Теперь, при свете дня, Левашов увидел всю деревню из края в край. Избы поредели и стояли, отделенные друг от друга большими пустырями. Между старыми избами поднимались вновь отстроенные; свежие бревна еще не всюду утратили свою белизну. Некоторые избы были подведены под крышу, на других усадьбах стояли срубы – повыше, пониже. Печи сгоревших домов были разобраны, кирпич вновь пошел в дело. И только у одной закопченной печи, стоящей под открытым небом, хлопотала хозяйка. И так она привычно орудовала ухватом и переставляла горшки на загнетке, словно стряпала у себя в избе. Недалеко от печи, под конвоем обугленных яблонь, ржавел немецкий танк.
Павел Ильич торопливо спустился тут же, по соседству, в подвал сгоревшего дома. Пепелище было огорожено плетнем, на котором сохло цветастое белье и глиняные горшки, насаженные на колья. Как ни в чем не бывало на пустырь вела калитка.
Павел Ильич появился такой же степенный, с краюшкой хлеба и с небольшим латунным ведерком, сделанным из снарядного стакана.
«Калибр сто пять, немецкий», – отметил про себя Левашов.
– Пашутка! – закричала вдогонку простоволосая женщина.
Ее голова показалась над землей из подвальной двери.
Павел Ильич сделал вид, что не слышит.
– Пашутка-a-а! Может, сперва поснедаешь?
– Успею. Не грудной!..
Он был явно недоволен этим «Пашуткой», прозвучавшим так некстати в присутствии приезжего…
Война напоминала о себе на каждом шагу.
Перед высокими порогами изб в качестве приступок лежали снарядные ящики. На санитарной повозке с высокими колесами, явно немецкого происхождения, провезли в кузницу плуг. Прошла баба с ведрами на коромысле – под ведра были приспособлены медные снарядные стаканы.
«Калибр сто пятьдесят два. Наш», – определил Левашов.
Впервые он шел днем по этой деревне не хоронясь, не пригибаясь, ничего не опасаясь, и счастливое ощущение безопасности овладело всем его существом.
Ныне Большие Нитяжи вытянулись дальше прежней своей околицы, туда, где на восточном скате холма находился когда-то командный пункт дивизии. Разве думали саперы, мастерившие блиндажи в пять накатов, что после войны в них будут жить погорельцы!
Еще с холма показался за перелеском Днепр. Близость его заставила невольно ускорить шаг. Скоро их отделял от реки только просторный луг, но босоногие проводники Левашова пошли не напрямик, а в обход.
По краю луга тянулась колючая проволока. Дорога заросла настолько, что едва угадывалась. Когда-то она шла лугом к мосту; теперь из воды торчали только сваи, похожие на черные огарки.
Днепр в этих местах неширок, он капризно петляет в верховьях. И Левашов смотрел сейчас и никак не мог припомнить, сколько же раз ему пришлось форсировать этот молодой Днепр – четыре или пять?
– Земляники там летом было! – сокрушенно сказал Санька, кивнув на луг. – Страсть!
– И вкусная?
– Кто знает? Туда никто не ходит. Мин там немецких…
– Насажали мины, как картошку, – сказал Павел Ильич, явно с чужих слов. – Позапрошлым летом туда стадо ушло – двух коров на куски разорвало. А пастуха, деда Анисима, так тряхнуло, что на все лето оглох.
Левашов замедлил шаг, приглядываясь к лугу, покрытому рослой увядшей травой.
– Ох и трава высокая! – сказал Санька с восхищением.
– Скажешь тоже! – возмутился Павел Ильич. – А толку от нее? Здесь бы косарям пройтись по второму, а то и по третьему разу…
Ну конечно же, тот самый луг! Тогда трава поднималась человеку по пояс. Росистая трава хлестала по мокрым коленям, цеплялась, хватала за ноги. Каких трудов стоило проделать в этом минном поле «калитку» для пехоты, когда готовились форсировать Днепр!
Левашов стоял, отдавшись воспоминаниям. Санька стоял с ним рядом молча и недвижимо. Но Павел Ильич сказал, недовольный:
– Чего тут стоять, глаза пялить? Идти так идти…
Санька еще не успел добежать до берега, как уже на ходу начал стаскивать с себя рубаху. Он бултыхнулся в воду, когда Павел Ильич по-хозяйски складывал на берегу свои исполинские галифе. Санька купался вблизи берега; несколько раз он вылезал из воды, но не успевал обсохнуть – и нырял снова. Павел же Ильич вошел в воду не торопясь, но заплыл далеко, к черным сваям моста. С криком: «Вертун здесь, да глубокий!» – он нырнул и надолго исчез под водой.
Лязгая зубами, посиневший Павел Ильич натянул гимнастерку на мокрое тело и сказал:
– Раньше того омута не было.
– Ох и воронка здоровая! – вмешался Санька.
– Какая бомба, такая и воронка, – солидно пояснил Павел Ильич. – Этой бомбой немцы мост примерялись разрушить.
После купания Павел Ильич отправился по ягоды, а Левашов и Санька расположились на берегу, в ивняке. Санька не мог усидеть на месте. Он то вскакивал с воинственным криком «чирки!», то его внимание привлекал всплеск рыбы на середине реки.
В обратный путь купальщики двинулись, когда солнце было на обеде. Павел Ильич нес ведерко, полное черники. Пальцы и губы у него были под цвет ягоды.
Деревенские ребятишки издали с завистью смотрели на Саньку и Павла Ильича, сопровождавших приезжего дядьку при орденах. Санька посматривал по сторонам с откровенным торжеством. Павел Ильич делал вид, что ребят не замечает, и то и дело косился на свое ведерко.
Верхом на стене сруба, белевшего впереди, сидел бородач с топором. Едва Левашов поравнялся с ним, он перегнулся вниз и крикнул:
– С гвардейским почтением!
После этого было уже неудобно пройти мимо, не угостив мужичка папиросой.
И космы на его голове, и бороденка очень походили на мох, которым он заделывал пазы между бревнами.
– Не из одиннадцатой армии, случайно? – спросил мужичок, прикуривая.
– Нет.
– И до каких чинов дослужился?
– Старший лейтенант.
– Не из артиллеристов, случайно?
– Сапер.
– Нашего племени! – крикнул мужичок неожиданно громко и с еще более неожиданным проворством спрыгнул на землю. Он стал навытяжку, выпятил грудь и отрапортовал: – Гвардии рядовой Страчун Пётр Антонович. Саперного батальона гвардейской дивизии генерала Щербины Ивана Кузьмича.
– Часто упоминался в приказах Верховного Главнокомандующего, – сказал Левашов, желая польстить Страчуну.
– А как же! – просиял Страчун. – Я семь благодарностей ношу от товарища Сталина. На всю жизнь навоевался. Теперь хочу семейство под крышу определить. А то пойдут дожди, – Страчун опасливо взглянул на облако, одиноко странствующее в голубом небе, – утонем в землянке всем семейством, и поминай как звали. Помощники вот у меня не шибкие: сосед-инвалид, баба и дочки. Сына бы сейчас сюда, Петра Петровича, который в Кёнигсберге-городе голову сложил! Мы бы с ним вдвоем быстро управились. Между прочим, сын тоже по саперной части воевал.
Страчун горестно махнул рукой и, как бы спохватившись, что дельного помощника нет и не будет, а работа стоит, опять вскарабкался на сруб. Уже сидя верхом на бревне, Страчун крикнул уходящему Левашову:
– А товарищ, который в нашей земле покоится, в каких войсках, случайно, служил?
– Сапер! – ответил Левашов уже издали.
3
После обеда Левашов отправился к деду Анисиму, бывшему пастуху. Он нашел его в избе, которая показалась Левашову знакомой. Ну конечно же! В этой избе располагался их комендантский взвод. Эта печь была всегда заставлена со всех сторон сапогами, ботинками, завешана портянками, от которых поднимался удушливый запах.
И сейчас в избе было очень тесно: очевидно, здесь ютились две, а то и три семьи. В сенях шумела ручная мельница – две девушки мололи зерно нового урожая и при этом все время перешептывались.
Дед Анисим сидел на печи, опершись руками о край ее, пригнув голову, свесив ноги в лаптях. Он часами сидел в такой позе, словно вот-вот спрыгнет. Внимательно и дружелюбно смотрел он на Левашова выцветшими глазами, которые когда-то были голубыми.
– Значит, на обочине брошенной дороги? – допытывался Левашов. – И далеко от колючей проволоки?
– Саженях в десяти она и лежала. Беспощадно минировал, ирод! Как шибанет! Двух коров – прямо на куски. Особенно Манька хороша была – редкого удоя корова. Две недели всем колхозом мясо ели…
– Больше жертв не было?
– В другой раз заяц забежал на луг и тоже угадал на мину. Та хоронилась подальше от дороги. А всё проделки этих иродов! И я тоже, внучек, чуть-чуть на смерть свою не наступил, хотя умирать никак не согласен. При неприятелях звал смерть, а сейчас не хочу. Потом, когда освободили меня, захотелось до победы дожить. И что же? Дожил! Ведь дожил! Теперь соображаю до полного расцвета жизни дожить. Ведь сейчас, – дед Анисим перешел на шепот, будто сообщал Левашову что-то весьма секретное, – только рассвет настоящему дню наступает. Жизнь только начинает развидняться. Хочу, чтобы избы новые, а в них – ни соринки, ни грязинки. Чтобы было чем хороших людей угощать. Мне теперь до полной жизни дожить требуется.
– Обязательно доживешь, дедушка!
Дед Анисим сердито посмотрел в угол, где возились ребятишки и заливисто ревел голый карапуз. Девочка лет семи, по-старушечьи повязанная платком, твердила испуганным шепотом:
– Цыц, Лёнька, молчи, пострел! А то «рама»[1] прилетит.
Дед Анисим еще больше свесился с печи к лавке, на которой сидел Левашов, хитро сощурил зоркие глаза и сказал, снова доверительно понизив голос:
– Я еще и в школу этого Лёньку провожу. Мало бы, что восьмой десяток! До настоящей жизни дожить – и сразу на погост? Мне умирать не к спеху…
Напоследок дед Анисим все-таки спустился с печи и сам проводил гостя до ворот. Старик оказался высокого роста и держался не по-стариковски прямо.
4
Наутро Левашов вновь отправился с мальчиками к реке. На этот раз он прихватил с собой учебник, однако «Сопротивление материалов» поддавалось с трудом. Никак не идут в голову формулы, расчеты, когда рядом лениво плещет вода, в осоке крякают утки и такая вокруг благодать, что хочется лежать и лежать на траве, запрокинув голову к небу, не шевелясь, ни о чем не думая.
Но смутная тревога все-таки не оставляла Левашова, и касалась она вовсе не предстоящего зачета и не каких-нибудь других дел, а почему-то соседнего луга. Эта навязчивая мысль стала его под конец раздражать.
Левашов встал, обошел луг кругом, вдоль колючей изгороди, нашел на стёжке черную табличку «Ахтунг, минен!», забытую немцами, затем подобрал штык. Он взял в руку этот ржавый штык, шагнул за проволоку и, раздвигая траву руками, осторожно пошел по лугу. Иногда он подолгу стоял на одной ноге, вглядываясь вниз, затем крадучись делал еще шаг. Он тыкал в землю штыком, как щупом, и делал это как опытный сапер: щупая землю, он держал штык наклонно.
Роса в августе уже не высыхала до полудня и блестела на солнце, а потому трава, примятая сапогами, матовая от сбитой росы, отмечала путь Левашова.
Мальчики остались ждать на стёжке за изгородью. Санька стоял с круглыми от испуга глазами. Павел Ильич строго смотрел вслед Левашову, ступающему по лугу: «Взрослый человек, а озорует. Ну зачем со смертью в жмурки играть? Как дитя малое!»
Обратно к стёжке Левашов пробрался по примятой траве, хранившей его следы. Он молча, одну за другой, выкурил две папиросы, а затем сказал:
– Ты мне, Павел Ильич, в лесу удилище срежь.
– Можно… – вздохнул Павел Ильич. – Только зря время проведете. Куда ее, плотву? Баловство одно. Наживка дороже.
– А мы и без наживки обойдемся. И без лески. И без крючка.
Санька был явно заинтригован, но ничего не решился спросить, а Павел Ильич держался так, будто все понимает, но не хочет попусту трепать языком.
– И тебе есть задание, Санька, – сказал Левашов. – Заготовь хорошую вязанку прутьев…
Левашов возвращался в школу, занятый своими мыслями, и даже на «гвардейское почтение» Страчуна ответил небрежным кивком. Тот ждал, что его угостят папироской, и посмотрел Левашову вслед с печальным недоумением.
Страчун сидел верхом на выросшей стене сруба, будто не слезал оттуда со вчерашнего дня, а кто-то подложил под него несколько новых венцов. Уже белели свежеотесанные стропила – скелет завтрашней крыши…
К вечеру в школу явился Иван Лукьянович; ему не терпелось посудачить на международные темы.
Левашов встретил его вопросом:
– Что решили делать с лугом?
– На военном положении земля. Про случай со стадом и с дедом Анисимом слышали? Так это – маленькое происшествие. У нас весной потяжелее случай был. Двух пахарей убило. Задели лемехом за мину. Приехали минеры из Смоленска, всю пашню обыскали. Полную коллекцию мин и снарядов собрали, на все вкусы. Ты, может, думаешь, фашист только деревню разрушил? Он и землю нашу разрушил. Сколько земли засыпать нужно, сколько мин разоблачить, сколько снарядов и бомб собрать, которые еще заряд держат!
– Ну а как с лугом?
– Сказали: огородите, ждите очереди. Сперва все пашни обыщут, потом за луга примутся. А пастух с подпасками совсем с ног сбились. Гоняют стадо по лесу, с поляны на поляну. А траву как косим? Раз замахнёшься косой – трава, второй раз замахнешься – пенек или кочка. Что же делать? Сразу всей земли не освободить. А на лугу мин больше, чем картошек на огороде…
– Вот я и хочу, Иван Лукьянович, этот луг прибрать. Только голыми руками до мин не доберешься. Придётся в Смоленск съездить, в штаб разминирования.
Иван Лукьянович сперва пытливо, а потом с нежностью посмотрел на Левашова.
– Я тебя до шоссе на таратайке подвезу. Правда, машины теперь редко ходят. Но тебя шоферы примут.
Утром Левашов распрощался на шоссе с Иваном Лукьяновичем и остался сидеть у столба 461, поджидая попутную машину.
«Да ведь это четыреста шестьдесят один километр от Москвы!» – догадался вдруг Левашов, глядя на столб, и тотчас же повернулся лицом на восток, где обрывалась серая линия гравия. Он помнил это шоссе в дни, когда на нем было оживленнее, чем на улице Горького[2] в Москве. Сейчас шоссе было пустынно, и он собрался идти пешком. Но тут же его догнала полуторка, и шофер, увидев, что пешеход из своих, из фронтовиков, не обидел его отказом и остановил машину…
Левашов вернулся в Нитяжи на третий день к вечеру. Он нес под мышкой небольшой ящик.
С ночи зарядил дождь. Утром Левашов несколько раз выходил на крыльцо и хмуро поглядывал на небо, плотно затянутое тучами. Они теснились в несколько ярусов. В разрывах черных туч виднелись грязно-серые, цвета разбавленной туши, за ними чуть посветлее – и ни единого голубого окна!
Здесь, в Нитяжах, раскаты грозы, казалось, принесли с собой отзвуки былой канонады.
Дожди не унимались несколько дней, и все эти дни Левашов занимался, с трудом усевшись за парту, уперев колени в откидную доску, – и сам себе казался страшным верзилой. Он часто отрывался от «Сопротивления материалов», чтобы повозиться у привезенного ящичка.
Дважды в день Левашов, натянув кожанку, шлепал по лужам, по липкой грязи к Днепру. Он шел, с усилием вытаскивая ноги из глины.
За шиворот затекала вода, кепка насквозь промокла, – а он прогуливался по стёжке и посматривал на мокрую траву за колючей проволокой, будто примеряясь к чему-то. Потом так же неторопливо шел обратно в школу.
Страчун, несмотря на дождь, сидел на крыше и обтесывал стропильную ногу. И Левашов подумал: «Велико же нетерпение бездомного человека, горяча его мечта о крыше, если он работает в такую непогоду».