Я сказала дяде Васе, что у меня сбита мушка.
— Проверим! — холодно ответил он и вышел к барьеру с моим наганом.
Пули легли в самый центр черного круга, тесно, как семечки в подсолнухе. Пять десяток. Пятьдесят из пятидесяти возможных. Я была пристыжена.
Нетерпеливый Володя Гурко заявил, что у его нагана «тугой спуск». Дядя Вася ослабил спусковой крючок, теперь выстрел раздавался всегда неожиданно, и Володя жаловался, что не успел «выцелиться».
Стрельба продолжалась до тех пор, пока в момент прицела синеватая дымка не появлялась перед глазами и черное яблоко, казалось, начинало скатываться с белого поля.
Наверху вечер встречал нас свежестью бульвара, сиянием уличных фонарей. Но нас тянуло обратно в пекарню. Мы любили наш подвал с его запахами пороха и оружейного масла.
Строевую службу преподавал нам латыш Озол, молодой гигант с прямыми светлыми волосами и длинными белесыми ресницами. Поправляя положение при стрельбе лежа, он без стеснения дергал нас за ноги, всех, кроме Наташи, перед которой робел.
В конце концов Озол отобрал у Наташи наган и сказал, что она будет сестрой милосердия: стрелковое дело ей не давалось, пули ее уходили «за молоком» и «в белый свет как в копеечку».
Зато в строю Наташа была правофланговая — почти одного роста с Федей. Недаром Сёмка ее определял в жены консулу.
А Сёмка из города исчез. Говорили, что он струсил: боялся, что пошлют на банду. А может быть, он просто перебрался в другое место и теперь там кричит про «анархию — мать порядка» и рекомендует себя «пламенным чернознаменцем».
Куда он делся, не знал даже его папа Абрам Шапшай, который погорел на собственных спичках: у него все-таки отобрали его фабричку. Теперь это была уже не частная «Этна», а государственная фабрика «Пожар коммуны».
В любом случае Сёмка смылся вовремя: нас действительно отправили на банду.
Командовал отрядом Озол. Он был молчалив, угрюмоват, и мы только недавно узнали, что его зовут Жан. Это звучало хорошо, все равно как у парижского коммунара, И он курил трубку.
Перед выступлением мы собрались на митинг во дворе штаба ЧОНа. Это был тот самый двор, где мы каждый вечер маршировали, брали винтовку «на руку» и «к ноге» и строились: «Равнение направо! По порядку номеров рр-ассчитайсь!»
Но сейчас этот обычный, утоптанный нашими ногами двор с редкими сосенками, толпящимися у забора, выглядел обжитой квартирой, которую мы покидали надолго. А некоторые, может быть, навсегда. Эта мысль только сейчас пришла нам в голову.
На митинге с напутственным словом от губкома КП(б)У выступил мой дядя. Он поднялся на трибуну, поставленную посреди двора, но не стал ни ерошить волосы, ни пить воду, как делали все ораторы. И сказал тоже не так, как все говорили:
— Рано вам, товарищи, выпало идти в бой. Молоды еще вы. Совсем ребята. Но и Советская власть молодая. Если сейчас ее не удержим, и нам, и детям нашим томиться в рабстве.
Он поднял руку и негромко добавил:
— За свободу, за большевистскую партию, за Советскую власть!
Ответное выступление Володи Гурко было кратким. Он сказал:
— Мы выступаем против лютых махновцев — банды Леньки Шмыря. Сам Ленька — уголовник. При нем советник, какой-то гимназист. В плен наших не берут: рубают на месте. Ну и мы им спуску не дадим! Да здравствует комсомол Украины!
Володя тряхнул чубом и спрыгнул с трибуны, гремя винтовкой. Володя Гурко, райкомщик и центрфорвард, коренастый крепыш, был у нас за старшего.
Вечером наш отряд погрузился в вагоны на товарной станции. Вдали, в городе, еще переливались цепочки освещенных окон, в центре — ярче, на окраине — тусклее, а здесь было совсем темно и глухо, словно мы отъехали уже очень далеко. И какое-то странное чувство охватило нас: там, в городе, ничего о нас не знали. Не знали, что мы идем воевать и, может быть, даже защищать их.
А здесь была темь, прерывистый паровозный гудок, негромкая команда и мерный стук колес: «У-ходим на бан-ду!» И все громче, быстрее, слитнее: «Бан-ду-ду-ду!..»
Потом в монотонную скороговорку колес вступила песня. Сначала одинокое Наташкино контральто, густое и напористое, бросило в молчание требовательные слова, даже приказ:
«Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе!»
Потом, словно в брешь, пробитую в душной стене тишины, устремился тесный строй голосов, в котором я различала мужественный баритон Володи Гурко и тенор Миколы.
Потом пели украинские, протяжные, с неожиданными плавными излучинами и веселыми высокими завитками песни. И уже не было слышно угрожающего стука колес: ду-ду-ду.
С песнями покидали мы наш асфальтовый берег со сбивчивым следом деревяшек, наш очаг в сиянии медного чайника над бывшим парикмахерским салоном «Эдем».
3
На рассвете поезд остановился среди степи. Мы проснулись от внезапной тишины: ни перестука колес, ни паровозных гудков — ничего. Дверь теплушки была отодвинута. Степь слегка курилась прозрачным газовым туманцем. Наташа подняла растрепанную голову.
— Ой, бок отлежала. Твердо как... — Она потрогала свернутую у нее под головой шинель. Я отметила, что это была та самая длинная кавалерийская шинель Жана, предмет зависти наших мальчишек.
— Подумаешь! Лежишь, как принцесса, на нижних нарах и еще привередничаешь, — отозвался сверху Котька.
— Почему мы стоим, а? — Наташа приготовилась снова улечься, но в это время у вагона показался Жан с Володей Гурко, и она поспешно стала укладывать косы вокруг головы.
— Здравствуйте, товарищи бойцы, — сказал Озол.
Мы нестройно ответили.
Володя объяснил, что впереди бандюки разобрали путь, но их отогнали, и теперь там идет ремонт, Выходило, что мы проторчим здесь долго.
Жан стоял в картинной позе и курил трубку.
— Слушайте, хлопцы! — сказал Микола.и— Я знаю эту местность. Здесь, вон под насыпью, дорога в бывшее имение бывшего графа Дурново...
— Ах, вы с графом были знакомы домами! — сейчас же вставил Котька.
— Так я же приезжал сюда... — пытался объяснить Микола, но Котька не унимался:
— Да-да, ты приезжал охотиться. Густопсовая охота.
— Просто псовая, — пробасил Володя.
— А у них, у графов, густо... — настаивал Котька.
Наташа приподнялась и шлепнула Котьку туфлёй по голове:
— Дайте человеку слово сказать, треплы!
— Мой дядька у графа конюхом служил, — наконец выдохнул Микола, — у графа кобылка была...
— Конюхом? Фи! Мезальянс! — опять перебил Котька.
— До чего невежда! — возмутилась Наташа. — Мезальянс — это неравный брак!..
— А я про что? Про графа и кобылку. Ясно сказано было: любимая кобылка...
Володя хохотал, повиснув на железной ступеньке. Жан улыбался, не выпуская изо рта трубки.
— Ну вас к чертовой матери. Я же к чему говорю: давайте сходим искупаться, там пруды — закачаешься!
— Жан! Пусти купаться! — заорал Котька и спрыгнул на насыпь. — Отпусти! Все равно стоим! А то вшивость разведем!
Жан нахмурил брови и вынул трубку изо рта:
— Не все. Девушки, ты, ты и ты... Вы идите. Остальные на местах.
— Ура! — закричал Котька.
По дороге Микола рассказывал об удивительной жизни его дяди у графа Дурново, о том, что места эти славились своей живописностью:
— Такой журнал был: «Имение и...» В общем, имение и что-то...
— Имение и наводнение? Имение и затруднение? — подсказал Котька.
— Заткнись! — вышел из себя Микола. — «Усадьба и...»
— Усадьба и свадьба? — не унимался Котька.
— «Дом и усадьба» — вот какой журнал! Так там фотографии этого имения печатались, — наконец высказался Микола.
Проселочная дорога игриво петляла между кустами дикой акации и вдруг пошла круто-круто вниз, а там, внизу, замерцали необыкновенно ясные, словно только что протертые стекла окон, голубовато-прозрачные пруды. Ивы над ними стояли, как девы в печальном хороводе, полоскали свои распущенные зеленые волосы в воде. А выше толпились дубы, и вырезная их листва узорчатой росписью впечатывалась в синее небо. Трава росла здесь неестественно темная, местами казавшаяся почти черной, с блестками ромашек и металлическими пуговками лютиков.
Победительная прелесть этих мест обдала нас холодком. Мы молчали, готовые утонуть в этом покое, в этой красоте.
— Уйдем от ребят, — потянула меня за руку Наташа. — Искупаемся вон там, подальше.
Она потащила меня в заросли камыша. Маленькая песчаная отмель лежала ребристая и светлая, как лист рифленого железа, брошенный на берегу.
Искривленная ветла изогнулась над водой, далеко выдаваясь вперед толстым, сучковатым стволом.
— Будем отсюда прыгать, — распорядилась Наташа.
Она рывком сбросила с себя все и пошла по песку, оставляя на нем глубокие следы своих странно маленьких ног, тотчас же наполняющиеся водой.
Секунда — и она стояла на стволе, раскинув руки, балансируя... Солнечные блики по воде побежали к ее ногам, а ветки одели Наташку светотенями.
— Ты прямо как Мельпомена, — сказала я, — богиня охоты, которая голая, с луком.
Наташка прыгнула, нырнула.
— Диана это, Диана! Мельпомена насчет те-а-а-тров! А я — Ди-а-на!
Она плыла все дальше, по-мужски, саженками.
Я прыгнула «солдатиком» и по-собачьи поплыла вдоль берега. В прозрачной воде было видно, как легкое, летучее племя мелких рыбок-сибильков носится между корягами. Верно, так жили здесь и те, кто владел всей этой красотой, — в вечной игре, наслаждениях, беспечности... В бездумной, бесстрастной лени. Или нет... Наверное, тут кипели свои страсти, борьба за чины, за место в свете, за милости двора...
Как это удивительно, что совсем недавно существовал несправедливый, порочный, жестокий порядок, когда одни наслаждались, а другие только мучились. И это было уже на моем веку. И я могла бы прожить жизнь рабой, как многие. И даже не знать о другой жизни! Не знать ничего! Работать двенадцать часов в «пробелках», как у нас на заводе работали женщины, или в упаковочной, где зашивали мешки. И не учиться — только церковно-приходская школа... Верить в бога, справлять церковные праздники... Это я-то? Ну да!.. А Наташка? Ну, Наташку родители дотянули бы до гимназии. Из кожи бы вылезли. А потом? Потом выдали бы замуж за старика, как на картине «Неравный брак». А Федя, наш умный, талантливый математик Федя Доценко, ходил бы за плугом, как его отец, как его дед. И куркули вынули б с него душу, как с отца Гната...
— Лё-ёлька! — кричала Наташа. — Ты там не утонула?
— «И в распухнувшее тело раки черные впили́сь», — отозвалась я и поплыла на мелкое.
Песчаное дно приятно пружинило под ногами, я пошла к берегу, сильно размахивая руками. Солнце припекало, от меня валил пар, как от лошади.
— И-го-го! — неистово заржала я от счастья, от беспричинной радости и запрыгала по воде, высоко вскидывая ноги.
— Парнокопытное, остановись! — сказала Наташа, выходя на берег.
Она легла на живот, положив голову на сложенные крестом руки.
— Посыпь мне песок на спину, — разнеженно промурлыкала она.
— Может, пяточки почесать вашей милости?
— Почеши. — Наташка повернулась на спину и протянула свою длинную ногу с розовыми ногтями. — Ой, щекотно! — Она ткнула меня ногой в бок: — Полежи спокойно хоть минуту.
Но я никак не могла утихомириться: кувыркалась через голову, зарывалась в песок и потом бежала смывать его, фыркая и отдуваясь.
— Ты дитё, Лёлька, — сказала Наташа.
— Почему ж это я дитё, а ты не дитё? Только и всего, что ты — здоровая кобыла, а я ростом не вышла.
— Я женщина, — спокойно сказала Наташа, отжимая мокрые волосы, — а ты еще недомерок.
Я обиделась пуще:
— Невелика заслуга, подумаешь. И если хочешь знать, у меня тоже была любовь.
— Да? — спокойно удивилась Наташа.
Невероятно привирая, я принялась рассказывать про свой роман с Валерием. По моим рассказам выходило, что он всячески домогался моей любви и даже говорил мне, что мы «как равнозначащие свободные личности должны шествовать по жизни рука об руку». Но в последнюю минуту шествие отменилось, потому что к Валерию приехала жена.
— Так. Значит, последняя минута все-таки не состоялась? — задумчиво спросила Наташа.
— Нет, — виновато ответила я.
— Не унывай, — покровительственно сказала Наташа, — все еще впереди. А твой Валерий — он ничего. И что рябой — так это даже интересно!
— Ну уж рябой! Так, немножко...
— Как у нас говорят: «У него на носу черти рожь молотили»...