Теперь, чем больше и больше Пьер прокручивал историю Изабель в своем уме, тем больше поправок вносил он в свою оригинальную идею, говорившую, что большая часть мрака рассеется во время следующей беседы. Он видел или ему казалось, что он видит, что не так сильно Изабель с ее диким складом ума мистифицировала повествование о своей жизни, поскольку тут присутствовали основа и неизбежная тайна самой ее истории, которую она с такими необыкновенными загадками адресовала ему.
VIII
Проблемой этих пересмотров стало убеждение, что все, что он мог теперь обоснованно ожидать от Изабель в дальнейшем раскрытии подробностей ее жизни, так это лишь несколько дополнительных подробных сведений, приводящих его к настоящему моменту, а также, возможно, дополнение последней части того, что она уже рассказала. Но мог ли он здесь убедить самого себя, что она хотела рассказать многое? Изабель не была столь неуступчивой и неразговорчивой, как он думал. Более того, действительно, может, она теперь должна будет сообщить, что за странные мысли были у неё, что она имела в виду в последний раз, если бы её брат не появился, и тоскливое подробное описание того, как ей удавалось справляться со своей крайней материальной бедностью; как она приехала сюда, оставив одну тяжелую работу на одном месте ради другой, где к настоящему времени он и нашел её в смиренном рабстве у фермера Алвера? Возможно ли тогда, думал Пьер, что в этом обычном каждодневном мире живет человеческое существо, чью историю целиком можно пересказать менее чем в два слова, одновременно воплощая в этой малости бездонный фонтан невиданной тайны? Действительно ли возможно, в конце концов, что, озлобившись на кирпичи и бритые лица, этот мир, в котором мы живем, наполнен до краев чудесами, а я и все человечество под своими банальными одеждами скрываем такие загадки, что сами звезды и, возможно, самые высшие серафимы не в состоянии их разгадать?
Интуитивно бесспорным, хотя и буквально бездоказательным фактом его родственных связей с Изабель, была отсылка к тому, что он теперь чувствовал свою связь с прежде невообразимой и бесконечной цепью удивления. Сама его кровь, казалось, текла через все его артерии, не привычные к утонченности, когда он думал, что этот же самый поток пробегал через мистические вены Изабель. Все испытываемые им муки от двусмысленности, как великой направляющей силы – реальности физических отношений, навалились на его, добавив и уверенность, и неразрешимость.
Она – моя сестра – дочь моего собственного отца. Хорошо; почему я верю этому? На днях до меня едва дошел отдаленный слух о её существовании, и что произошло с тех пор, что изменило меня? К какому еще новому и бесспорному поручителю я обращался? Ни к кому. Но я увидел ее. Хорошо, соглашусь с этим; я, возможно, видел тысячу других девушек, которых никогда не замечал прежде; но среди них не было моих сестёр. Но портрет, портрет на стуле, Пьер? Подумай об этом. Но он был написан прежде, чем родилась Изабель; какое отношение этот портрет имеет к Изабель? Это не портрет Изабель, это – портрет моего отца; и все же моя мать клянется, что это не он.
Теперь он живо, со всеми этими аргументированными перечислениями мельчайших известных фактов, так или иначе, но касался объекта; и уже, в то же самое время, пребывал в убеждении, сильном как смерть, что, несмотря на них, Изабель действительно была его сестрой; и как мог Пьер – поэтичный по природе, и поэтому проницательный, – как мог он не признать существование этого всевидящего и всепроникающего чуда, которое в момент, когда оно неясно и обособлено признается сообществом, столь многозначительно именуется Божьим Перстом? Но это не просто Перст, это – сама Длань вездесущего Бога; разве не гласит Священное писание, что Он держит всех нас в своем Рукаве? – в Рукаве, воистину!
Когда он шел через лес, его взгляд постоянно следовал за меняющейся темной перспективой, удаляющейся от всех видимых обителей и следов этого странного упрямого народа, который в низкой торговле глиной и грязью постоянно стремился распродать естественную возвышенность своих душ; тогда же вошли в ум Пьера мысли и мечты, совсем не приемлемые в городских воротах; ведь только простирающаяся дальше атмосфера девственных лесов с вечным океаном остались по сей день неизменны и неотличимы от тех, что первоначально встречал пристальный взгляд Адама. Из чего следует вывод, что из большинства воспламеняющихся или испаряющихся земных тел, древесина и вода, в пейзаже наименее раздражают глаз.
Теперь все его размышления, хотя и беспорядочные, вертелись вокруг Изабель, как вокруг своего центра, и снова возвращались к ней после каждого экскурса, и снова появлялись некие новые, маленькие зачатки удивления.
У Пьера возник вопрос о Времени. Сколько лет было Изабель? Соответственно всем разумным выводам, исходящим из предполагаемых обстоятельств ее жизни, она, конечно, была старше его, пусть и на неопределенное количество лет, хотя весь её облик был более, чем детским; тем не менее, он чувствовал не только свое физическое превосходство над ней, но ещё, если можно так выразиться, спонтанное живое осознание покровительственного старшинства над ней; он не только думал о превосходящем знании о мире и общих культурных познаниях, но сам, злясь от причины, независимо от всех простых расчетов испытывал чувство, которое самостоятельно объявляло ему о старшинстве вечного ребенка Изабель в конкретное Время. Это странная, хотя и сильная убежденность в такой таинственности, несомненно, получила свое неощутимое, но едва ли сомнительное подтверждение в его уме из-за идеи, порожденной его благоговейным созерцанием простой детскости её лица, которое, пусть и глубоко печальное в целом, всё же, по той же причине проигрывало одну йоту в своей исключительной детскости; так лица настоящих младенцев часто обладают при их самом раннем появлении обликом глубокой и бесконечной печали. Но это была не печаль, а воистину, строго говоря, детскость лица Изабель, которая особенно впечатляла его идеей своей оригинальной и неизменной молодости. Тут присутствовало ещё что-то; ещё что-то, что полностью ускользало от него.
Образно вознесенные согласно выбору всего человечества в более высокие и более чистые сферы, чем те, где обитают сами мужчины, красивые женщины – по крайней мере, красивые душой, а также телом, – несмотря на неустанный закон земной мимолетности, продолжают казаться в течение долгого времени таинственным образом освобожденными от нареченного им увядания; и в то время как внешнее очарование с каждым прикосновением уходит, внутренняя красота с каждым прикосновением заменяет этот исчезнувший цветок с очарованием, которое, недополученное от земли, обладает вечным сиянием звёзд. И еще: почему в возрасте шестидесяти лет некоторые женщины находятся в самых крепких узах любви и вассальной верности с мужчинами, довольно молодыми и годящимися им во внуки? И почему всех совращающая Нинон спровоцировала множество разрывов сердец, будучи семидесятилетней? Из-за постоянной женственной сладости.
С инфантильного, но все же вечно печального лица Изабель, исходила, по мнению Пьера, ангельская искренность, на которую намекал наш Спаситель – одно единственное облачение переходящих душ, поскольку оно – даже у маленьких детей – уже из иного мира.
Теперь бесконечно, как замечательные реки, в которых когда-то омывали ноги первобытные люди, все еще продолжающие быстро течь над могилами всех последующих поколений и мимо лож всех теперь живущих, бесконечно, иногда плавно, прокатывались через душу Пьера, снова и снова, дальше и дальше, мысли об Изабель. Но что-то более непонятное, чем бег его реки, нечто более таинственное неслось к нему, держа в себе всё большую уверенность, что эта таинственность неизменна. В её жизни присутствовал запутанный сюжет, и он чувствовал, что распутал его и навечно останется с ним. У него не было никакой малейшей надежды или мечты о том, что всё тёмное и печальное в ней когда-то очистится до состояния некой светлой и радостной атмосферы. Как и все молодые люди, Пьер выучил свои литературные уроки, прочитав больше романов, чем большинство людей его возраста, но их фальшивые, вывернутые попытки упорядочить вечно беспорядочные элементы, их дерзкое, бессильное вмешательство в попытке распутать, распустить и классифицировать нити, более тонкие, чем легкие нити, из которых свивается сложная нить жизни, – сейчас эти идеи не имели над Пьером никакой власти. Он пробрался прямо через их несчастную беспомощность; эта поразительная правда в нем пронзала, как жуков, всех, кто спекулировал на собственной лжи. Он видел, что человеческая жизнь действительно исходит из того, что все люди согласно упоминают слово «Бог», и что одновременно они согласны с неразгаданной непостижимостью Бога. С безошибочным предчувствием он видел, что не всегда мрачное начало жизни завершается в радости; что свадебные колокола не всегда звонят в последней сцене пятого акта жизни; что бесчисленные племена общеизвестных романов старательно прядут завесы из тайны только для того, чтобы под конец их с удовлетворением убрать, и в то же время бесчисленное племя общеизвестных драм только и делает, что повторяет то же самое все с теми же более насыщенными флюидами человеческого разума, предназначенными проиллюстрировать всё то, что в силах человека узнать о человеческой жизни; они никогда не распутывают своей собственной запутанности, и нет у них достойных окончаний, но в своем несовершенстве, неожиданных и неутешительных продолжениях, как расщеплённые пни, они спешат слиться с вечными потоками времени и судьбы.
Таким образом, Пьер отказывался от всех мыслей, которые Изабель исподволь приоткрыла перед ним. Её свет исходил из-под крышки, и крышка была закрыта. Но от этого он испытывал острую боль. Порывшись среди воспоминаний о своей семье и хитро опросив оставшихся родственников со стороны своего отца, он мог бы, возможно, получше разгрести маленькие зерна сомнений и большую часть неудовлетворительных ответов, которые только сильно затруднили бы ему исполнение плана и повредили бы его практической решимости. Он решил совсем не раскрывать этот сакральный вопрос. Для него теперь тайна Изабель обладала всем очарованием таинственного ночного свода, более глубоким, чем глубокая тьма, околдовывающая человека.
Река мыслей все еще текла в нем, и теперь она несла уже другие идеи.
Хотя письмо от Изабель изливало всю священную тоску сестры по объятиям своего брата и в самых безудержных терминах описывало её мучение от пожизненного от него отчуждения, и хотя, в действительности, она клялась в том, что без его постоянной любви и сочувствия дальнейшая жизнь её была бы брошена в ближайшую бездонную яму или мчащийся поток, – всё же, когда брат и сестра встретились, согласно обозначенной договоренности, то со стороны каждого из них никакой пылкости не проявилось. Она больше, чем трижды возблагодарила Бога и наиболее искренне благословила себя за то, что теперь он пришел к ней в её одиночестве, хоть и без каких-либо общепринятых жестов и обычных сестринских привязанностей. Нет, разве она противилась его объятиям? не поцеловала ли его однажды; и разве при этом он не поцеловал ее, кроме того случая, когда это потребовалось исключительно при приветствии.
Теперь Пьер начинал видеть тайны, состоящие из тайн, и тайны, уводящие от тайн, и начал, как ему казалось, видеть простые воображаемые образы этих допустимых твердых принципов человеческих ассоциаций. Судьба распорядилась ими. Судьба отделяла брата и сестру до того момента, пока они не увидели друг друга. Сестры не сжимаются от поцелуев своего брата. И Пьер почувствовал, что никогда, никогда не был бы в состоянии заключить Изабель в простые братские объятия, в то время как мысль о какой-то иной нежности, которая держалась где-то внутри, находилась совершенно в стороне от его незапятнанной души, никак туда сознательно не проникая.
Поскольку он был навсегда лишен сестры из-за ударов судьбы и, по-видимому, навсегда и вдвойне удален от самой малой возможности той любви, которая материализовалась для него в его Люси – объекта, всё ещё воспламеняющего его самые глубокие душевные эмоции, – то для него Изабель полностью вылетела из сферы смерти и преображенной предстала в самых высоких сферах непорочной Любви.
Книга VIII
Вторая беседа в сельском доме и вторая часть истории Изабель и их прямое воздействие на Пьера
I
Его вторая беседа с Изабель получилась более убедительной, но не менее таинственной и воздействующей, чем первая, хотя в начале, к его немалому удивлению, она выглядела намного более странной и смущающей.
Как и прежде, сама Изабель впустила его в сельский дом и не начинала разговор до тех пор, пока они оба не уселись в комнате с двойной оконной створкой, и пока он первым не обратился к ней. Если у Пьера и был какой-либо определенный ориентир, как вести себя в данный момент, то он должен был проявиться в некоем внешнем символе предельной привязанность к своей сестре, но её увлечение тишиной и этой неземной атмосферой, которые окутывали ее, теперь приковало его к месту; его руки отказывались раскрываться, его губы отказывались встречаться в братском поцелуе, в то время как все время его сердце было переполнено самой глубокой любовью, и он очень хорошо знал, что девушка была невыразимо благодарна за его присутствие. Никогда любовь и уважение так глубоко не взаимодействовали и не сливались; никогда жалость так не соединялась с красотой в обаятельных мечущихся движениях его тела и не мешала его самообладанию.
После нескольких смущенных слов Пьера, краткого ответа и последовавшей паузы послышалось не только медленное, мягкое движение наверху, какое было с паузами накануне ночью, но также и некий слабый домашний шум, доносившийся из соседней комнаты; и, заметив подсознательно вопрошающее выражение лица Пьера, Изабель сказала ему следующее:
«Я чувствую, мой брат, что тебе действительно дороги подробности и тайна моей жизни, и, следовательно, я спокойна относительно возможности твоего неверного истолкования любого из моих действий. Когда люди отказываются допускать необычность некоторых людей и обстоятельств, их окружающих, то это подпитывает неверные представления о них, и их чувствам причиняется боль. Брат мой, если я когда-нибудь покажусь сдержанной и не обниму тебя, то ты всё же должен будешь всегда доверять сердцу Изабель и без сомнений разрешать встречаться с тобой. Мой брат, звуки из той комнаты, которые ты просто случайно подслушал, порождают в тебе интересные вопросы, касающиеся меня. Молчи, я со всей страстью понимаю тебя. Я расскажу тебе про то, на каких правах я живу здесь, и как получилось, что мне, наемному работнику, позволяют принять тебя в этом приличествующем уединении: ведь ты вполне готов понять, что эта комната не моя собственная. И это также напоминает о том, что мне еще, помимо нескольких пустяков, хочется рассказать тебе об обстоятельствах, которые закончились такой наградой, как мой ангелоподобный брат»
«Я не могу воспринять такие слова», – сказал Пьер с глубокой важностью, немного приблизившись к ней, – «правда здесь принадлежит только тебе»
«Мой брат, я теперь продолжу и скажу тебе всё, что думаю, что ты желал бы узнать в дополнение к тому, что так смутно пересказано в последнюю ночь. Приблизительно три месяца назад жители отдаленного сельского дома, где я тогда оставалась, бросили свое хозяйство и уехали куда-то на Запад. Когда это случилось, не оказалось ни одного места, где бы требовались мои услуги, но я была гостеприимно принята у очага старого соседа и весьма доброжелательно приглашена остановиться там, пока мне будет предоставлена какая-либо работа. Но я не ждала возможной помощи: мои запросы закончились выяснением печальной истории Делли Алвер, и из-за судьбы, которая настигла ее, ее пожилые родители не только погрузились в самую тяжелую скорбь, но и были лишены внутренней поддержки единственной дочери, обстоятельства, глубокая тяжесть которого не может быть легко преодолена людьми, которые всегда нуждаются в уходе. Хотя, действительно, на мое естественное настроение – если я могу назвать его так, из-за отсутствия лучшего термина, – необычайно повлияли размышления, что страдания Делли стали мотивом расположения ко мне, – все же это практически не повлияло на меня, так как в большинстве случаев самые сокровенные и истинные мысли появляются редко, – и поэтому я приехала сюда, и мои руки будут свидетельством того, что я приехала совсем не без цели. Теперь, брат мой, так как ты действительно вчера оставил меня, я не ничуть не удивилась, что ты тогда не опросил меня, как и когда я приехала, чтобы изучить семейство Глендиннинг, каким-то образом тесно связанное со мной; и как я узнала о Оседланных Лугах как о фамильном гнезде; и как я, наконец, после решила обратиться к тебе, Пьер, и больше ни к кому другому; и о том, что может быть приписано той весьма памятной сцене в кружке кройки и шитья у мисс Пеннис»
«Я про себя размышлял, что мыслей об этом до настоящего времени в моем уме совсем не было», – ответил Пьер, – «но, действительно, Изабель, твои пышные волосы ниспадают на меня с таким очарованием, которое уводит меня от всякого обычного мышления и оставляет мне только ощущение нубийской силы в твоих глазах. Но продолжай и расскажи мне все и обо всем. Я желаю знать все, Изабель, и все же ничего из того, что ты, потеряв присутствие духа, не в состоянии раскрыть. Я чувствую, что уже знаю суть всего; что я уже чувствую в тебе предел всего; и это, независимо от того, что мне остается сказать тебе, можно и подтверждать и не подтверждать. Поэтому, продолжай, моя драгоценная, – да, моя единственная сестра»
Изабель долго, взволнованно и пристально смотрела на него своими замечательными глазами, затем внезапно встала и быстро, почти вплотную, подошла к нему, но вдруг внезапно остановилась и повторно села в тишине, продолжив сидеть так какое-то время, отвернув от него голову и безмолвно опираясь на свою руку, пристально глядя через открытую оконную створку на слабые, иногда вспыхивавшие вдали, зарницы.
Вскоре она продолжила свой рассказ.
II
«Мой брат, ты слабо помнишь, что определенная часть моей истории относится к моим ранним детским годам, проведенным вдали отсюда, и к появившемуся джентльмену …моему, … да, …нашему… отцу, Пьер. Я, действительно, не могу описать тебе, я сама не понимаю, как это происходило, хотя в то время я иногда называла его моим отцом, и люди в доме тоже называли его так, иногда рассказывая мне о нем; все же – частично, я полагаю, что из-за особенной уединенности моей предыдущей жизни – я тогда не понимала своим умом слово „отец“, всех тех особенных ассоциаций, которые этот термин обычно внушает детям. Слово „отец“ только казалось словом общей любви и привязанности ко мне – всего лишь или нечто большее; оно, казалось, не включало в себя, так или иначе, каких-либо требований. Я не спросила имя своего отца, поскольку, возможно, не имела какого-либо повода узнать его, кроме как обозначить человека, который был столь необычайно добр ко мне; и он уже был так охарактеризован, и с тех пор мы обычно называли его „джентльмен“, а иногда – „мой отец“. Ведь у меня не было причины полагать, что тогда или позже, если я опрошу людей в доме относительно более конкретного имени моего отца, они вообще раскроют его; и действительно, я теперь по вполне определенным причинам убеждена, что еще с той поры ответ на данный вопрос они обещали хранить в тайне; я не знаю, смогла бы я узнать имя моего отца, – и впоследствии получить малейшую тень знаний о тебе, Пьер, или о ком-нибудь из твоей семьи – если бы не простое маленькое происшествие, которое досрочно открыло его мне, хотя в данный момент я ещё не осознавала ценности этого знания. В последний раз мой отец, посещая дом, случайно оставил за собой свой носовой платок. Тут оказалась жена фермера, которая первой обнаружила его. Она взяла его и неловко, как будто быстро исследовав углы, бросила его мне, сказав, „Здесь, Изабель, носовой платок доброго джентльмена; оставь его у себя, пока он не приедет, чтобы снова увидеть Маленького Колокольчика7“ (. Я с удовольствием поймала носовой платок и спрятала его на своей груди. Он был белый, и после близкого осмотра в его середине я обнаружила маленькую размытую желтоватую надпись. В то время я не могла прочитать что-либо напечатанное или написанное, поэтому я ничего тогда не узнала; но, тем не менее, некий тайный инстинкт подсказал мне, что женщина не просто так дала мне носовой платок, зная, что на нем была какая-то надпись. Я воздержалась от вопросов к ней на этот счет; я ждала, когда мой отец вернется, чтобы тайно опросить его. Носовой платок запылился, лежа на не покрытом коврами полу. Я взяла его к ручью и постирала, и разложила его на траве, где никто случайно не смог бы пройти, и разгладила под моим маленьким передником так, чтобы он не смог привлечь чьего-либо внимания, и никто бы не смог увидеть его снова. Но мой отец так никогда и не вернулся, а потому в моем горе носовой платок стал вызывать у меня всё большую и большую любовь; он поглотил множество тайных слез, которые я выплакала, вспоминая своего дорогого покойного друга, которого тогда в моем искреннем невежестве одинаково называла как „моим отцом“, так и „джентльменом“. Но когда впечатление от его смерти утвердилось во мне, тогда я снова выстирала, высушила и погладила драгоценную память о нем, и убрала его туда, где никто не должен был найти его; но я решила, что никогда не запятнаю его моими слезами, и свернула его так, чтобы имени не было видно и оно было скрыто в самом его центре, и это было похоже на открытие книги и перелистывание множества чистых страниц прежде, чем я пришла к таинственной надписи, про которую я знала, что она должна быть однажды прочитана без прямой помощи от кого-либо. Тогда я решила изучить мою надпись и научиться читать, чтобы самой понять значение тех вылинявших знаков. Никакой другой цели, кроме этой единственной, в изучении чтения у меня потом не было. Я легко убедила женщину дать мне небольшие уроки, и получила их необыкновенно быстро, и кроме того, очень стремясь учиться, я скоро справилась с алфавитом и перешла к правописанию, а после и к чтению, и, наконец, к полной расшифровке служащего талисманом слова – Глендиннинг. Я не все еще хорошо понимала. Глендиннинг, думала я, что это? Это кажется похожим на „джентльмен“, – Глен-дин-нинг, – столько же слогов, сколько в слове „джентльмен“; и – „Г8“ – оно начинается с той же самой буквы; да, это должно означать „мой отец“. Я теперь буду называть его про себя тем же словом; – я буду думать не „джентльмен“, а Глендиннинг… Когда, наконец, я удалилась из этого дома и пошла к другому, и снова к другому, и когда я продолжала расти и больше думать про себя, то это слово постоянно жужжало в моей голове, и я рассматривала его только ключом к чему-то большему. Но я подавила все неуместное любопытство, если что-то подобное когда-то наполняло мою грудь. Я никого не спрашивала, кем он был, кем был Глендиннинг, где он жил, называли ли его отцом когда-либо какая-либо другая девочка или мальчик, как я. Я решила проявить чистое терпение, так или иначе, будучи мистически уверенной, что Судьба наконец раскроется передо мной, и сделает это в подходящее время, независимо от того, какие знания она решила передать мне. Но теперь, мой брат, я должна на мгновенье немного отойти в сторону. – Подай мне гитару»
Пьер, удивленный и обрадованный к тому времени непредвиденной новизной, сладкой ясностью и простотой повествования Изабель по сравнению с неясными и чудесными открытиями предыдущей ночи, и из-за общего нетерпения от продолжения её истории в той же самой туманной манере, но вспомнивший, в какой совершенный шум и неземное настроение мелодия её гитары ранее бросила его, теперь, вручая инструмент Изабель, не смог полностью удержаться от частичного сожаления, сопровождаемого довольно странной и нежной иронической улыбкой. Это не осталось незамеченным его сестрой, которая, получив гитару, изучила его лицо с выражением, почти лукавым и игривым, если бы не тень от ее бесконечных волос, неизменно отбрасываемая на загадочные глаза и вторящий ей ответ от них.
«Не тревожься, мой брат, и не улыбайся мне; сегодня вечером я не иду играть тебе „Тайну Изабель“. Подойди теперь и держи свет поближе ко мне»
Сказав так, она ослабила несколько колков из слоновой кости на гитаре, чтобы открыть и заглянуть прямо в её внутренность.
«Теперь держи её вот так, мой брат; так; и рассмотри то, что с трудом видно; но подожди одну секунду, пока я не возьму лампу». Говоря это, пока Пьер держал инструмент перед собой, как было указано, Изабель взяла лампу так, что её свет проник через круглое звуковое отверстие в сердце гитары.
«Сейчас, Пьер, сейчас».
Пьер нетерпеливо сделал то, что было предложено, но, так или иначе, почувствовал себя разочарованным, и все же удивленным тем, что увидел. Он видел слово «Изабель», вполне четкое, но все же блеклое, вызолоченное на той внутренней части, где проходил изгиб.
«Очень любопытное место ты выбрала, Изабель, для того, чтобы выгравировать имя хозяина. Как туда добирался человек, чтобы сделать это, хотел бы я знать?»
Девушка на мгновенье взглянула на него, затем взяла у него инструмент и сама изучила его. Она положила его и продолжила.
«Я вижу, мой брат, что ты не понял. Когда кто-то знает все о какой-либо тайне, тот слишком склонен предположить, что малейшего намека будет достаточно, чтобы вполне определенно приоткрыть её для любого другого человека… Не я нанесла там золоченое имя, брат мой»
«Как?» – вскричал Пьер.
«Имя там было вызолочено уже тогда, когда я впервые получила гитару, хотя в ту пору я не знала этого. Гитара, должно быть, была явно сделана для кого-то по имени Изабель, потому что надпись, возможно, была размещена там прежде, чем гитара была собрана»
«Продолжай – не тяни», – сказал Пьер.
«Да, однажды, уже после того, как я долгое время владела ей, у меня появилась странная прихоть. Ты знаешь, что нет ничего необычного для детей ломать их самые дорогие игрушки, чтобы удовлетворить полубезумное любопытство, узнавая о том, что находится в их скрытой сердцевине. Так иногда бывает с детьми. И, Пьер, я всегда чувствовала и чувствую, что всегда продолжаю оставаться ребенком, хотя должна была вырасти еще до четких тринадцати лет. Охваченная этой внезапной прихотью, я отвинтила первую часть, которую показала тебе, заглянула внутрь и увидела „Изабель“. Теперь я еще не сказала тебе, что со столь раннего времени, как себя помню, я почти всегда отзывалась на имя Белл. И в определенное время, о котором я теперь говорю, мои знания об общих и тривиальных вопросах достаточно продвинулись, и мне стало вполне знакомо понятие, что слово „Белл“ часто бывает уменьшительным от Изабеллы или Изабель. Ничего нет странного в том, что, рассматривая свой возраст и другие связанные в то время обстоятельства, я должна была инстинктивно связать слово Изабель, найденное на гитаре, с моим собственным сокращенным именем, и поэтому пуститься во всевозможные фантазии. Теперь они возвращаются ко мне. Пока не говори со мной»
Она наклонилась в сторону к иногда освещаемой, как и предыдущей ночью, оконной створке и в течение нескольких мгновений, казалось, боролась с некоторым диким замешательством. Но тотчас же внезапно обернулась и удивительным образом полностью развернула перед Пьером свое замечательное лицо.
«Меня называют женщиной, а тебя мужчиной, Пьер; но тут между нами нет ни мужчин, ни женщин. Почему я не должна высказаться тебе? Наша безупречность не разделяется по полу. Пьер, спрятанное имя в гитаре даже сейчас до предела волнует меня. Пьер, подумай! подумай! О, может, ты не осознал? видишь это? – то, что я имею в виду, Пьер? Скрытое в гитаре имя волнует меня, заставляет меня дрожать, кружит меня, кружит меня; такое скрытое, совершенно скрытое, и все же постоянно носимое в ней; невидимое, незаметное, всегда дрожащее от глубоко скрытых чувств – струн – разорванного сердца – струн; о, моя мать, моя мать, моя мать!»
Дикие жалобы Изабель, глубоко проникнув в его грудь, принесли с собой первое подозрение о необычном воображении, весьма неопределенном и временами исчезающем, на которое намекали её пока ещё не полностью разборчивые слова.
Она подняла на него сухие, окаймленные огнем глаза.
«Пьер – у меня нет ни малейшего доказательства – но это была… её гитара, я знаю, я чувствую это. Скажи, не я ли вчера вечером говорила тебе, как я впервые спела для себя на кровати, и она ответила мне без какого-либо моего касания? И как она всегда напевала мне и отвечала мне, и успокаивала, и любила меня. – Теперь прислушайся, ты должен услышать дух моей матери»
Она внимательно просмотрела струны и тщательно настроила их, затем поставила гитару на скамью у оконной створки, встала перед ней на колени и низким, сладким и меняющимся голосом, слышимым настолько плохо, что Пьер склонился, чтобы уловить его, выдохнула слова «мама, мама, мама!» Какое-то время стояла глубокая тишина, когда внезапно на самое тихое и наименее слышимое слово из всех волшебная нетронутая гитара ответила быстрой искоркой звука, который в последующей тишине долго вибрировал и, затихая, со звоном прошел через комнату; в то время как к своему возросшему удивлению, он сейчас же заметил продольное дрожание металлических гитарных струн и несколько мелких всполохов, по-видимому, пойманных из-за близкого расположения инструмента к иногда освещаемому окну.
Девушка все еще продолжала стоять на коленях, но внезапно лицо её помрачнело. Она бросила быстрый взгляд на Пьера, и затем от единственного движения её руки распущенные локоны разом свалились так, что шатром накрыли её всю, стоявшую на коленях, до полу, и даже частично закрыли пол своим диким излишком. Даже платье-сайе на девочке в Лиме в тусклой массе собора Святого Доминика не удалось бы столь плотно закрыть человеческую фигуру. Глубокий дубовый переплет двойной оконной створки, перед которой Изабель становилась на колени, казался теперь Пьеру непосредственным преддверием некой ужасной святыни, мистически и смутно демонстрируемой через открытое окно, которая иногда и ненадолго мягко освещалась слабыми зарницами и земными молниями, волшебным образом вплетавшиеся снаружи в непостижимый воздух, состоящий из теплой темноты и безмолвия летней ночи.
Некое непроизносимое слово вертелось на языке у Пьера, но внезапный голос из-за завесы предложил ему промолчать.
«Мама – мама – мама!»
Снова, после начавшейся тишины, как и прежде гитара ответила волшебством; искры пробежали вдоль её дрожащих струн; и снова Пьер почувствовал непосредственное присутствие духа.
«Буду ли я жить, мама? – В силах ли ты ответить? Сможешь ли ты сказать мне? – Сейчас? Сейчас?»
Эти слова были так же тихо и сладко проговорены, как и слово «мама», различаясь лишь по модуляциям, пока в последний момент волшебная гитара не ответила снова, и девушка быстро потянула её к себе под темную кровлю своих волос. При этом действии, как только длинные завитки пронеслись по гитарным струнам, странные искры, все еще дрожавшие там, ухватились за эти притягательные локоны; вся оконная створка внезапно оказалась узорчато освещенной; затем свет снова ослаб, и в тот же момент в последующем полумраке наброшенные холмистые волны и валы локонов Изабель повсюду замерцали, словно фосфоресцирующий полуночный морской путь, и одновременно все четыре ветра мира мелодий вырвались на свободу; и снова, как и предыдущей ночью, только еще более тонко и совершенно необъяснимо, Пьер почувствовал, что окружен десятью тысячами эльфов и гномов, и что всю его душу раскачивали и подбрасывали сверхъестественные буруны; и он снова услышал поразительное переплетение песенных слов:
III
Почти лишенный сознания от бросившейся к нему чудесной девушки, Пьер бессознательно и пристально смотрел куда-то далеко в сторону от нее, как в пустоту; и когда, наконец, спокойствие снова вернулось в комнату – всё, кроме шагов – к нему вернулось самообладание, он обернулся, чтобы посмотреть, где он теперь находится, и с удивлением увидел Изабель, спокойно, хотя и отвлеченно, сидевшую на скамье, её длинные и густые локоны теперь уже немерцающих волос, отброшенные назад, и гитару, спокойно прислоненную в углу.
Он собирался обсудить с ней некий нерассмотренный вопрос, но она наполовину предвосхитила его предложение в спокойном, но, тем не менее, почти авторитетном тоне, чтобы не делать какого-либо намека на сцену, которую он только что увидел.
Он сделал паузу, глубоко задумавшись, и теперь уже почувствовал уверенность, что вся сцена, начиная с первой музыкальной мольбы гитары, должна была исходить от непреднамеренного внезапного импульса девушки, вдохновленной особенным настроем, к которому при таких обстоятельствах ее неодержимо привели предыдущий разговор и, в особенности, обработка гитары.
Но что-то определенно сверхъестественное содержалось в сцене, от которой он не мог избавить свое сознание: если можно так выразиться, произвольный и всецело немыслимый живой отклик гитары – её необычно сверкающие струны – так же внезапно засияла голова Изабель; в целом, увиденное не показалось в то время абсолютным созданием обычных и естественных причин. В раскрытое сознание Пьера Изабель, казалось, вплывала, окруженная электричеством; яркая полоса её лба казалась магнитной пластиной. Этой ночью Пьер впервые осознал, что из-за своей суеверной восторженности он не мог не поддержать веру в удивительный физический магнетизм Изабель. И – поскольку он исходил из чудесного свойства, приписанному ей, – то он теперь впервые неясно осознал факт ещё более чудесной власти девушки над ним самим и над большей частью его внутренних мыслей и движений, – силы, настолько поколебавшей границы невидимого мира, что она казалась более верной для этого пути, чем другая, – силы, которая не только, казалось, непреодолимо тянула его к Изабель, но и уводила его далеко от другой – своенравно, и все же довольно слепо и непреднамеренно, и, кроме того, без принятия во внимания, по всей видимости, каких-либо последствий, – опять-таки, лишь под прикрытием привлечения его к ней. И на всем этом, смешанном со сверкающим электричеством, в котором она, казалось, плавала, лежал уже надвинувшийся и уплотнившийся туман двусмысленностей. Часто, в будущем он вспоминал эту первую магнетическую ночь с нею и, казалось, видел, что она тогда связала его с собою необычной атмосферой – и физически и духовно – которую впредь для него оказалось невозможным разорвать, но чью абсолютную власть он никогда не признавал, пока гораздо позже не подпал под её влияние. Это очарование казалось слитым воедино с той пантеистической основой, которая вечно хранится в тайне, и во вселенском молчаливом подчинении, связанном с физическим электричеством Изабель, казалось, взаимодействовало с зарницами и земными ночными молниями, которые впервые предстали перед Пьером. Она казалась сотканной из огня и воздуха и оживленной в некой гальванической груде грозовых туч, нагроможденных в августовском закате.
Непосредственная сладкая простота, невинность и скромность ее истории; её часто безмятежный и открытый облик; укоренившаяся в ней, но, в основном, тихая, незаметная печаль и трогательное пристрастие к интонации и атмосфере; – они делали еще более заметной и контрастной её подчеркнутую первооснову, её тончайшую и мистическую суть. Особенно это почувствовал Пьер, когда после другой паузы она продолжила свою историю в столь нежном доверчивом тоне, почти крестьянской простоте и в соприкосновении со столь мало возвышенными деталями, что казалось совсем почти невозможным, что эта скромная девица может быть одновременно мрачной и царственной, такой, которая властным тоном предложит Пьеру помолчать, и вокруг поразительных башен которой играло странное электрическое сияние. Все же она продолжала вести себя так же простодушно не очень долго, а только лишь пока от нее исходили уже более слабые вспышки её электричества, сопровождаемые трогательными, человеческими и совсем женскими особенностями, вызывающими мягкость и восторженные слезы в сочувствующих, но пока ещё сухих глазах Пьера.
IV
«Ты помнишь, мой брат, как я говорила тебе вчера вечером, и ты… ты… знаешь, что я имею в виду – что… там..,» – обернувшись и обращаясь к гитаре. – «Ты помнишь, как она стала моей. Но возможно, я не передала тебе слова коробейника о том, что он выменял её у слуг в большом доме, расположенном поблизости от того места, где я тогда жила»
Пьер молча согласился, и Изабель продолжала:
«И тогда, пусть и в долгие, но определенные периоды, этот человек включил сельский дом в свой торговый маршрут между малыми городами и деревнями. Когда я обнаружила золочение в гитаре, то стала наблюдать за ним – хотя я действительно была убеждена, что Судьба приоткрывает свои тайны в подходящее для неё время – и ещё почувствовала убежденность в том, что в некоторых случаях Судьба посылает нам один небольшой намек, оставляя возможность нашим собственным умам прочитать его так, что мы уже сами можем подобраться к великой скрытой тайне. Поэтому я постаралась выделить для него время, и в следующий раз, когда он остановился вообще безо всякого разрешения, чтобы узнать мои потребности, я умудрилась выведать, что представляет из себя большой дом, откуда происходит гитара. И, брат мой, это был особняк в Оседланных Лугах»
Пьер привстал, и девушка продолжала:
«Да, мой брат, в Оседланных Лугах, в поместье старого генерала Глендиннинга», – сказала она, – «но старый герой уже давно умер, и – большая жалость – это же случилось и с молодым генералом, его сыном, давно умершим; но тогда остаётся еще молодой генерал-внук; в этой семье всегда передается звание и имя; да, даже имя – Пьер. Пьер Глендиннинг было имя старого генерала с седыми волосами, который участвовал в прошлых войнах с французами и индейцами; и Пьер Глендиннинг – собственное имя молодого правнука. Поэтому хорошенько посмотри на меня, брат мой, – да, он имел в виду тебя, тебя, брат мой»
«Но гитара – гитара!» – вскричал Пьер – «как гитара появилась в Оседланных Лугах, и как её выменяли у слуг? Расскажи мне об этом, Изабель!»
«Не задавай мне таких резких вопросов, Пьер; ты уже знаешь, что раньше, может быть, время для меня было плохое. Я не могу точно и сознательно ответить тебе. Я могу лишь предположить – но какова ценность предположений? О, Пьер, тайны в миллион раз лучше и намного слаще, чем предположения: пусть тайна и может быть непостижимой, но эта непостижимость происходит из-за её величия; но предположение – оно слишком мелко и бессодержательно»
«Но это – самое необъяснимое из всего. Скажи мне, Изабель; конечно, ты, должно быть, как-то думала об этой вещице»
«Очень много, Пьер, очень много; но только об её тайне – больше ни о чём. Не могла я достоверно сказать, как гитара оказалась в Оседланных Лугах, и как слуги обменяли её. Достаточно того, что она узнала меня, пришла ко мне и говорила со мной, и пела мне, и успокаивала меня, и стала для меня всем»
Она на мгновение остановилась, и в это время сам Пьер рассеянно вернулся к тайне этого странного открытия; но теперь он снова внимал продолжавшемуся рассказу Изабель.
«Теперь, мой брат, я, задумавшись, держала клубок в своей руке. Но я не стала немедленно следовать за ним. Мне в моем одиночестве было достаточно того, что я знала, где искать семью моего отца. Тогда ещё ни малейшего желания когда-либо раскрыться не приходило мне в голову. И я была застрахована от того, что по очевидным причинам никто из его живых родственников, скорей всего, не смог бы узнать меня, даже если бы они меня увидели, поскольку в качестве той, кем я действительно была, я чувствовала себя в безопасности при случайной встрече с кем-либо из них. Но вследствие моих неизбежных перемещений и миграций от одного дома другому я, наконец, оказалась в двенадцати милях от Оседланных Лугов. Я начала чувствовать в себе страстную тоску, но бок о бок появилась и состязающаяся с ней гордость, – да, гордость, Пьер. Мои глаза загораются? Если нет, то они противоречат мне. Но это не простая гордость, Пьер; ведь что есть у Изабель в этом мире, чем можно гордиться? Она – гордость – тоже слишком страстное желание, любящее сердце, Пьер – гордость за долгое страдание и горе, мой брат! Да, я заполучила большую тоску с еще более сильной гордостью, Пьер, и поэтому меня бы теперь здесь не было, в этой комнате, – и ты никогда не сидел бы рядом со мной и, по всей житейской вероятности, не услышал бы так много о той, кого называют Изабель Бэнфорд, если бы я не услышала про Уолтера Алвера, живущего всего лишь в трёх милях от особняка в Оседланных Лугах, и бедная Белл не нашла бы весьма любезных людей, готовых заплатить ей за её труды. Почувствуй мою руку, мой брат»
«Дорогая божественная девочка, моя собственная благородная Изабель!» – вскричал Пьер, ловя протянутую руку с необузданным возбуждением, – «как жаль, что такая необычная жёсткость и эта еще более странная мелочность оказываются сосредоточены в каждой человеческой руке. Но жёсткость и мелочность по противоположной аналогии намекают на большое великодушное сердце, которое по твердой и божественной воле оказалось подчиненным твоей великой незаслуженной и мучительной судьбе. Пусть, Изабель, мои поцелуи на твоей руке дойдут до самого сердца и посеют там семена вечной радости и покоя»
Он вскочил на ноги и встал перед нею с таким горячим богоподобным величием, исполненном любви и нежности, что девушка пристально посмотрела на него, как будто он был единственной милосердной звездой в важнейшей для неё ночи.
«Изабель», – вскричал Пьер, – «Я несу сладкое покаяние за своего отца, ты – за свою мать. Нашими искупительными земными деяниями мы будем благословлять обе их неизменных судьбы, мы будем любить друг друга чистой и прекрасной любовью ангела к ангелу. Если когда-нибудь Пьер оторвется от тебя, дорогая Изабель, то тогда, возможно, он оторвется от самого себя, отступив навсегда в пустоту небытия и ночи!»
«Брат мой, брат мой, не говори так со мной; это слишком; ты, до сегодняшнего дня непривыкший к какой-либо любви, такой божественный и огромный, оторвавшись, сокрушишь меня! Такую любовь почти невозможно сменить на ненависть. Не двигайся; не говори со мной»
Они оба какое-то время помолчали, затем она продолжила.
«Да, мой брат, теперь Судьба поселила меня в трех милях от тебя; и – так я прямо и пойду и скажу тебе всё, Пьер? всё? Всё, что есть? В состоянии ли ты в такой божественности, о которой я могу прямо говорить, проникнуть во все мои беспечно текущие мысли и сообщить, что они могут принести мне?»
«Прямоту и бесстрашие», – сказал Пьер.
«Я случайно видела твою мать, Пьер, и при тех обстоятельствах.., при которых я узнала.., что она твоя мать; и – но я продолжу?»
«Прямо сейчас, моя Изабель; ты действительно видела мою мать – не так ли?»
«И когда я увидела её, – хотя не я не заговорила с ней, ни она со мной, – мое сердце немедленно почуяло, что она не полюбила бы меня»
«Твое сердце говорило правду», – пробормотал Пьер про себя, – «продолжай»
«Я повторно поклялась, что никогда не покажусь твоей матери»
«Клятва, к месту принесённая», – снова пробормотал он, – «продолжай»
«Но я увидела… тебя.., Пьер; и, более чем когда твой отец привлек мою мать, ты, Пьер тогда смутил меня. Я сразу же поняла, что если я когда-то откроюсь тебе, тогда твоя великодушная любовь откроется для меня»
«И снова твоё сердце сказало правду», – пробормотал он, – «продолжай – и ты поклялась снова?»
«Нет, Пьер; но… да, так и случилось. Я поклялась, что ты и есть мой брат; в любви и гордости я поклялась, что молодой и благородный Пьер Глендиннинг – мой брат!»
«И только в этом?»
«Больше ни в чём, Пьер; даже не тебе, я вообще никогда не думала открыться кому-либо»