Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пост № 113 - Валерий Дмитриевич Поволяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лишь факт, что никто из девчонок не покинул площадку, удержал Феню на месте: она находилась в гуще народа, и если уж придется ей умирать, то вместе со всеми, дружно, а смерть на миру, при людях, говорят, не так страшна, как в одиночку.

Непряхиной сделалось легче дышать, когда установка заработала вновь, а в черное небо понеслись рыжие, стреляющие искрами струи.

Единственный человек, который был спокоен в этом грохоте и чертенячьей круговерти, – Ася Трубачева, она зорко следила за растворяющимся в темноте тросом, вглядывалась в пространство, в высоту, – пробовала нащупать там громоздкое тело аэростата, и хотя в плотной черноте ничего не было видно, ей казалось, что она все-таки видит далеко-далеко тугое тело «воздушной колбасы».

Пальба зениток звучала не только рядом с Трубачевой и Непряхиной, она звучала всюду, ею было наполнено не только небо, но и земля, рот надо было открывать как можно чаще – по инструкции, – иначе могли лопнуть барабанные перепонки. Такое на фронте тоже случалось, артиллеристы часто делались глухими.

Иногда прожекторные полосы скрещивались в одной точке, нащупывали висящий в выси невесомый крест бомбардировщика, к двум световым лучам приплюсовывался третий, а потом и четвертый, и тогда стрельба зениток становилась прицельной.

Торжествующий крик поднимался над Москвой, когда легкий, страшновато-нереальный крест самолета вдруг вспыхивал, окутывался дымом и устремлялся вниз. Кричали все – и сами зенитчики, и дежурные, находившиеся на крышах домов, и посты наблюдения, и комендантские патрули, – словом все, кто обязан был оставаться под бомбежкой и имел возможность видеть, как полыхало небо и как работали зенитчики, летчики ПВО, аэростатчицы… Вопли восторга были адресованы всем им.

Уже начали стихать сирены, где-то был слышен сигнал отбоя, как на большой высоте, – на том уровне, где находился аэростат ста тринадцатого поста, – раздался сильный удар, сопровождаемый пронзительным скрежетом; удар был затяжной, словно бы огромная кувалда по тросу соскользнула вниз, следом по тросу соскользнул громкий железный визг, словно бы некое средневековое чудовище решило почистить себе зубы стальным канатом, а потом и сожрать его.

Непряхина сжалась еще больше, превращаясь в серого котенка, очень небольшого, тем, кто ее видел в эту минуту, не верилось, что человек способен мгновенно обращаться в неказистое домашнее животное.

С неба, из глубокой колодезной черноты вдруг принеслось что-то круглое, бесовское, тупо ударилось о землю метрах в пятидесяти от аэростата, подпрыгнуло, пытаясь вернуться в черную высь, но попытка успеха не принесла, и тогда неведомый предмет вновь всадился в землю.

Телятников, человек опытный, тут же сдернул с пуговицы телогрейки карманный фонарик, украшенный кожаной шлевкой, и, подпрыгнув обрадованно, побежал к предмету, прилетевшему с небес.

– Ах-х-ха-а! – закричал он, будто немой, у которого не было языка, издавать он мог только звуки, которые невозможно было оформить в слова. Посветил вокруг фонариком.

Фонарик был слабый, максимум что можно было им осветить – только собственные коленки во время посещения нужника, но другого источника света не было.

Подарок, принесшийся из ночи, оказался самолетным колесом с прикрепленным к нему полукруглым крылышком, колесо было срезано у «юнкерса» тросом их «колбасы» на хорошей высоте. Потому и удар был такой – затяжной, визгливый и сильный.

– Мы сбили «юнкерс», – наконец обрел способность складывать буквы в слова Телятников, заревел восторженно: – Мы сбили!.. – Далее все слова у него слились в сплошной ком, вновь перестали различаться.

Словно бы подтверждая его сообщение, в стороне от поста, – примерно в полукилометре, – раздергивая черноту ночи, в высь взлетела целая скирда пламени, рванулась к небу, но долго в воздухе не продержалась, а подброшенная внезапным взрывом, растеклась по пространству.

Тут и девчонки телятниковские поняли, что произошло, закричали голосисто:

– Ура-а-!

Событие для поста огромное – и не только для поста, но и для отряда, дивизиона, всего девятого полка, – завалить немецкий бомбардировщик! Ликование аэростатчиц докатилось до облаков, хотя и было оно недолгим, радость уступила место заботам; вот если бы в каждый вражеский налет укладывать на землю по одному «юнкерсу», тогда да, тогда можно ликовать.

Утром ходили смотреть сбитого немца. Тоня Репина жалась, подносила пальцы к носу:

– А вдруг там поджаренные, как мясо на костре, фрицы? А?

– Не бойся, дурочка, – сказала ей Трубачева, – если они превратились в жареное мясо, то их давно уже смолотили здешние голодные собаки. Пошли! Смелее, смелее!

Никаких жареных немцев в распластанном, разломанном бомбардировщике не было. Экипаж «юнкерса» выпрыгнул с парашютами и, как потом сообщили аэростатчицам, приземлился на крыше большого универмага, где и был благополучно повязан «тушильщиками зажигалок» местной противопожарной дружины, созданой еще в августе месяце на районном собрании партийцев и хозяйственных активистов.

От дружного крика «тушильщиков» «Хенде хох!» чуть не рухнула крыша у соседнего исторического здания. Там же, у дымовых труб, экипаж и повязали, хорошо, что не отправили сразу в преисподнюю, а могли и отправить – все основания для этого имелись.

В Москве не было человека, который не посылал бы проклятий гитлеровским летчикам, хорошо, что в дружине «тушильщиков» нашлась одна здравая голова, воспротивившаяся расправе, – пленных сдали комендантскому патрулю…

Аэростатчицы в молчании обошли обнесенную веревкой площадку, на которой лежал разваленный на части бомбардировщик, ногами попинали обломки, а Тоня Репина, бесхитростная деревенская душа, не выдержала и по-простецки искренне пометила бывший самолет сочным плевком:

– Тьфу!

Дней отдыха, когда можно было почиститься, обрезать ножницами волосы, устроить постирушки, было мало, но в затяжную непогоду, в бураны, а иногда даже и в тихие дни, когда облака висели низко над землей (на всех полетах был поставлен крест и у нас, и у врагов, – летчики коротали время на аэродромах), Телятников давал послабление, приподнимал над головой правую руку с призывно вздернутым указательным пальцем:

– Девчонки, даю вам два часа времени на постирушки и наведение красоты. Чем красивее вы будете, тем это лучше для нас и хуже для врагов.

Ну какая красота может быть на войне? Слова командира поста вызывали у девушек невольную грусть, громкие голоса и смех стихали, раздавались вздохи: все это осталось в прошлом, и неведомо, вернется ли когда? Кто знает, сколько еще будет длиться война?

Уж очень настырны и жестоки были гитлеровцы, уж слишком нагло они перли на русские города…

Так что печаль выпадала на постирушечные дни часто, может быть, даже чаще, чем в дни обычные, но девушки держались, не поддавались сумраку, случалось, что и песню какую-нибудь веселую затевали, – например, ту, что сошла в народ с экрана, соскользнула из фильма «Свинарка и пастух» в массы; песня эта нравилась всем, и старым и малым, и девушки понемногу отходили.

С зенитчиками, базировавшимися по соседству с подопечными старшего лейтенанта Галямова, сам Бог велел подружиться – одно ведь небо защищали все-таки, одно небо и один город…

У зенитчиков таких индивидуальных побед, как у аэростатчиц, не было, – по одной цели, нащупанной в черном ночном небе, обычно молотили около десятка зениток, надо было успеть всадить в бомбардировщик очередь и постараться завалить его, иначе он выскользнет из луча прожектора и уйдет.

Зенитчиками командовал подвижный, очень привлекательный капитан с длинной грузинской фамилией, наверняка какой-нибудь горский князь, – аэростатчицы, видя грузина, поглядывали на него с интересом.

Вечером седьмого ноября зенитчики пригласили соседок на праздничный чай. В рядах доблестных стражей неба оказался искусный кондитер, земляк командира, усатый и горбоносый, с животом, который не смог убрать с его тела даже фронт; капитан по своим грузинским каналам достал муки и немного сахара, и кондитер в честь праздника испек редкое по тем временам угощение – сладкие галеты. К чаю это было то самое, что может принести только очень галантный кавалер.

Вечер был такой, что небо не надо было закрывать аэростатами: уже почти сутки шел густой снег, прекратился он лишь днем и то ненадолго, а к вечеру зарядил снова, – лохматые белые хлопья валили сверху сплошной стеной.

Фрицы в такую погоду не то что на Москву не полетят, – под угрозой пистолета не сделают этого, они даже в туалет лишний раз не сходят – очень боятся русского снега, ветра и черных ночных звезд.

Зенитчики завели патефон. Пластинка у них была одна-единственная, уже здорово заезженная, больше лощеному капитану достать не удалось. На одной стороне пластинки была записана очень модная залихватская песня «У самовара я и моя Маша», на другой – сладкозвучная, «чувственная», как определила Тоня Репина, «В парке Чаир».

Под эту пластинку и танцевали в командирском помещении, где был накрыт стол и стоял чай со сладкими галетами. Грамотная москвичка Ася Трубачева заметила:

– Сладкие галеты не бывают. Галеты имеют нежный солоноватый вкус, так написано во всех без исключения энциклопедиях.

– Вовсе не обязательно, – парировал галантный грузин. – А потом, при социализме возможно все… Если хотите, после войны мы даже трактора будем выпускать с выхлопом, пахнущим одеколоном «Красная Москва».

– В войну, товарищ капитан, конструкторы вряд ли думают о тракторах, чей дым пахнет «шипром» или георгинами, – заметила Ася укоризненным тоном.

– Верно. Но война не век же будет громыхать, товарищ Сталин верно сказал: «Наше дело правое, мы победим»… А это значит – война кончится, и мы для нашего общего счастья будем выпускать что хотим – трактора и грузовики, пахнущие сиренью, костюмы из шерсти, которая никогда не мнется, электролампочки со сроком службы в десять лет, волшебную посуду, способную по нажиму кнопки почистить картошку, вымыть вилок капусты, порезать морковку и лук и сварить без помощи человека роскошный борщ либо харчо с бараниной… Или же уху с севрюгой. Все это будет, милая девушка.

В ответ на это Ася неопределенно покачала головой. Непонятно было, то ли согласна она с капитаном, то ли нет: умной Асе было понятно, что разговор может зайти в опасное пространство… Стоит только произнести одно неверное слово, как утром на позицию аэростатчиц заявятся люди в фуражках с голубыми околышами. И вообще она знала то, чего не знали, например, Тоня Репина и Феня Непряхина и, может быть, не знал даже сам капитан…

Щемяще-сладкая песня «В парке Чаир» зазвучала вновь.

Капитан пригласил на танец Асю. Трубачева танцевала легко, в школе она занималась в балетном кружке и вообще собиралась поступать в балетное училище, но танцевальная судьба у нее не сложилась – по возрасту: в училище надо было поступать на несколько лет раньше… Грузин тоже танцевал легко, но не всегда впопад – путал танго с лезгинкой или с какой-то незнакомой кадрилью, проявлял горский характер, словом.

Как бы там ни было, всех, кто находился в командирском помещении зенитчиков, подчинило себе захватывающе-легкое, как в мирные годы, веселье, даже праздником, несмотря на войну и непогоду, смешавшую небо с землей, стало пахнуть. К Тоне Репиной, переваливаясь с боку набок, косолапо, приблизился довольно симпатичный парень с цепкими темными глазами и предложил вполне по-светски:

– Разрешите на танец!

Тоня расцвела: к ней никто в жизни так еще не обращался. Этот зенитчик хоть и косолап был, в плечах широк, что замедляло его движения, когда он разворачивался в танце, – Тоне вообще показалось, что она слышит, как скрипят его кости, – но с задачей своей танцорской справлялся. Словом, парень этот походил на медведя и, наверное, как и медведь, был силен и ловок на своей службе.

– Вы, наверное, из Сибири? – предположила Тоня, стараясь особо не прижиматься к партнеру, хотя тот старался притиснуть ее к себе.

– Откуда узнали? – удивился медведь, показав крепкие, желтоватые от махорки зубы.

– Вы такой сильный, основательный, – Тоня углом приподняла плечи, – надежный. Такие люди, мне кажется, только в Сибири и живут.

– Верно, – произнес зенитчик обрадованно, – я оттуда, из Сибири, – скрипнув плечами, развернулся с изящностью платяного шкафа, – из-под Красноярска. Народ у нас, вы правы, живет надежный.

Конец пластинки с двумя драгоценными мелодиями был исцарапан, к чарующим звукам музыки примешался хрип, – танец завершался и уже почти сошел на нет, но сибиряк успел спросить у партнерши:

– Как вас зовут?

Хрип стих и музыка стихла, Тоня, подумав, что надо быть очень благодарной Асе Трубачевой, тому, что научила ее танцевать, чуть присела, поклонилась партнеру. Проговорила негромко:

– Зовут меня как? Очень просто зовут. Антонина Ивановна я!

Капитан подошел к патефону, накрутил рукоять завода до отказа и в помещении, совсем не похожем на помещение воинской части, вновь зазвучала щемяще-сладкая довоенная мелодия. Начало пластинки не было исцарапано, иголка шла ровно, никакого хрипа не было, хрип появлялся только в конце танца.

Зенитный капитан вновь пригласил Асю.

Честно говоря, Асе он не нравился: если приглядеться к капитану внимательнее, то можно было обнаружить некие грубоватые черты, которые то возникали в его облике, то пропадали. Все дело было в лице капитана, на котором внезапно возникали две резкие складки, уходили от крыльев носа вниз, к уголкам рта, они готовы были уйти еще дальше, к краю нижней челюсти, но что-то задерживало их.

Лицо капитана мигом делалось жестким, как у кондотьера на скульптуре Верроккьо, выставленной в музее на Волхонке.

Через несколько мгновений складки пропадали, и лицо капитана обретало довольно мирное выражение.

Непонятно было, почему происходила такая неуправляемая смена выражений лика. То ли ранен был зенитчик где-то в боях, то ли контужен, то ли перенес некую инфекционную хворь, – в общем, что-то было… Ася Трубачева вновь пошла танцевать с капитаном.

А к Тоне Репиной опять подкатился, смешно выворачивая ступни ног, «сибиряк из-под Красноярска», поклонился жеманно, – в этом отношении они с Тоней были достойны друг друга, – произнес на сей раз просто:

– Пойдемте.

– Пойдемте, – тут же согласилась Тоня, в сибиряке она видела надежного, крепко стоящего на ногах мужика, за таких бабы в деревнях хватаются обеими руками, потому как знают: в будущем может пригодиться.

– А вас как величают? – спросила Тоня сибиряка.

– Имя у меня редкое, старинное. – Лицо сибиряка раздвинулось, в нем, кажется, каждая мышца, каждая морщинка сейчас были подчинены улыбке, каждая выполняла свою роль. – Вы даже не поверите… Зовут меня Савелием.

– Очень хорошее имя, – не замедлила отозваться Тоня. – Со мной в школе учился один мальчишка, его тоже звали Савелием.

Популярная песня «В парке Чаир» имела один серьезный недостаток – слишком быстро заканчивалась. То же самое произошло и на этот раз.

Зенитный капитан с невозмутимым видом подошел к патефону, снова до отказа накрутил пружину и вновь опустил головку с успевшей затупиться иголкой на ломкое поле пластинки.

«Парк Чаир… Интересно, где это находится? В Сочи, в Крыму или в какой-нибудь далекой Испании?» Ася не знала этого и через несколько секунд забыла о географии с ботаникой, капитан опять взял ее за руку и щелкнул каблуками сапог.

– А отец у вас, Савелий, кто? – продолжала расспрашивать своего партнера Тоня Репина.

– Отец? – Савелий улыбнулся широко, по-доброму – Тонин вопрос вызвал в нем теплые воспоминания: отца он любил, хотя… хотя всякое бывало между ним и отцом, и об этом распространяться не стоило. – Отец у меня очень рабочий человек.

– В колхозе работает?

– И в колхозе тоже. Делать умеет все – и рожь посеять, и трактор починить, и ребенка перепеленать…

Больше об отце своем Савелий не стал говорить. На старости лет отец его Тимофей Агафонов пошел в священники, стал настоятелем сельского храма. Как только это произошло, сына его, комсомольца Савелия Агафонова, вызвал к себе председатель сельсовета. В комнате у него сидел незнакомый человек в плотном пиджаке, застегнутом на все пуговицы.

– До тебя товарищ, – сказал председатель сельсовета и подбородком повел в сторону незнакомого гостя.

Тот холодно и спокойно осмотрел комсомольца и неожиданно велел Савелию отречься от отца.

Савелий опешил.

– Как это?

– А так. Иначе у тебя все пути-дороги вперед будут перекрыты. Чего тут непонятного?

– Отец все ж таки…

– Не отец, а служитель культа. Сеет дурман, опиумом называется, дурит головы сельскому народу. Ты поторопись, парень, иначе отрекаться поздно будет. Сегодня же вечером напиши об этом заметку и утром отвези в районную газету.

Савелий заметку написал, районка ее опубликовала. Под заголовком «Отрекаюсь от такого отца!»

Когда газета вышла, Савелий ощутил, что он неожиданно стал больным, у него начало щемить, сочиться болью сердце, перед глазами поплыли, растекаясь по воздуху, дымные оранжевые круги, – и он понял наконец, что совершил. Схватил себя за волосы, взвыл, но было поздно.

Как выйти из этого положения, Савелий Агафонов не знал. В сороковом году его взяли в армию, он участвовал в присоединении части бессарабских земель к Советскому Союзу, проявил себя умелым воином, был представлен к главной солдатской медали «За отвагу», но вместо почетной награды получил кукиш.

Не помогло даже то, что он предал отца и отрекся от него публично – получить медаль помешал факт, что в семье его есть священник… Ну как будто бы бывший семинарист Сталин не имел никакого отношения к церкви. Но, оказывается, Сталину можно, а ефрейтору Красной армии, отличившемуся в боях, нельзя…

А как же разговоры, которые ведут по радио, на страницах газет, как же с накачкой, которую ежедневно делают политруки в частях: в Стране Советов все равны и все имеют одинаковые возможности стать великими? Не состыковывается тут что-то…

Савелия, как поповского сына, исключили из комсомола, но, с другой стороны, повысили в звании – он стал ефрейтором. Хотя что такое ефрейтор? Это тот же красноармеец, только старший.

Ум у Савелия Агафонова был цепкий, по деревенским меркам очень развитый, и перечеркивать свою жизнь он никак не собирался. Но вот какая штука: человек предполагает, а Бог располагает – ходу-то дальше у него нет, его потолок – ефрейтор, – уже достигнут.

Это Савелия никак не устраивало.

По ночам он просыпался и долго лежал в темноте с открытыми глазами, думал о себе, об отце, ежился, словно от холода, вспоминая жизнь деревенскую и расстроенно ощущал, как у него щиплет глаза.

«Вот мы отступили, – металась у него в голове воспаленная мысль, – а почему, спрашивается, отступили? А? Ведь большинство бойцов в Красной армии – крестьяне, кто как не они, должны защищать землю, которую обрабатывают, не отдавать ее немцу, но отдали ведь, отдали… Почти до самой Москвы отдали – гигантскую территорию, – немец, как написали в дивизионке, уже Истру занял, скоро, наверное, до Химок докатится, – Савелий, как грамотный боец, дивизионную газету читал регулярно, – вот такая канделяшка выпала на нашу долю… А потому Красная армия откатывается, что в нашей стране крестьяне лишены личного хозяйства, земли собственной, им нечего защищать… Вот они и сдаются целыми толпами в плен».

Грустные были эти мысли, иногда Савелий не засыпал до самого утра, до подъема, вставал на утреннюю перекличку с больной головой и красными невыспавшимися глазами. Это было хуже, чем всю ночь пробыть на дежурстве где-нибудь на крыше дома у метро «Маяковская» около находящейся в боевой готовности спаренной зенитной установки и бесцельно всматриваться в пустое небо.

Такие дежурства изматывали Агафонова, он делался мрачным, неразговорчивым, а, отдежурив, не сразу приходил в себя.

Писем из дома почти не было, семья из-за того, что Савелий отказался от отца, раскололась.



Поделиться книгой:

На главную
Назад