Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Охота на убитого соболя - Валерий Дмитриевич Поволяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В это время у полярного волка кончилось пиво – он пил пиво и уничтожил уже порядочную батарею, пустые бутылки повзводно выстроились по правую руку от него, и если бы из них можно бы было дать залп, то надстройка траулера была бы сметена пробками подчистую, бутылок насчитывалось десятков шесть – капитан траулера предложил:

– Может, я еще пива принесу?

– Не надо, – отрезал старый полярный волк, зацепил краем глаза Любу, мотнул головой в ее сторону, – пусть официантка принесет.

Та вдруг обрезала свой невесомый летящий шаг, выпрямилась, и Суханов неожиданно увидел, что у нее глаза редкостного цвета – золотистые, точнее, не просто золотистые, а какого-то сложного замеса: тут и янтарный цвет был, и пивной, и гречишный, прозрачно-медовый, и дорогие золотые блестки, – сняла что-то с кончиков глаз, проговорила низким тихим голосом:

– Я не официантка, я – буфетчица.

Старый полярный волк поежился, словно ему за шиворот попало несколько ледышек, крякнул смущенно, зажал руки коленями. Пробормотал сырым застуженным басом:

– Пора бы и перед командой выступать.

– Ничего, – успокоил его капитан рыбаков, – еще есть немного времени. Команда собирается. Когда соберется – дадут знать, – и тоже, как и старый потлярный волк, поежился, потерся ухом о плечо, видать, хотел принести извинение за Любину резкость, но гость взял в руки клюку, громыхнул ею об пол, давая отбой всем извинениям: лишнее, мол. Через пятнадцать минут Суханов, выглянув в узенький, застеленный ковровой дорожкой коридорчик, ведущий к капитанской каюте, увидел вдруг, что старый полярный волк, отбросив в сторону дорогую лакированную клюку, неожиданно смял Любу, шедшую ему навстречу, притиснул к непрочной гулкой переборке. Суханов хотел выругаться, крикнуть, что у Любы есть муж, он плавает тут же, на траулере, муж не замедлит прибежать и навешает старому ледодаву оплеух, но сдержался, пробормотал про себя: «Вот пшют!» – и снова убрался в капитанскую каюту.

Через полчаса состоялась встреча. Старый арктический волк бормотал что-то полусвязно, пугал рыбаков медведями и айсбергами, полярной ночью, северным сиянием и «летучими голландцами», вмерзшими в лед, которые дед сам – Суханов был готов дать голову на отсечение – никогда не видел и не верил в них, да и рыбаки в «голландцев» тоже не верили, лица у многих были сомневающимися, в глазах – шалый блеск: во дает старикан! – а дед загибал вовсю. Он увлекся, и Суханов перестал его слушать – смотрел на Любу. Та почувствовала его взгляд, повернула голову и словно бы утопила Суханова в своих теплых золотистых глазах.

Люба сидела по одну сторону Суханова, салага-штурман по другую, он тоже перестал слушать старого полярного волка и начал шепотом рассказывать о том, как трудно приходится в рейсе рыбакам. Во-первых, они по восемь месяцев не бывают дома, хотя врачи им четко определили: два месяца и ни дня больше, ибо через два месяца с человеком начинают происходить необратимые изменения, что-то нарушается – что именно, четвертый помощник капитана не знал, сделал неопределенный жест, сказал, что моряки, возвращающиеся из таких плаваний домой, обычно бывают полными нулями. Как мужчины они – нули, им всему надо учиться заново, ничего крепкого, прочного у них нет, приходят потом в слезах в партком, жалуются, говорят, что их можно доить, как коров, и жены тоже приходят, кричат озлобленно: да будь проклята эта ваша рыба! Что она с мужиками сделала?!

В общем, через два месяца моряка во избежание неприятностей надо отправлять домой. Но как его отправишь, когда он ловит сладкую рыбку нототению где-нибудь на краю краев земного шара, возле берегов Кубы. Это ведь надо чуть ли не все океаны по косой одолеть, семь винтов сработаешь, прежде чем домой доберешься, денег громаднейших стоит – при таких запросах в дальние концы матушки-земли лучше не плавать, а скрести лужи авоськой у себя дома, вылавливать головастиков. Ведь головастик тоже рыба, если, конечно, закрыть глаза, – и хвост имеет, и плавает по-рыбьи. Есть и еще одна причина, по которой рыбаку нельзя после двух месяцев отлучки спешить назад, – заработок. Ведь через два месяца после ухода из порта обычно начинается самый лов.

Зеленый салажонок-коллега еще что-то нашептывал Суханову на ухо, приводил примеры, сыпал цифрами – видать, в этом он был подкован, Суханов краем уха схватывал речь и был целиком согласен с коллегой, но потом уловил грозный хмельной взгляд старого полярного волка, вспомнил его просьбу записать все интересное и сочинить заметку в судовую стенгазету, выхватил из нагрудного кармана узенький блокнотик, по размеру своему больше годный для скручивания «козьих ног», проворно застрочил карандашом, выводя на бумаге ровные строчки-стежки. А коллега продолжал тем временем распространяться, говорил о психологии моряка, о том, как он себя ведет накануне отплытия, в день отхода, через две недели, через месяц и через два месяца – видать, этого паренька здорово подковали в теории. Суханову хотелось хлопнуть его ладонью по плечу, оборвать, но он не делал этого, лишь морщился недовольно и по-цыплячьи робко косился на свою соседку.

Раза два, почувствовав сухановский взгляд, она поворачивала к нему голову, затягивала в золотистую бездонь своих глаз – у Суханова дыхание осекалось, в горле начинало першить, он с головой погружался в бездонь, – молча спрашивала, что Суханову надо, но Суханову ничего не было надо, и Люба снова отворачивалась от него, переводила взгляд на старого полярного волка. Суханову почему-то мнилось, что у этой неземной женщины должно быть неземное предназначение, начертанное ей Богом, она должна уметь исцелять, заговаривать боль, раздавать прощения, векселя на надежду, обещать исполнение желаний даже тем, у кого все черным-черно на горизонте, ни одного светлого промелька уже не предвидится – жизнь позади, уничтожать долговые расписки, источать свет, превращать булыжники, валяющиеся на дороге, в драгоценные камни – она была возвышенна, выпадала из общей угрюмой массы, не вязалась ни с одним из этих людей. Суханов попробовал угадать среди сидящих ее мужа, не угадал, а потом заметил, что за Любой, тесно прижимаясь к ее плечу, сидит маленький, серый, нахохленный, словно воробей, человек с незапоминающимися, какими-то стертыми чертами лица.

Возможно, это и был Любин муж. Суханов позавидовал ему: надо же, такая слепящая жаркая красота досталась человеку!

А коллега все не унимался, говорил, что накануне отхода иной рыбак так накачивается, что сам бывает не в состоянии ходить, его, беспамятного, оглохшего и ослепшего от тоски, приносят на причал родственники и сдают с рук на руки вахтенной команде.

Собрав всех своих людей, траулер дает печальный гудок, прощается с берегом и отплывает. Очнется на следующий день рыбак-выпивоха, протрет глаза, потянется привычно к стакану, и рука его обвиснет на полпути, задрожит – ухо, оно острее глаза и замутненного мозга, оно уже поймало стук судового двигателя, звяканье незакрепленного железа, плеск волн за бортом – все, назад дороги нет, путь теперь только один – к кильке, нототении и рыбе с неприличным названием бельдюга, начинает рыбак прокручивать в памяти былое, то, как прощался с женой и отцом, но ничего не может вспомнить – все огрузло, растаяло в хмельном тумане.

Он достает из чемодана большой семейный альбом – все рыбаки возят с собой такие альбомы с пестрорядью фотокарточек, приклеенных к толстым негнущимся страницам, начинает рассматривать дорогие снимки, хлюпает носом, тоскливо поглядывает в иллюминатор, вспоминает прошлое и без особой охоты думает о будущем.

Потом траулер приходит на рыбную банку, и начинается тяжелая работа, в которой человек перестает ощущать самого себя, забывает о еде и сне, о доме и земле, что его когда-то родила, – его целиком съедает рыба. Рыба в пору лова властвует всюду, она в трюмах, под ногами, в сетях, на обеденном столе, в карманах штормовок, в кубриках, на палубе, солится, прессуется, морозится, гниет, вялится, закатывается в банки по индивидуальным рецептам – везде рыба, рыба, рыба, острый нездоровый запах, чешуя, кости, отрезанные хвосты и плавники, с корнем выдранные горькие жабры. И как только человек не свихнется в такой обстановке – никому не известно: все подмято работой, великим терпением рыбака, старающегося глушить в себе и боль, и неудобство, и тоску, и бессонницу. Бессонница… Если ноют-саднят в кровь изодранные руки и ноги, разве уснешь?

Но когда пройдет два месяца, во все глаза смотри за втянувшимся в работу человеком, втолковывал Суханову четвертый помощник капитана, как будто ему уже доводилось приглядывать за озверевшими мужиками и при случае окорачивать их, ставить на место: таким деловым и уверенным был хрипловатый шепоток салаги. На одном траулере некий сбрендивший моряк после двух месяцев плавания проткнул капитана багром – в человеке накопилось неудовлетворение, злоба, мозги в голове вскипели, и он потерял контроль над собой. В общем, смотри в оба. У японцев, например, такие ситуации разламывают просто, одним ударом, как в борьбе джиу-джитсу: увидит капитан, что у какого-нибудь плосколицего рыбака лицо в фанерку обратилось, совсем плоским, как подставка для сковороды стало, глаза мутные, зенки белесые, так сразу знак делает – пора, мол. Дюжие молодцы хватают рыбака под микитки и втаскивают в специальную комнатенку. Швыряют на пол, включают все лампы в той каюте-комнатенке и уходят, дверь запирают на ключ.

Поднимается рыбак с пола, кипит от негодования, трясется, ничего не соображает и видит, что в комнатенке – полный набор резиновых кукол. Тут и капитан в парадной форме с аксельбантами и золотым шитьем на мундире, и старший штурман с его наглой самурайской физиономией, и рыбмастер, и тралмастер – в общем, весь командный состав, все, кого рыбак может ненавидеть. С воем кидается на свое начальство и начинает крушить.

Через полчаса рыбака извлекают из комнатенки с разбитыми кулаками и лохмотьями кожи, свисающими с ободранных рук – безвольные недвижные резиновые куклы умеют, оказывается, давать сдачу! Выдохшийся изможденный рыболов тих, как курица, и напуган случившимся. Его снова водворяют на рабочее место.

– А как быть, если что-нибудь подобное стрясется у нас? А? – шепотом вопрошал зеленоротый коллега, делал глубокомысленную паузу и, не обращая внимания на бормотанье заслуженного северного ледодава, разводил руки в стороны, показывая, какая большая это проблема, качал головой и тяжело вздыхал. – У нас-то ведь резиновых кукол нет, не отливают, проще самому старпому или, допустим, мне свою физиономию подставить. В общем, тяжелая ситуация, очень тяжелая, – салага сыро хлюпал носом и угрюмо смотрел в пол. – А пары спускать надо, нельзя доводить команду до нарыва. Не то если вспухнет и прорвется – о-о-о, пароход вверх килем может опрокинуться. Словом, когда уже окончательно приспичит, мы собираем профсоюзное собрание, садимся за длинный обеденный стол. Рядовые члены команды по одну сторону стола, офицерский состав – по другую, – салага слова «офицерский состав» произнес со звоном и шиком, приподнятым голосом, будто не горбился только что, – и начинается разговор. С матом, на повышенных тонах, с кулачным буханьем по столу. Часа полтора идет словесная баталия, все выговариваются, изнемогают в борьбе и расходятся по своим рабочим местам, чтобы через два месяца снова сойтись на очередное профсоюзное собрание. – Вот как это происходит у нас, коллега!

В это время старый полярный волк приступил к ответам на вопросы. Вопросы большей частью были однозначные: как там насчет быта на ледоколах, хорошая ли лавка, жестоки запреты на спиртное, и много ли рядовой ледодав зарабатывает? Дед-капитан подморгнул Суханову – записывай, парень! Суханов послушно скорчился над своим блокнотиком, но вот какая вещь – фамилии тех, кто задавал вопросы, он пропустил – мешал хриплый шепоток четвертого помощника капитана.

Суханов повернулся к Любе, столкнулся со спокойным, ничего не выражающими глазами ее мужа, что-то в нем дрогнуло внутри, сжалось, а у Любиного мужа ничего не дрогнуло, и Суханов, одолевая самого себя, холод и внутреннюю дрожь, наклонился к Любе, спросил едва слышно, как фамилии орлов, что задавали вопросы? Снова столкнулся глазами с немигающим отсутствующим взглядом Любиного мужа.

Красавица Люба медленно наклонила к нему голову и внятно, прорисовывая каждую букву, сказала, что вон того, небритого, натянувшего тельняшку прямо на голое тело, зовут Валерием, фамилия – Филонов, того, кто про заработок рядового ледодава спрашивал, – Иваном Мирошниковым, а лысого, угрюмого, который пытался старому полярному волку поставить подножку насчет спиртного, – Федором Агеенкой… Люба еще что-то говорила, называла фамилии, показывала глазами на людей, кто где сидит, но ничего этого Суханов уже не слышал, в голове у него застучал отбойный молоток, в виски натекла тяжесть, лицо заполыхало жарко и красно, от него, как от раскалившегося «козла» – бешеной электрической печушки – тянуло теплом. Разговаривая, Люба положила свою горячую ладонь ему на ногу, выше колена, под ее ладонью брюки будто бы затлели, Суханову сделалось нехорошо, душно, он не знал, куда деваться, ловил ртом воздух и смотрел в немигающие, какие-то посторонние, словно его ничто на этом свете не трогало, глаза Любиного мужа.

Ежился, горбился Суханов, кряхтел, пытался локтем сдвинуть Любину руку с ноги, но Люба этих попыток не замечала, она словно бы испытывала Суханова, а Суханов был готов сквозь пол провалиться, он сгорал в невидимом пламени, ругал себя за то, что обратился к Любе с вопросом, что сел именно тут – ведь мог бы найти место на скамье в противоположном углу, мог вообще стать в проходе и подпереть плечом низкую судовую притолоку. Сейчас ему наверняка придется объясняться с Любиным мужем – вон как тот буравит его глазами, словно бы насквозь протыкает, крупные руки с крупными суставами и оплющенными от тяжелой работы пальцами подрагивают на коленях, чешутся – дай им волю, придушат Суханова. Он наверняка уже не одного морехода придушил на этом судне из-за красавицы-жены, сейчас затеет разбирательство на людях, ткнет кулаком в глаз. А Люба все не убирает руку с его ноги…

Нет, так просто этому мухомору он не дастся, на людях не позволит себя обидеть. Суханов поугрюмел, поиграл в ответ напружиненными мышцами, проверил, так сказать, себя.

Когда расходились, Любин муж ему ничего не сказал.

А вот зеленоротый коллега на прощание хихикнул:

– Ты, как я заметил, на Любу глаз положил?

От неожиданности Суханов приподнял плечи, он не знал, что ответить.

– Да ты не бойся, не продам. Положил ведь, а?

– Полюбовался немного, – нехотя проговорил Суханов.

– Ею не любоваться, ею заниматься надо, – насмешливо заметил четвертый помощник капитана, посмотрел на Суханова в упор, и Суханов понял вдруг, что этот зеленый салага не так уж зелен, он знает нечто такое, чего не знает Суханов, и на познание этого Суханову понадобится немало времени.

– Как так? – не понял Суханов.

– Очень просто. У Любки на корабле есть штатный муж, он с нею рядом сидел, за локоть держал, и сорок четыре нештатных.

– Сорок четыре? – хриплым, показавшимся ему страшноватым голосом переспросил Суханов, дернулся неверяще и чуть не заплакал – показалось, что этот салага-штурман кровно обидел его, слишком грубо и безжалостно поступил, сообщив ему то, чего не должен был сообщать, разрушил сказку, растоптал ногами прозрачный стеклянный домик… Тоскливыми глазами посмотрел на мутное вываренное пятно солнца, висевшее над портом, и ему показалось, что вместо одного солнца в небе плавает целых четыре, каждое покрыто слепой ороговелой пленкой, похожей на куриное веко, и нет от этих светил никакого прока – ни тепла, ни радости. Суханов съежился, бросил своего сопровождающего. Тот затопал сзади ботинками по судовому железу, пытался что-то объяснить, хлопал Суханова ладонью по спине, но Суханов уже не хотел что-либо видеть или слышать. Впрочем, после каждого хлопка его одолевало желание обернуться и двинуть зеленогубого сопляка кулаком, но он сдерживал себя, в самых дальних закоулках сознания хранил завязанный на память узелок: он находится в гостях и обязан вести себя как гость.

Мальчишкой тогда был Суханов, сопляком, все принял, словно заряд дроби, в себя, ему казалось, что дробь перешибла хребет, сбила с ног и он, как последний опустившийся бродяга, бездомный и хмельной, валяется в придорожной канаве, пахнущей пылью, мазутом и кошками.

Долго потом Суханов вспоминал Любу с рыболовецкого траулера, винил ее, клял, а потом прощал, хотя никакого права, чтобы клясть ее, винить, не имел. Все это детское, никчемное, хотя и слезное. Исходя из нынешнего своего опыта, из возраста, Суханов считал, что у молодого человека органов чувств гораздо больше, чем у взрослого, уже потертого жизнью, с задубевшей кожей. Иначе отчего же юные люди бывают такими квелыми. И к чему все эти слезы, копеечные страдания, маята? Кем он доводился ей, чтобы страдать? Мужем, братом, деверем? Чтобы маяться, вначале надо было обрести Любу, а обретя, потерять – вот тогда, вероятно, можно было прислушиваться к собственному сердцу: живо оно еще там?

И если бы ему позже попался зеленогубый любитель наушничать, он бы точно отделал его по первое число, научил бы правилам вежливости и главному из них: никогда не говори о женщинах дурно, в любом, даже самом никчемном и падшем человеке постарайся найти высокое начало, доброе зерно, приподними его до самого себя, сам поднимись до уровня кого-то еще, более высокого и более почитаемого, потяни эту веревочку за собой, продерни сквозь все узкости и колена, и это обязательно воздастся сторицей.

Каждый раз, сходя на берег, Суханов всматривался в лица моряков, попадающихся навстречу, встречал многих знакомых и уже забытых людей, встретил даже как-то у черта на куличках, в Певеке, Севку Воропаева, друга детства, с которым вместе сидел за партой в школе, но потом жизнь развела их в разные стороны, Суханов стал плавать, а Севка преображал Колыму, работая строителем на атомной станции, встречал ребят из своей мореходки и тех, с кем проходил практику на заслуженном паруснике «Крузенштерн», но зеленогубого юнца-штурмана так ни разу не встретил. Как не встретил и Любу.

Потом он понял, что подобный поиск никчемен и смешон, вполне возможно, что никакого рыболовецкого траулера не было, как не было и слепящей золотоглазой цыганки с невесомой походкой, ее неприметного стертого мужа, беседы и той дивной ухи. Хотя уха, наверное, была, иначе с чего же собирается во рту вязкий комок – сколько лет прошло, а он все ту уху вспоминает, до сих пор его тянет хлебнуть несколько ложек божественной юшки и заесть ее куском мягкого, пышного, как взбитая сметана, белого хлеба.

Солнце тем временем окончательно проклюнулось сквозь сизую наволочь, еще немного, и наберет вчерашнюю силу. День вчера был по-настоящему весенним, прозрачным. Погода сейчас переходная, конец марта, – ни весенняя, ни зимняя, день на день не приходится, еще и пурга завяжет свой узел на небе, со свистом и хохотом рухнет на землю, перекрутит, взболтает все, смешает воду с сушей.

По радиотелефону прошло сообщение, что в районе одного плоского, как лепешка, островка, на котором, кроме маяка-ревуна, подающего свои хриплые тоскливые сигналы, ничего нет, оторвало швартовую бочку и унесло в море. Швартовая бочка – тяжелая, сидит глубоко, сталкиваться с ней все равно, что с миной: борт раскроить можно, дрейфует бочка где-то здесь, рядом, не должна она далеко уйти.

Хоть порт и остался уже позади, а чаек было все так же много. И ни одной красной. И вообще, красная чайка – это бред, мираж, сон, вымысел, не водятся в Арктике птицы попугайского цвета.

Вся живность в Арктике двух тонов – серого и белого. Только тогда можно быть неприметным в стылой кипени снегов, в нагромождении льда и обмерзлых, в скользкой белёсой скорлупе камней, а сярким опереньем – как голенький на ладони, со всех сторон виден, издалека.

Он понимал, что будет тосковать по Ольге, иногда она ему будет чудиться среди многих лиц, обитающих на ледоколе, а женщин здесь много, больше, чем на других судах: и в медсанчасти, и на камбузе, и в кают-кампании, и среди обслуги – без женских рук железный ледокол превращается в угрюмую необихоженную железку.

Но любая потеря – это еще не остановка, жизнь продолжается, на то она и жизнь, чтобы в ней образовывались пустоты, от нас уходят женщины, уходят годы, уходит былой покой, на смену им мы получаем старость, которая также не является итогом, конечной точкой пути, а неким взволнованным и мудрым состоянием души, в котором будет немало светлых радостных дней, когда все бывает донельзя понятно, все счеты сведены и остается только одно – ждать, вместо одних женщин возникают другие, а покой, который сменила бессонница, возвращается с помощью целебных микстур и успокоительных таблеток, одно состояние диалектически вытесняется другим, и этой смены не надо бояться.

Улетучится тоска, пройдет печаль, вся нервная муть, обида, возникшие после расставания с Ольгой, улягутся, земные заботы свалятся с плеч, словно гнилые вериги, останутся только заботы морские – и это будут заботы одиночества, – в неделе просто станет больше воскресений. Хотя в море воскресений не бывает, воскресный день от обычного, невоскресного, отличается только тем, что в обед в кают-компании подают курицу – цыплячье крылышко либо грудку, – такое впечатление, что куры только и состоят из одних крыльев и жестких белых грудок, каждая несушка имеет по пять пар крыльев и ни одной ноги, сколько Суханов ни ел воскресную курицу, ему обязательно попадались синие пупырчатые крылья, обильно политые густым жиром, на завтрак – традиционный сыр и чай, а ужин, он уж вольный, что захочет кок на плите смастерить, то и мастерит.

В конце концов наступит момент, когда былые обиды и поражения покажутся мелкими, не заслуживающими того, чтобы по их поводу печалиться, произойдет окончательное отторжение от того, что было, и наступит облегчение. Но до этого момента надо еще дотянуть, не годится кричать «гоп», пока плетень не перепрыгнут и в самом себе не найден спасительный источник света, способный облегчить муку и помочь в одолении медленно тянущихся, будто специально созданных для пытки серых дней. Впрочем, и этих дней не надо бояться, они тоже останутся позади.

Когда прошли южное колено залива, за ним среднее, миновали заснеженный голый мыс Шавор и одолели часть северного колена, появилась чайка, на которую все обратили внимание. Чаек в этом колене было почему-то больше, чем в ковше, – нахальных, горластых, жадных. Чайки вечно волокутся за пароходами, ныряют вслед, выхватывают из пены зазевавшихся рыбешек, либо летят на уровне камбуза, который определяют безошибочно, заглядывают в иллюминатор, клянчат подачку, но никто никогда не обращает на них внимания, а на эту чайку обратили: грудь и крылья у нее были яркого брусничного цвета.

– Что за черт! – изумился лоцман, вытянул шею, привстал на цыпочки, чтобы получше рассмотреть диковинную птицу, и совсем забыл про ледокол, который вел, на висках у него проступили темные натуженные жилы, словно он поднимал что-то тяжелое. – Вот те раз!

Капитан Николай Иванович Донцов даже рот открыл, из зубов выпала трубка, полетела на пол, от удара выбило ароматный дорогой табак, и он золотым махристым сеевом распластался на ковре. Капитан на трубку даже не глянул, она сиротливым деревянным сучком валялась под ногами. Чтобы капитан не раздавил свою драгоценную трубку ботинками, Суханов нагнулся и поднял ее. Про себя удивился: надо же, если бы сейчас с небес посыпал дождь, на буях и швартовых бочках выросла бы крапива, а на земле, на частых, до основания промерзших островков, каких в Кольском чулке десятки, вымахали б апельсиновые деревья с оранжевой россыпью зрелых плодов, то Донцов рта бы не открыл, принял как должное, а тут распахнул его настежь, словно новобранец, хвативший перцу в батальонной столовой.

Из двери, ведущей в радиорубку, вымахнул Алеша Медведев, плотнотелый, с косолапой бесшумной поступью, выдававшей в нем охотника, любящего подобраться к зверю неслышно и потом уж наверняка угостить катаной свинцовой кашей, да и сама фамилия этого человека говорила о занятии его далеких славных предков, – одетый в неформенную джинсовую куртку с выпущенным наружу клетчатым воротом байковой ковбойки. Подойдя к лобовому стеклу рубки, Медведев замер и нехорошо покривился лицом. Может, жалел о том, что нет в руках ружья, не то бы хорошее чучело украсило его каюту. Пробормотал что-то невнятное.

Чайка, распластав длинные узкие крылья, шла перед судном. Она словно бы вела ледокол на невидимой привязи, легко скользила по воздуху, подхватываемая струистыми холодными потоками, иногда поток подбивал ее ладное легкое тело, подбрасывал вверх, тогда чайка кренилась, заваливала тело набок, спускалась, затем снова выравнивала свой полет. Вот уже целую минуту она шла рядом с ледоколом и ни разу не взмахнула крыльями – планировала умело, выгибала невесомую скульптурную головку, косила черным блестящим зернышком глаза на рубку. Суханову даже показалось, что он видит в этом зернышке нечто насмешливое, унижающее его, ему захотелось схватить что-нибудь тяжелое, швырнуть в чайку, но он стоял, не двигаясь, и грустно улыбался, поражаясь тому, что видел, правоте Ольги и своему оцепенелому состоянию.

В горле у него запершило, словно он принял какой-то невкусный порошок, запил его водой, но воды не хватило, и порошок, горький, сухой, прилип к глотке, вызвал нехороший зуд, жжение, Суханов поморщился: ловко выстрелила Ольга!

Эту птицу надо немедленно ловить и совать в спиртовой раствор, она же находка для ученого мира, Возможно, эта красная чайка перевернет все и вся, объяснит происхождение человека и птиц, поможет воссоздать выпавшие звенья цепи, которые вот уж столько лет пытаются отыскать, но увы, – пока эта задача из тех, что не решаются, зубы превращаются в крошево, стираются под корешок, а задача как была твердым орешком, который невозможно раскусить, так твердым орешком и осталась. Хотя чего общего может быть между чайкой и человеком? Человек далек от птицы, как канадский город Торонто от липецкой Добринки, а антоновское зимнее яблоко, произрастающее в средней полосе России, от диковинного аравийского фрукта хермеш, смахивающего на молодую кедровую шишку, но ничего общего с ней не имеющего. Человек начинается далеко за теми пределами, где кончатся животное – будь то зверь, птица или обезьяна; между животным и венцом природы – громадный черный пустырь, который никто не знает, как одолеть. Если бы знали, то многое можно было бы изменить, подправить, подретушировать, создать некое подобие человека, но совершенно иной, быть может, более добродушной ипостаси.

Возможно, явлением этого алого дива природа приоткрывает завесу над одной из самых туманных своих тайн. Всегда была, есть и будет природа загадочна: если что-то в ней умирает, то на смену приходит новое, и это новое бывает не менее интересно, чем умершее.

В рубке установилась глубокая проволглая тишина, каждому, кто смотрел на красную чайку, сделалось холодно, неуютно, что-то клейкое, чужое, здорово мешающее, схожее с паутиной, налипло на щеки, лица сделались далекими, лишенными обычной суеты и озабоченности, каждый ощущал свою принадлежность к природе и одновременно отторженность от нее. Суханов чувствовал, что у него такое же лицо, как у Донцова, как у лоцмана, как и у всех остальных. Лицо будто бы стянуло прочными нитями, как иногда стягивает кожу зарубцевавшаяся рана, рот твердо сжат, словно Суханов выслушивает неприятную новость, глаза сухи и ничего не выражают – ни боли, ни удивления, ни разочарования, будто Суханов не плоть во плоти, а состряпан из какого-то лишенного нервных клеток теста, либо вырезан из дерева.

Он сам себе напоминал знаменитого японского болванчика-пуговицу нецкэ с плотно захлопнутым ртом, сжатыми глазами и заткнутыми ушами: «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не знаю, ничего никому не скажу». Но он не был японской пуговицей нецкэ. В нем все стонало, дергалось от немощи и удивления, руки остыли, перестали что-либо ощущать – он впивался ногтями в ладони и не чувствовал их. Откуда взялась красная чайка, что она означает? И что она вообще: явь, реальность или давно исчезнувшая тень?

Чайка еще немного подержалась в воздухе, паря впереди ледокола, потом, подбитая сильным встречным потоком, споткнулась обо что-то невидимое, сломалась и, резко отвернув в сторону, исчезла. Исчезла так же мгновенно и неожиданно, как и возникла.

Очнувшись, Донцов поскреб пальцами подбородок, вытер мундштук трубки о носовой платок:

– Моряки, что это было, не знаете?

Никто не ответил капитану.

Ночью, в ноль-ноль часов, Суханов снова заступил на вахту. Первым делом узнал, какой процент готовности в машине. Процент готовности – понятие, которое введено, пожалуй, только на атомных судах. Суханову ответили:

– Готовность сорок процентов.

Это означало, что реактор работал на сорока процентах мощности. Судно шло со скоростью восемнадцать узлов.

Льда в Баренцевом море было мало, да и тот – слабый, ноздреватый, плохо склеенный. Лед вяло разваливался перед носом судна на рыхлую мясистую массу, с шорохом расползался в разные стороны. Слепящие прожекторные снопы выхватывали беспокойную темную воду, огрызки льдин с чьей-то вмерзшей топаниной – глубокими следами, то ли медвежьими, то ли еще чьими, – не понять, спекшиеся рыхлые блины, припорошенные снегом. Это выглядело несколько странно: на льдинах с топаниной снега не было, а на блинах был.

С камбуза прибежал какой-то шустрый паренек – видать, из новых, только что принятых, – принес чай на небольшом подносе, накрытом белой, негнущейся от крахмала салфеткой, поставил перед Сухановым. Тот кивком поблагодарил.

– Александр Александрович, можно мне немного побыть на мостике? – попросил разрешения паренек.

Суханов взглянул на него. Чем-то паренек напоминал того пухлогубого жениха, который устроил в «Театральном» смотрины, и эта схожесть кольнула Суханова, снова заставила думать об Ольге.

– Побудь, если нравится, – наконец разрешил Суханов.

– Нравится, – паренек встал рядом с Сухановым, вцепился руками в деревянный приклад, проложенный по всей рубке. – Скажите, Александр Александрович, а рыба здесь водится?

– Сайка, – однозначно ответил Суханов.

– Может, сайда? – не понял паренек и развел руки в стороны, показывая, каких размеров способна достичь эта северная рыба тресочьего происхождения.

– Сайка. Рыба без тела. Большая голова и большой хвост, – пояснил Суханов, – середины нету.

Когда ледокол находится в дрейфе и вмерзает в лед, то сзади, около кормы, у него обязательно образуется промоина – туда сливается отработанная теплая вода, промоина курится, пысит мокрым паром, пар этот замерзает, превращается в звонкую ледяную капель, со стеклянным щелком опускается в воду, в промоине что-то ворочается, бурлит, и невольно чудится, что из темной глубокой воды сейчас вымахнет чудище с ороговелой спиной, острозубой пастью и мечтательными фиолетовыми глазами, на нижней палубе всегда толпятся матросы, заглядывают в курящуюся промоину и пробуют свое рыбацкое счастье – насаживают на крючок кусок мяса либо хлебную горбушку, приправленную для «духа» подсолнечным маслом, плюют на наживку – традиционная шутка, не поплюешь, добычи не будет, рыбешка сдобренную наживу брать любит – и швыряют в дымную промоину: ловись рыбка большая и маленькая!

Иногда рыбка ловится, но чаще всего нет. Если ловится, то только сайка – головастая, дурная, с выпученными, подернутыми нездоровой желтизной глазами, такая тощая, что ребра у нее, как у подгнившей селедки, ощущаются даже сквозь чешую.

Изогнувшись кольцом, сайка немедленно приклеивалась мокрым хвостом к голове – словно бы на пяльцы насаживалась, и такая гнутая, как бублик, мгновенно одеревеневшая от мороза, поступала на камбуз. Там кок брал ее в руки, вертел оценивающе, подкидывал, пробуя на вес, и бросал в лохань с объедками. Намерзшимся же рыбакам готовил что-нибудь из мерлузы или простипомы, подавал на стол прямо в сковороде, те, обжигаясь, придыхая, ели, смачно обсасывали каждую косточку и хвалили самих себя: все-таки ловкие они добытчики, не последние, так сказать, на этом ледоколе!

Над «удачливыми» рыбаками потихоньку посмеивались.

Низко в небе, прямо по курсу, страшновато, мертвенно, одиноко высветлилось небо, изгибистая мутная полоса северного сияния проползла вперед, разрубая облака, шевелясь и кидая на воду зеленоватые отблески. К горлу подступило что-то нехорошее, шею под челюстями сдавило: ощущение такое, словно сверху кто-то наблюдает за судном, старается предугадать действия, того гляди, протянет хваткое сильное щупальце, попытается остановить, либо сделает что-то худое, причинит боль.

Человека почти всегда охватывает страх и восторг одновременно, когда он видит сполохи в небе, цветные жутковатые ленты северного сияния – от загадочного небесного свечения перехватывает дыхание, сердце останавливается, совсем его не слышно, все пропадает, даже судно проваливается под воду – ничего кругом нет, кроме человека и длинной светящейся бескостной рыбины, плывущей по-над облаками. Вот у рыбины светлеет, вспыхивает яркими брызгами пузо, наливаются яростным зеленым огнем глаза, видно, как работают ее хищные челюсти – наткнулась рыбина на что-то вкусное, приостановила свой лет, сжевала и снова, изгибаясь по-змеиному, вихляя хвостом, двинулась дальше, потом неожиданно скакнула вбок и назад, хапнула еще что-то, взорвалась брызгами, резво заскользила дальше, обогнала пароход, втянула свое гибкое угриное тело в темные непроницаемые облака, стихла. Едва исчезла небесная рыбина, как в прорехах между облаками засветились звездочки.

– Какая жуть! – зачарованно проговорил паренек-поваренок. – Как у Высоцкого: страшно, аж жуть. Так всегда бывает?

– Зимой каждый день. Ты иди, а то кок, наверное, уже все гляделки проглядел – сковородки, небось, некому мыть?

– Все сковородки давным-давно вымыты.

– Как тебя зовут?

– Романюк. Михаил Егорович Романюк.

– Давай, Михаил Егорович, дуй на свое рабочее место! А то генеральный директор камбуза пожалуется на меня капитану.

– Не должен. Он добрый. Можно мне сюда иногда приходить, а? В вашу вахту…

– Можно, – разрешил Суханов, в следующий миг услышал, как Романюк уже топает ботинками по крутой, с обмедненными ступеньками лесенке.

Суханов подумал, что надо обязательно сочинить письмо и послать Ольге. Каким оно будет, это письмо? Поежился и вздохнул: надо ли солью посыпать порезы?

«Прости меня, Ольга, за слюни, за телячью размягченность. Ты права – мужчине надо быть мужчиной. Примитивная истина, известная каждому школьнику. Не надо нюнить, не надо лить слезы, – в женскую жилетку тем более. Надо всегда бренчать в кармане деньгами, пахнуть водкой и табаком, иметь наготове разящую шутку и не киснуть, если даже тебя превратят в тесто и потребуют, чтобы вспух в квашне, не кашлять, аккуратно бриться и посещать сухопарку. Сухопаркой у нас на ледоколе зовут финскую баню. Работает баня семь дней в неделю, два дня для женщин, пять – для мужчин.

Я пишу не для того, чтобы покаяться, нет. Это уже в прошлом, а в прошлое, говорят, нельзя возвращаться, чтобы не получить удар в поддых. Ох, как это больно бывает, когда бьют под ложечку, с оттяжкой – будто колуном. Разваливают пополам. Дыхание рвется, вместо сердца одна только боль, в глазах – кровавые сполохи. Был человек как человек, две ноги, две руки, голова, сердце – все, что положено, имел, и вдруг все это исчезло, осталась одна боль. Куда деваться от этой боли – никому не ведомо. А такому простому смертному, как я, тем более.

А ты, душенька, во всех нарядах хороша. Твой отказ я пережил, хотя на следующий день чай был почему-то горьким, хлеб словно бы брал из чужих рук, а узенькие ступени, ведущие в ходовую рубку, скрипели, как рассохшиеся деревяшки, и были скользкими. Словно на чужое крыльцо всходил. Но как бы ни было печально, как ни допекала боль – все лечит время.

Теперь о красной чайке. Не верил я, что чайки могут быть алыми, ровно бы свежей кровью выкрашенные, и не поверил бы никогда, если б сам не увидел. Ты права – красные чайки есть, птицы имеют такой же опознавательный арктический цвет, как самолеты полярной авиации.

Красная чайка – птица спокойная, немного крупнее обычной серой чайки, и пожалуй, и только. В остальном она ничем не отличается. Ольга, ты взяла верх! – Суханов почувствовал, как в нем, возникнув, вспухает, будто на дрожжах, несогласие – не может быть, чтобы он вот так, запросто, наступил ногой на собственное горло, спокойно передавил хрящ, а потом занялся каким-нибудь обычным делом: штопкой дырки на тренировочных брюках или сбором в баню, – тьфу! Да ведь выть в голос надо, злиться, плакать, молить небо, Бога, чтобы он попокладистее был, послал Суханову то, чего он хочет, чтобы вместо призрака солнца, отсвета его, ложащегося длинным светлым рядком на землю, он увидел настоящее солнце. И лишь одно – одно, а не четыре. Почему-то горели глаза, словно их натерли жесткой шерстяной варежкой. Хорошо, что еще в притеми рубки Суханова не видели люди, находившиеся здесь – у каждого было свое дело. – Наверное, мы больше не увидимся, Ольга. Мне так кажется… Когда я приплыву в Мурманск, ты будешь уже носить фамилию того неведомого парня, и тебе станет не до меня, я позову, а ты не отзовешься.

У меня впереди плавание, и только оно. Когда теперь буду на земле, не знаю. Ледоколы до земли допускаются редко – мы встречаем караван, протаскиваем его сквозь лед, выводим на чистую воду, потом берем новый караван, тащим его через ледовые поля обратно, затем цепляем очередной караван и вновь уходим во льды. Так и работаем челноком. Без заходов в порты. Правда, в этот раз взяли груз для зимовщиков – мороженых кур. Но когда зайдем – не знаю. И я не знаю, и наш могущественный мастер, капитан Донцов Николай Иванович, не знает.

С каждым караваном мы отсылаем на Большую землю бумажный мешок с письмами. В таком же мешке уйдет и мое письмо тебе. Прощай, Ольга!»

Он попытался представить себе, чем сейчас занимается Ольга, вызвать из ничего ее образ, увидеть светлое ее лицо, тяжелые покорные волосы, серые, цветом своим схожие с осенней дождевой водой глаза, но ничего у него не получилось – вспыхнула только внутри досада, обожгла, и все.

Вечером он запечатал письмо в конверт и положил на видном месте. Опускать в почтовый ящик, расположенный на «Площади пяти углов» – пятаке подле матросской столовой, – не стал: лучше сунуть прямо в бумажный мешок.



Поделиться книгой:

На главную
Назад