Истово – от души, а не по писаному – осенил себя крестом молодой инок, стал на колени. Отец Егорий едва слышно хрипловато бормотал молитву.
– Разреши, батюшко, грехов мя, недостойного, тягости…
– Покайся, сыне…
– Согрешаю, батюшко, порою и гордынею, и гневлюся…
– Почто гордишься?
– Давеча прочая братия приустала, как запруду строительствовали… Я един устали не чуял – не сморило Божье солнышко: так-то возрадовался духом, что один и бревна, и каменья ворочаю!…
Отец Егорий сдержал улыбку:
– Не страшен грех, коли Господь силу ниспосылает. Бодрых телом и дух радуется!… Токмо в минуты сии не свои успехи поминай – о людях, о братии скорби, дабы Господь и их осенил юною мощью!
– Отрекаюсь от греха сего!… А прогневляет мя, что Господь попущает солнцу вельми палити, нивы губити и чад своих… – даже в минуту святой исповеди голос Михаила дрогнул негодованием. – Разве не видать Ему, Всевидящему, како мучится народ?!
– Наше честное дело – молить Господа Бога нашего, а не осуждать, – поник головою игумен. – И мне, сыне, больно глядеть на се… Да видно, за великие грехи – засуха нам! Видно, прогневили… Но – велик и милосерд Отец наш! И – смилуется, верую, и не даст погибнуть беззащитным…
Вздохнул Михаил:
– Просветил, прости, прости, отче!… Отрекаюсь сего великого греха, батюшко!
Отец Егорий широко осенил его крестом. Замолчали. Мышью скреблось в теплой и ладаном пропахшей келье время.
Наконец отец Егорий спросил:
– Не согрешил ли ты недостойным оком, сын мой? – заставил инока поднять голову, уперся непримиримыми стальными очами.
Полуденная синева русского неба в глазах кающегося осталась ясной, только – словно вздрагивала:
– Господь повелел нам любить…
Широкая натруженная ладонь игумена невольно сжала крест:
– Святою жертвенною любовью любить ближнего своего…
Михаил молчал.
Отец Егорий и до принятия пострига легко разбирался в потемках человеческих душ, желаний и опасений. И много повидал за свою жизнь. Теперь же порою мог читать в глазах человека, как в любимых пергаментах Евангелие или молитвы. Он никогда не забывал благодарить Творца за этот чудный дар. Но не нужно больших знаний и книг и особенного дара человеку, прошедшему лучшую половину жизни, когда перед ним стоит юноша: как зеркало, отражает чистая юная душа малейшее волнение, порыв, впечатленье!…
– Честной инок должен сражаться с бесами… оборони от сего воинства!… – привычно перекрестился отец Егорий, тяжело вздохнул. – Хитры зело бесы – и под благостью, под самым Алтарем скрываются – до времени. Берегись, не спутай грех с подвигом! Берегись, Михаил!… – каждым словом будто пригвождал бедного инока, все мучительней впиваясь в побледневшие черты отрешенно провидящими очами.
Отпустив грехи, впервые наложил на Михаила покаянный срок – епитимью: тяжелый пост и молитвенный подвиг.
– Для блага твоего, сыне, – значительно промолвил, отпуская инока.
Потрясенный, уничтоженный вышел от него Михаил. Что-то непонятное, совсем новое шевелилось в груди. Молитва как-то проглатывалась, и хотелось плакать. Плетьми повисли прежде умелые сильные руки. Братия диву давалась: у Михаила, первого работника на скит, все валится из рук!… Уж не болен ли? Аль на запруде надорвался?…
Михаил с виду усердно исполнял наложенную епитимью, только – уста и очи молили, каялись, а сердце его молчало. Отец Егорий, один из всех, видел и мрачнел день ото дня более, изводя себя одинокими ночными бдениями. Чудесные стальные глаза его стали еще тверже, но страдальчески запали на похудевшем лице. Внимательный наблюдатель наверняка не решил бы – кто из двоих страдает глубже.
А бедный Михаил скоро и на огороженный двор обители перестал выходить. Все чудилось ему, будто знойный ветер целует в уста, ласковой рукою перебирает золотые кудри… И жара не спадала…
А тут еще во время ночной службы в неверном свете лампады привиделось, будто на его любимой иконе – на лике Пречистой Девы Богоматери ласково светятся знакомые очи цвета потемневшего янтаря… Да и черты до боли милые, знакомые – не Богородицы, а юной поселянки!…
Как ни боролся Михаил, не отпускало наважденье!…
Раз и два пропадал он ночами. А наутро отец Егорий, печально хмуря брови, находил перед той иконой охапку свежих, росою умытых полевых цветов, заботливо поставленных в глиняный горшок…
Солнце палило немилосердно. И – ни души вокруг. Только колышки у самой воды под крутым глинистым берегом свидетельствуют о том, что навещают изредка дивную поляну местный рыбаки.
Расстелив в неглубокой тени от старой березы голубое покрывало, надежно припрятав немудреную снедь от ползающих и летающих насекомых, путешественники кинулись к реке. Вода в ней прохладная, тяжелая, как мед, и пахнет свежестью. Течение – сумасшедшее: чуть зазевался – ан уж метров на двадцать отнесло!… Тогда – греби изо всех сил руками, ногами взметая фонтаны сверкающих на солнце брызг, цепляйся за низко склонившиеся ветви…
С воплями первобытного счастья плескались парень и девушка в чудесной заводи. Хохотали, брызгая друг на друга. Подколотые на затылке Танины кудряшки, намокнув, улеглись, как шелковистые водоросли, по спине почти до пояса. Плавая и ныряя, девушка обнаружила подводную корягу, уселась на ней, ниже талии выступая персиково загорелым крепким и стройным телом из воды.
– Русалка! – крикнул Слава. – Я поймал тебя!… – но, ощутив под пальцами холодок упругой кожи, невольно притих, волчьи глаза его расширились, взгляд скользил затуманенно, словно целуя каждую пядь лица и тела прекрасной девушки.
Таня незнакомо мелодически засмеялась и, развернувшись, крепко и от души пнула его пяткой в живот.
– Ой! – захохотал Слава, мгновенно возвращаясь в удивительное ощущение младенчески чистой радости.
Наигравшись, со сбившимся дыханием и порозовевшими щеками, выбрались на берег. И тут же стаи кусачих слепней с жужжанием реактивных самолетов, набросились на подрумяненные солнцем человеческие тела. Девушка не успевала шлепать себя по рукам, груди и спине, попыталась забиться в тень, но там ее уже, по-видимому, давно поджидали лесные комары:
– Что за наказанье!
– Зато наживка всегда под рукой!… – утешил парень. – Ты собирай всю эту нечисть, – швырнул он ей маленькую пластиковую коробочку. – Знаешь, кто на слепней клюет? И окунь, и налим, и даже сомы! Впечатляет? – и он принялся налаживать удочки.
– А я, значит, как приманка для всей этой бяки?! – обиделась Таня.
– Почему “как”? Это во мне есть нечего, а ты для них – лакомство!… Донку-то будем ставить?
– Спрашиваешь! А вдруг гам повезет? А вдруг поймаем во-от такого сома?! – она по-детски раскинула руки, изображая размер предполагаемой добычи, в круглых, широко распахнутых глазах светилось наивное ожидание чуда.
Когда удочки были прилажены в старые рыбачьи колышки-рогатки, занялись костром. Таня то и дело с тревогой поглядывала на поплавки.
– Не ест рыба в такую жару, – назидательно заметил Слава. – Вечера дождаться нужно: попрохладней будет – и клев пойдет!
– А вот я хочу есть! А мы не спечемся у костра да в такую жарищу?
– Голод не тетка: есть хочешь – терпи!…
Веселок пламя побежало по сухим дровам. Сначала жарили на палочках сосиски, потом пекли картошку, потом, насобирав у берега на дне мелких ракушек, шутки ради испекли в углях и их. По сравнению с морскими – мидиями – перловицы жестковаты и скрипят на зубах, но в горячем виде и щедро засыпанные солью, могут показаться весьма съедобными…
Солнце тихо клонилось к вечеру. Наевшись, накупавшись и набродившись в светлом березовом перелеске за поляной, они залезли на повалившийся в воду еще зеленый дуб. Сидели рядом, болтая ногами. Таня часто и огорченно взглядывала на неподвижные удочки.
Тихо и трепетно, как легкий ветерок с реки, неожиданно прозвучало над ее ухом:
– Знаешь… я… я все не мог тебе сказать…
– Что? – не отрывая взгляда от бегущей воды, просто спросила она.
– Я… я… я люблю тебя!… – вздрогнул, пораженный магией и значимостью сказанного.
Притихла поляна, и трава, и птицы, и веселые березки, и даже небо над их головами притихло, и река, казалось, приостановила свой извечный бег… Притихло время, вслушиваясь…
Девушка долго молчала, и молчали с нею трава и птицы, и цветы, и деревья, и небо, и даже река… Потом едва слышно вздохнула:
– Это еще не любовь, Славка!… Это – просто сказка…
В янтарных глазах ее застыла ласковая печать…
– Смотри, – наконец смог выговорить он.
Таня дернулась к поплавкам.
– Да нет! Вон, видишь, ползет с юга облако…
– Оно ж небольшое!… Подумаешь, дождик покапает!…
– Какое мрачное, смотри! Мне показалось, по краю даже молния прошла…
Жгучие дни быстро сменялись. Страшно выглядели выжженные солнцем поля вокруг села: ведь у многих, особенно у детей и стариков, уже не было сил таскать воду из Клязьмы. Изнуренные солнцем, люди говорили мало – чаще молились, почти безнадежно возводя глаза к жестокому сияющему синему небу, в котором по-прежнему не являлось ни облачка. Издалека тянуло дымом – леса горели…
В ските жилось полегче: река совсем близко, а от нее, хотя ночью нет-нет, да и повеет спасительной свежестью. Отец Егорий уж который день ходит, ладонь прижимая к левой стороне груди, – сердце болит от зноя и тревоги:
– Ох-хо-хо-о… Знать, крепко виновны мы пред Господом, раз не достигают до Него все молитвы!… Отче, Отче, не погуби святую братию, а пуще – младенцев невиновных, не иссуши землю русскую – и так немного осталось на ней православных христиан: кои полегли в усобицах для чванства князей, кои – от набегов… А нынче, Господи, ввергаешь нас в пламя геенны огненной – прямо на земи!…
Михаил вошел неслышно. Встал за спиной сурового игумена, желая и боясь привлечь его внимание. Но крепко задумался отец Егорий: мощные плечи горестно поникли, широкая грудь бывшего ратника тяжело, едва не со стоном вздымается…
– Батюшко!
– Что тебе, Михаил? – отозвался тотчас, но не прерывая раздумий и даже не обернувшись.
Глубоко-глубоко вздохнув и внутренне дрожа, юноша, наконец, решился:
– Отпусти меня, батюшко!…
Отец Егорий, заметно вздрогнув, так и впился своими глубоко запавшими строгими очами в лицо юного инока, живо схватил его за руки, усадил на шаткую скамью рядом:
– Что ты, Михаил?! Что ты говоришь? Опомнись! – зачерпнув из ковшика святой воды, трижды брызнул проворно в бледное лицо юноши.
Михаил отворотился, но продолжал спокойнее:
– Разреши меня от пострига, отче. Не могу быть иноком, помышляя о земном, не Бога любя, а… – он отчаянно махнул рукой. – Слушай, отец: разве надобен Господу инок, лишь устами твердящий молитвы и токмо по обязанию сполняющий посты, бдения?… Я молод… Я хочу жизни!… А келья, – обвел взглядом тесный бревенчатый свод, – гроб! Я задыхаюсь в ней!… Отче, Бог милосерд: милей ему честной мирянин лукаваго али смирного инока!…
– Стой! – осеняя его крестом, возопил игумен. – Покайся! Покайся, сыне, пока не поздно!…
– Нет, отец мой, – тихо, но решительно промолвил Михаил. – Чую, не для Бога рожден я… Не хочу зваться смиренным иноком Михаилом и не все спытал я в миру!… Ах, отец, как радостно жить и любить… и пахота, и, наверное, сеча!… Славич зовут меня отныне… Примири же меня с небом, батюшко, дабы не нечестивым путем уходил я из обители.
– Неразумный отрок! – всплеснул руками игумен. – Я говорил тебе – помнишь? – не спеши принимать постриг, не приноси великой клятвы Богу, не отрекись мирского! Ведал я, ведал, чего еще не видел ты на земле! И вот – любовь, греховная любовь!…
– Почему “греховная”? – щеки юноши вспыхнули. – Нет! Я боролся, я запрещал себе ее… Но она светит, что Божья звездочка!… Она – сильная. Понимаешь, отче? Истина – в ней! Ты учил нас творить благое… Я понял: живя в миру, я сделаю более добра, чем в этих плесневых стенах!…
– Ладно, – отец Егорий тяжко вздохнул. – Я тоже был молод и много прошел соблазнов. И много на мне грехов – и посейчас не устану раскаиваться!… Но ввек не был и не быть мне клятвопреступником! – грозно, как тучи, сдвинулись лохматые брови над стальными очами. – Рассуди: если б ты принес клятву – ей… и нарушил?!
– Нет! Не бывать этому! – воскликнул пораженный юноша.
– Господь велик и милосерд. Он не звал тебя, не просил твоей клятвы! – торжественно продолжал игумен. – А ты принес ее… верю, что с чистым сердцем!… Но знай: самое страшное преступление, самое постыдное для земли Русской – нарушить слово! Ты сам, отрок, связал себя с Богом. Не в моей власти освободить тебя!…
– Батюшко, у тебя же есть сердце! – взмолился, упав на колени, Михаил.
– Но есть и душа! – прогремело в ответ. – И не запятнаю ее мерзостью отступничества!
Молчали долго. Чуть подрагивая, сильная рука священника сжимала распятие.
– Не могу я остаться… – наконец едва слышно вымолвил юноша.
Отец Егорий поднялся, на миг желая остановить его, потом привычно встретился с укоряющим взором Спаса в углу, вздохнул:
– Мне жаль тебя… Но ты будешь проклят!…
Смертельно побледнев, не оглянувшись, юноша спешил вон из скита. Неподвижной толпой провожали его иноки во дворе, молчали, внутренне содрогаясь.
Он шагал по дороге к селу, почти улыбаясь, жадно вдыхал горячий воздух с далеким запахом дыма…
Внезапно звучный басовитый раскат грома заставил его содрогнуться. Славич взглянул в небо – с юга медленно двигалась свинцовая туча, в ней сверкали молнии…
“Дождь! Наконец-то!… – почему-то он счел это добрым предзнаменованием. – Нужно спешить… До ливня, может быть, успею увидеть ее…”
А туча летела стремительно и неслышно – при полном безветрии. Траурным покрывалом окутала уж четверть видимого небосклона. Река скользила медленнее, тоже словно бы наливаясь изнутри свинцом. И вдруг по поверхности ее там и тут пошли круги…
– Смотри-ка, водяной играет! – пошутила Таня.
– Чудачка! Это ж – рыба!… Рыба заиграла – перед грозой…
И точно: то и дело у самого берега и на середине, и дальше всплескивали, сверкая золотом в лучах заходящего, немыслимо яркого и в огненно-красной короне, солнца, разного размера и толщины чешуйчатые спины, хвосты.
Таня, азартно взвизгнув, кинулась к удочкам:
– Клев будет!… Вечерний клев!
Но рыба плескала прямо возле поплавков и, судя по их неподвижности, совершенно не интересовалась наживленными слепнями и комарами. Зато прямо под ногой из рыхлого песка вывернулись внезапно две тонкие черные змейки. Одна молниеносно скрылась в едва приметной норе под берегом. Другая, видимо, растерявшись, извивалась перед девушкой, маслянисто поблескивая на солнце.
– Ужик! – крикнула Таня, приготовляясь схватить хотя бы эту оригинальную добычу.
– Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш… – ответило маленькое существо и, сворачиваясь кольцами, словно в элегантном поклоне нагнуло изящную головку с двумя ярко-желтыми пятнышками наподобие короны.
Оно явно недоумевало, как надежней спастись – в воде или под берегом – и пока на всякий случай устрашало врага шипением.