Больно было смотреть на мальчика, который, согнувшись, прыгал на грубом самодельном костыле и даже пытался бегать вместе с товарищами. Казалось, он совсем свыкся с тем, что у него нет ноги. Когда он уставал, не успевая за другими мальчишками, то не огорчался, а просто садился на землю, подложив под себя костыль. Отдохнув, вставал и ковылял за ними.
Вместе со своим младшим братишкой Витькой Андрюша всюду ходил за нами. Каждый вечер он шел на аэродром и, опершись на костыль, молча наблюдал, как взлетают и садятся самолеты.
Маленький Витька с черными, как у матери, глазами был нашим любимцем. Мальчишка так привязался к нам, что считал себя полноправным членом полка, и когда, случалось, мы уделяли ему недостаточно внимания, он обижался, надув губы. Он никогда не уставал рассматривать наши ордена, с удовольствием надевал летный шлем и примерял сапоги.
– Вырастет – будет летчиком! – смеялась Ларионовна.
– И буду! – гордо отвечал Витька. – Только я выше всех, выше неба буду летать!
Ларионовна целыми днями была занята работой. Она все успевала, все умела. Дочери ей не помогали. Обе они, крепкие, здоровые девушки, до позднего вечера рыбачили в артели, выполняя тяжелую мужскую работу. Домой приходили усталые, злые, часто грубили матери.
Ларионовна никогда не сердилась на них, не ругала: она как будто не замечала их грубости, шутила с ними. Только иногда по лицу ее пробегала тень…
Мы постоянно чувствовали ее заботу. Она любила угощать нас вкусной свежей рыбой, которую специально для нас жарила, стирала наши вещи, когда мы спали днем после ночных полетов. Каждый вечер провожала нас на аэродром, а утром с тревогой в глазах встречала, всматриваясь в наши лица и стараясь угадать, все ли хорошо.
Когда погибла Женя Руднева, Ларионовна весь день тихо плакала где-то у себя в уголке. Теперь она стала неслышно выходить из дому ночью. Накинув платок на плечи, подолгу стояла за воротами, прислушиваясь к гулу моторов. Мягкое рокотание заходящего на посадку самолета успокаивало ее, и она шла спать в свой чулан.
Случилось так, что Ларионовна тяжело заболела воспалением легких. Вернувшись с полетов, мы увидели, что ей совсем плохо. Бледная, похудевшая женщина лежала, безучастная ко всему.
– Девочки, да ведь она умрет, – сказала в ужасе Таня Макарова.
Побежали за полковым врачом. Но состояние Ларионовны было настолько тяжелым, что врач ничем не смогла помочь. Тогда Таня предложила:
– Я слетаю в Фонталовскую. Там хороший госпиталь, попрошу, чтобы помогли.
Через полтора часа самолет привез врача и новые лекарства. Ларионовну спасли.
Она снова хлопотала, маленькая, быстрая. Как-то раз девушки спросили ее, сколько ей лет. Ларионовна смутилась, замялась и сразу перевела разговор на другую тему. Потом замолчала, улыбнулась через силу краешком рта и сказала:
– Мне, девочки, сорок три года. Что, не похоже? – Она грустными глазами, еще совсем молодыми, скользнула по нашим лицам и тихо продолжала, словно извиняясь: – Жизнь моя нелегкая. А тут еще война. Видите: и зубов почти не осталось – фашист прикладом угостил…
Она невесело засмеялась беззубым ртом.
Никогда раньше Ларионовна не рассказывала о себе. И от этих нескольких скупых слов, неохотно сказанных еще совсем не старой женщиной, нам стало не по себе. Мы были подавлены и чувствовали себя так, словно были в чем-то виноваты перед ней.
Потом от ее дочки мы узнали, что при немцах Ларионовна прятала на чердаке раненого моряка, который однажды ночью постучался к ним в дом. Она вы́ходила его. Как-то раз, когда он сидел на чердаке, немцы обыскивали все дома в поселке, и Ларионовна будто случайно подставила немцу сломанную лестницу, когда тот полез наверх. За это она поплатилась зубами, однако второй раз подниматься по лестнице немец не решился.
…В апреле мы покидали Пересыпь. Наши войска вели большое наступление, освобождая Крым. Полк готовился к перелету на новое место.
Стрелой носился по комнатам маленький Витька. Андрюша молча смотрел, как мы укладываем вещи в рюкзаки, убираем в комнатах. Ларионовна тихо наблюдала за нашими сборами, – все занялись своими делами и, казалось, совсем забыли о ней. Но когда стали прощаться, она сразу встрепенулась, засуетилась, стараясь сдержать слезы, набегавшие на глаза.
Девушки окружили ее:
– Как же мы будем без вас, Ларионовна?
– А ничего, ничего… После войны увидимся, – говорила она бодрым голосом, а слезы медленно текли по морщинкам лица, капали на ее сухие, натруженные руки.
Она вдруг вспомнила что-то, побежала в чулан. Потом торопливо стала засовывать к нам в рюкзаки сушеную рыбу.
Подъехал грузовик. Мы уселись в нем и в последний раз, прощаясь с Ларионовной, махнули ей рукой. Свежий весенний ветер дул в лицо. Вдали искрилось море. Прощай, Пересыпь! Впереди нас ждут новые дороги.
Один за другим взлетали наши По-2 и, сделав круг над хутором, брали курс на запад. А у калитки крайнего в поселке домика стояла женщина в темном платке, и сверху видно было, как, запрокинув голову, она провожает взглядом каждый самолет…
Пылает вражеский самолет
Третью неделю у меня кружится голова. Вероятно, от переутомления. На земле это не страшно. А в воздухе приходится постоянно держать себя в напряжении. Только ослабишь напряжение – как звезды моментально начинают вращаться вокруг самолета и кажется, будто это сам самолет разворачивается.
Иногда я засыпаю в полете. Это случается, конечно, в спокойной обстановке. Засыпаю на несколько секунд, и в течение этих коротких секунд мне снятся длинные сны… Просыпаюсь всегда от шума мотора: вдруг начинаю его слышать, вздрагиваю и, открыв глаза, озираюсь, пытаясь как можно быстрее сообразить, что к чему и где я…
Полковой врач Оля Жуковская выдает нам специальный шоколад «Кола», чтобы мы бодрствовали всю ночь. Мы съедаем его пачками, однако спать все равно хочется.
Но сегодня не поспишь: в Севастополе работает около тридцати прожекторов…
Густая, черная ночь нависла над Крымом. Мой самолет медленно летит во тьме, забираясь все выше, выше. Время от времени далеко впереди зажигаются прожектора. Там – Севастополь. Ползают по небу светлые лучи, а между ними вспыхивают искорки. Это бьют зенитки.
Наконец лучи перестают качаться, скрестившись в одной точке.
– Кто-то из наших попался, – замечает Нина сдержанно и надолго замолкает. Возможно, она думает о том, что и нас ждет та же участь: отступая, враг сосредоточил на небольшом участке, в районе Севастополя, массу прожекторов и зениток.
Наша цель – действующий аэродром под Севастополем. Он работает днем и ночью. Немецкие самолеты совершают рейсы в Румынию и обратно.
К цели подходим на высоте двух тысяч метров. В первом полете нас держали прожектора. Их было много, Нина насчитала больше двадцати. Мы это учли.
Я заранее убираю газ. Снижаемся. Видим: на аэродроме включены посадочные знаки, рулят самолеты с зажженными навигационными огнями. У нас разгорелись глаза: сейчас мы их накроем! Только бы нас не обнаружили раньше времени.
Меня охватывает азарт.
– Целься получше, Нина! Такой случай еще не скоро подвернется!
Тихо. Кругом непроглядная тьма, а внизу огни самолетов и посадочное «Т» из электролампочек. Такое ровненькое, аккуратненькое «Т». Видимо, там ожидают самолет. Из Румынии.
Мы продолжаем планировать. Посадочные знаки становятся все крупнее, ярче. Я забываю обо всем на свете. Ничего в мире мне сейчас не нужно; единственное мое желание – разбомбить вражеский самолет.
Нина вертится в кабине, нервничает. Но вот она замирает на некоторое время, прицеливается. Я чувствую, как самолет качнуло: оторвались бомбы. Грохот. Взрыв с пламенем. И сразу ослепительный свет: включились прожектора. Шаря по небу, они ловят нас где-то гораздо выше. И там же, высоко, вспышки и треск зенитных разрывов. А мы низко…
Проносится мысль: сейчас дам газ, нас услышат и сразу схватят! Тогда не выбраться. Стрелка высотомера приближается к тремстам метрам. Мы слишком увлеклись, забыв о высоте. Земля совсем близко! Внизу я вижу шоссе, идущее к аэродрому, вдоль него – деревья…
От множества прожекторов на земле светло.
Больше снижаться нельзя, и я даю полный газ: вот теперь нам достанется! Но внезапно, к моему удивлению, наступает полная тишина. Молчат зенитки, погасли прожектора. Только на земле пылает самолет.
Совершенно свободно мы уходим в сторону моря. Что же случилось? Оставалось только гадать: то ли немцы приняли наш самолет за свой, когда услышали шум мотора так низко над головой, то ли в самом деле прилетел из Румынии их самолет и они боялись сбить его. Что ж, в любом случае нам повезло.
Можно и в нелетную погоду
В нескольких километрах от аэродрома работал приводной прожектор. Каждые пять минут он включался, вращал свой луч, делая два полных оборота, и затем направлял его строго на запад. Когда пучок света разреза́л темноту, на аэродроме становилось совсем светло. Луч не уходил ввысь, а упирался в облака. Он был до смешного коротким, этот белый луч. Беспомощно ползая по нижней кромке облаков, он старался найти хоть какую-нибудь щелку. Но щелки не было.
В тот момент, когда луч замер, указывая на запад, послышался рокот мотора, и в свете прожектора мы увидели самолет. Он неторопливо летел к аэродрому.
Это вернулась командир эскадрильи Дина Никулина, которая вылетала на разведку погоды.
Мы сидели на аэродроме в полной боевой готовности. Правда, никто не думал, что придется летать. Погода была явно нелетная, и другие полки в дивизии не работали. Об этом сообщили телефонограммой из штаба. Да и присутствующий на старте представитель из Сталинградской дивизии, новой дивизии, куда недавно вошел наш полк, подтвердил это.
Вскоре Дина стремительной, размашистой походкой подошла к командиру полка.
– Товарищ командир, погода неважная: сильная дымка, сплошная облачность. Высота нижней кромки – триста – триста пятьдесят метров. Но вертикальная видимость достаточно хорошая. Летать можно.
– Можно? – с недоверием в голосе переспросила Бершанская.
Она и сама прекрасно видела, что творится вокруг. В такую погоду могли бы летать только самые опытные летчики, да и то оставалась опасность, что самолет может оказаться поврежденным осколками своих же бомб. И если пять полков в дивизии не летали, то зачем было ей рисковать своими летчиками?
Но Дина ответила:
– Вполне можно летать. Ориентиры просматриваются.
Командир полка и представитель из дивизии переглянулись.
Бершанская знала, что Дина будет докладывать именно так. Потому что не в ее характере было пасовать перед трудностями. Такая уж она, Дина Никулина, командир эскадрильи. Чем сложнее, чем опаснее обстановка, тем сильнее в ней желание бороться и победить. Год назад на Кубани она совершила почти невозможное. Вряд ли кто-нибудь другой смог бы выйти из того безнадежного положения, в котором она оказалась. Внизу – враг, мотор не работает, самолет горит… Из пробитого бака хлещет бензин, заливая глубокую рану в ноге. Штурман Леля Радчикова, тяжело раненная, без сознания. Но Дина не растерялась ни на секунду. Она сумела отчаянным скольжением сбить пламя, дотянуть до линии фронта и в темноте посадить машину у самой обочины дороги, чтобы их быстрее нашли…
Теперь она стояла перед Бершанской и утверждала, что в нелетную погоду летать можно.
– Конечно, трудно, но можно, – сказала она, переводя взгляд с командира полка на представителя дивизии, а потом снова на Бершанскую.
– Видите ли, товарищ майор, – обратилась Бершанская к Дине подчеркнуто официально, – в мужских полках разведчики погоды доложили, что погода нелетная…
Она выдержала паузу и добавила:
– …и что летать нельзя.
Дина почувствовала, что Бершанская не решается сделать окончательный вывод. Действительно, из шести полков только в женском полку разведчик погоды докладывает, что лететь на задание можно.
– Я дошла до самой цели. Там высота облачности такая же, как и здесь, – настаивала Дина.
Она не хотела отступать. Как раз в это время включился приводной прожектор, и все невольно повернулись, глядя на луч, уткнувшийся в толщу облаков.
– Да-а-а… – неопределенно протянул представитель из дивизии, высокий, сутуловатый полковник.
Очевидно, этим неопределенным «да-а-а» он не только выражал свое удивление, но главным образом хотел дать понять, что он не желает ни во что вмешиваться и тем более – ни за что отвечать.
– Ну что ж, – сказала Бершанская, видимо приняв наконец решение, – будем работать. Я сообщу выше.
Последние слова она произнесла скорее для представителя из дивизии. Пусть он не чувствует себя хоть сколько-нибудь ответственным за ее действия.
– Командиры эскадрилий, выделите для полетов наиболее опытные экипажи.
Дина, застегивая на ходу шлем, называла фамилии летчиков своей эскадрильи, которые должны были лететь на задание.
Спустя минуту она уже выруливала для взлета. За ней, с интервалом в две минуты, стали взлетать остальные.
В воздухе было черным-черно. Лететь приходилось вслепую, ничего не видя впереди. К счастью, мы хорошо знали район Севастополя, и даже редкие ориентиры, которые просматривались вертикально, очень нам помогали.
Мы бомбили огневые позиции на подступах к Севастополю. На земле шла интенсивная перестрелка. Часто наши войска, заслышав рокот По-2, начинали стрелять по вражеским огневым точкам, указывая нам цели. Бомбы рвались на земле с оглушительным грохотом, и самолет подбрасывало взрывной волной.
Погода и в самом деле была не подходящая для полетов. Высота облачности – меньше минимальной, при которой разрешалось бомбить, если считаться с инструкциями. И при других обстоятельствах Дина, вероятно, не решилась бы так смело заявить о том, что летать можно. Но то при других…
А в условиях, когда наш полк перешел в состав Четвертого Украинского фронта, вошел в новую воздушную армию и в новую дивизию, в этих условиях нельзя было не летать. К нам снова присматривались, иногда поглядывали с недоверием.
Встречаясь с нами, летчики мужских полков, входивших в дивизию, хвастались тем, что сражались под Сталинградом: «Мы сталинградцы…», «Когда мы бомбили фашистов в городе…», «Высота? Да мы – бреющим…»
Однако после этой нелетной ночи летчики-мужчины попритихли. Встречая нас, они уже не задирали нос. И говорили другое: «Конечно, у вас же опыт какой! Вам приходилось летать и в горах, и в туманы, и над морем…»
Угнали в Германию
Просторное село раскинулось на правом, высоком, берегу Днепра. Хатки-мазанки, стройные тополя, колодцы с журавлями.
Отсюда, с крутого холма, далеко виден Днепр. Видно, как изгибается русло реки, как, сделав большую излучину, скрывается за возвышением. А по ту сторону, где берег пологий, тянутся бескрайние поля, светлеют хатками села. Простор, какой бывает только в украинских степях!
В этом селе у нас остановка. Полк перелетает из Крыма в Белоруссию, на другой фронт.
В хате, где мы с Ирой остановились, очень чисто и очень тихо. Кроме хозяйки, молчаливой женщины средних лет, – никого. Мерно тикают ходики над столом. Со стены смотрит лихой парень с усами. Рядом – еще фотография: тот же усач и гладко причесанная девушка, очень похожая на хозяйку. Это, конечно, она. Тогда ей было, наверное, лет двадцать. Между этими фотографиями, чуть пониже, третья. На ней та же девушка, только лицо покруглей, да брови над веселыми глазами поразмашистей. В уголках полных губ – еле заметная улыбка. Она? Или дочка, может быть?
Хозяйка неслышно ходит по дому, печально смотрит из-под платка, низко надвинутого на лоб. На худом лице – большие испуганные глаза. Скупо, в нескольких словах рассказывает о себе. Мужа убили на войне. Восемнадцатилетнюю дочку угнали в Германию.
Угнали… Раньше о людях так не говорили. Она произносит это слово привычно просто, как будто только оно и годится.
Молча она достает из комода несколько почтовых открыток. Протягивает нам. Из далекой неметчины, от дочки Нади. А дочка пишет, что с утра до ночи батрачит на ферме под Лейпцигом, что сердце разрывается от тоски по дому, по родному краю. Каждая открытка начинается словами: «Мамо моя рiднесенька!»…
Я невольно поднимаю голову и снова смотрю на фотографию девушки с темными бровями-крыльями. Только теперь мне кажется, что улыбки на ее губах уже нет и в глазах – слезы. И я вдруг живо представляю себе, как она, упав на солому, плачет там, одна, в неволе, вспоминая мать, и эту хату, и Днепр…
Пока мы читаем, женщина выходит из комнаты. Потом возвращается с заплаканными глазами и прячет открытки в комод, бережно завернув их в белый платочек. Садится с нами. Некоторое время мы молчим. Ира и я сидим подавленные, не зная, где найти такие слова, которые могли бы утешить бедную женщину. Нет таких слов. И все же Ира говорит глуховатым, каким-то чужим голосом:
– Еще немножко потерпите. Скоро войне конец. И тогда дочка вернется, все будет хорошо…
Почему-то нам неловко, словно и мы виноваты в том, что фашисты угнали Надю. В комнате невыносимо громко тикают ходики. Я смотрю в окно. Там течет серебристый Днепр, над ним – белесое небо. В конце улицы медленно поворачивается журавль. По тропинке идет девушка в белом платочке, с ведрами на коромысле.
А Надя – под Лейпцигом…
– Все будет хорошо, – повторяет Ира.
Женщина кивает, соглашаясь. Но глаз не поднимает. Смотрит вниз, на яркий василек, вышитый на скатерти. Задумчиво гладит пальцем синий цветок, тяжело вздыхает. И все же мы чувствуем, что на душе у нее стало легче. И она благодарна нам.
Глупые, глупые девчонки…