Дальше по той же торенной дорожке тянутся артелями пильщики сорить себе глаза и осыпаться древесной пылью и опилками. И это дело адовцев не учит и не занимает, как неподходящее и точно так же требующее труда и терпения; опять дальше и мимо.
Подают готовый пример и другие такие же соседи, которые живут под боком, да и, мало того, сплошь и рядом двор о двор; лепят горшки - товар самый ходовой и почтенный. Материал не покупной, сам под ногами валяется, а товар этот скоро бьется и трескается и на базарах раскупается безостановочно. Да работа грязная; есть много почище, и как она ни проста, бывают другие гораздо легче ее. И через горшки бредут мимо судогодские нищеброды, обходя, таким образом, и мокрые, и пыльные, и черные, и грязные работы, отыскивают и высматривают побелее и полегче.
Такой труд ими найден, и, несомненно, очень давно, не на людской памяти, а именно с тех самых пор, когда земля наотрез отказалась кормить. Стала почва бесплодной, малопроизводительной. Куда ни посмотришь - песок да камни. Хуже судогодских мест, как по всей Адовщине, не придумаешь и не увидишь. А такие скудные места тянутся по всей северной части Судогодского уезда и восточной - Ковровского, от реки Клязьмы до р. Ушны с запада на восток, и от Тетрюка и Кестомы до самой реки Судогды, с севера на юг. Тут и вся Адовщина с деревнями и селами. Если прибавить сюда из Ковровского уезда самый город Ковров, село Мошок да Ильинский Погост (притоны и пристани), то и все нищенствующее государство является в полном виде - величиной и пространством не меньше какого-нибудь столь же древнего и почтенного германского княжества.
Оттуда народ мало-помалу, заведенным порядком расходился в разные стороны на добрые места, не пугаясь даже дальней Америки и неближней России и Африки. Здесь он весь налицо и никуда не смел выбраться с корнем, а обязательно крепился к земле-мачехе, так как такова была для народа сила исторических судеб, известная под именем крепостного права и паспортной системы. Самое имя Адовщины, как искаженное из Одоевщины (по имени владельцев), - имя почетное, историческое^. Когда расположение народа к земледелию и при этом крестьянская бедность (от тяжких работ в диких лесах и на сырой почве) способствовали появлению и развитию на русской земле крепостного права, оно и здесь налегло всей массой своих сил и привилегий. Налегло оно при этом раньше всех и тяжеле прочих и за то, что владимирскому краю привелось попасть в руки первых строителей северорусской земли, и за то, что именно здесь и в крайней близости одновременно совершался акт великого государственного объединения. Главный объединитель русских земель - Москва, кровный родич Владимира, Суздаля и Мурома, - находился всего на два девяноста верст расстояния, то есть на шесть лошадиных перегонов (считая конский бег в 30 верст до места отдыха или смены): посылать и исполнять запрещения переходов с худых земель на хорошие было недалеко и удобно. Самые первые опыты прикрепления крестьян к земле практиковались, конечно, здесь. Самые крупные поземельные владельцы (большей частью из захудалых родов Рюрикова дома) получали взамен отобранных княжеств для кормления и утешения своего - крестьян и угодья преимущественно в этих лесных подмосковных местностях.
Под защитой силы, закона и произвола крепить народ к той земле, на которой кто сидел, не разбирая почвы и сил сидевших, было легко и подручно. Были бы крестьяне на виду и на счету, помнили про владельцев и, неся все законные и противозаконные тяготы, платили повинность - о другом крепостное право не думало. Оно знало и учило крестьян «тянуть по земле и по воде» в ту или другую сторону и не заметило, как от соединенных и напряженных усилий земли затощали, леса вырубились, реки обмелели. У самого престольного города Владимира, с золотыми воротами, по насмешливому народному присловью, остались теперь только два угодья: «От Москвы два девяноста, да из Клязьмы воду пей».
Между тем владельческие путы и цепи не переставали удерживать народ на одних и тех же местах. Когда вольные новгородские люди населили холодный север и выдумали сначала Вятку и Пермь, а потом Сибирь, здесь, в центре Великой России, наросло крепкое земле оседлое земледельческое и городское население, стесняя взаимно друг друга; приростом, истощая почву, но не скопляя богатств. Здесь не медлила проявить себя и борьба за существование, выразившаяся изобретением промыслов во всем их разнообразии: и домашних, и отхожих. Разнообразие их и народная изобретательность дошли здесь наконец до того, что у владимирского края в этом отношении нет уже соперников на всем пространстве русской земли. Жившим в лесах нетрудно было сделаться плотниками и остаться в условиях этого дешевого промысла, самого первобытного, простого и легкого изобретения. Потруднее и позднее привелось сидевшим на глине стать горшечниками и вблизи болотных железных руд - кузнецами, но еще сподручнее и легче было проскользнуть между ними и попасть на легкий промысел попрошайства и нищенства. Проявиться и укрепиться ему было именно тем и удобно и возможно, что вокруг и около него успели скопиться благоприятная почва и питательные соки, то есть многотерпеливые делатели и плоды их деяний, сказавшиеся избытком или залишком. К укоренившемуся, хотя и дуплистому дереву привилось чужеядное растение и удержалось на нем.
Несмотря на то что в здешних странах, как и по всему северу России, не без труда и усилий водворялось христианство и из Мурома в XIII веке жители изгнали первого просветителя своих стран епископа Василия (за что до сих пор зовут муромцев святогонами), христианство все-таки успело пустить здесь глубокие и надежные корни. Поверяя результаты прошлого наличным наследием, мы видим владимирскую страну во главе и в первых по числу церквей и по количеству духовенства. Христианской проповеди на основное учение о любви к ближнему и на излюбленное о милостыне и преимущественной любви к неимущему, по коренному закону: «Милуяй нища - взайм дает Богу» - было достаточно здесь средств и простора. Подача просящим, благотворение неимущим, помощь страдающим стали таким коренным народным свойством, что в настоящее время творит оно великие чудеса.
Затем, когда облегчен был спрос, гораздо того сильнее и шире проявилось предложение. Нищенству на Руси и поддержанию его всеми зависящими силами открылось широкое и бесконечное раздолье. Народ начал чтить память только тех князей и владетелей, которые были милостивы к нищим. Самых щедрых из них он признавал за святых угодников Божиих. Сам же оставался он настолько чутким к нужде и скорым на помощь, что руководителям его благочестия и блюстителям церковных обрядов приводилось распорядиться лишь назначением обетных дней, посвященных исключительно кормлению нищих, и определить таковые целым десятком на каждый год. Как у удельных князей появились приюты для калек и юродов, а у богатых московских царей даже в самых дворцах отдельные покои для так называемых верховных нищих и богомольцев, так и в народной среде, в каждой деревушке приютились две-три избы, про жильцов которых писцовые книги говорили все в одно слово: «живет мирским подаянием», «бродит за сбором», «кормится нищенским промыслом».
Деревенские порядки эти в целом виде дожили и до наших дней, и старинные крестьянские «сироты», кормившиеся Христовым именем, ходя по городам и селениям, ведут свою жизнь и теперь по тем же приемам, не имея причин и основания считать их незаконными и зазорными.
Если этот неизбывный закон, отразившийся в малом виде на каждой деревушке, мы применим к целым областям (не стесняясь даже искусственно созданными пределами губерний), то встретим то же явление. Десятки семей, укрепившихся в разумении заповеди, что «от сумы никому отказываться нельзя», не затруднились удержать подле себя единицы престарелых, немощных и ничего не имущих. С готовностью помощи, но не без стеснения себя в своих избытках, они применяют к этим «сиротам» Христову заповедь и по завету отцов, и по собственному произволению.
Сотни селений, поставленных в те же благоприятные условия сострадания и помощи, предлагают услуги десятку деревень, обреченных на тяжелую нужду нищеты от бесплодия почвы и малоземелья, от настойчивого закрепления на этой неблагонадежной земле не знавшим милосердия крепостным правом. Оно не имело нужды и не желало знать, чем питается плательщик податей и каким способом собирает он платежные деньги, и даже готово было, в расчетах личной корысти, поощрять любой из этих способов, лишь бы только добывались им деньги. Всякий был вправе снять с земли и прогнать от себя бессильного работника, хилого и хворого старика. Сотнями указов приходилось убеждать владельцев в том, что малолетние сироты требуют с их стороны внимания и попечения. Не одну такую же сотню случаев указывает история и в таком роде, когда сами помещики поощряли промысловое нищенство, а иногда даже прямо заводили его в своих вотчинах, принимая на себя роль учредителей и контролеров. Почва, к тому же в северных лесных губерниях, всегда была готова, и находились пригодные люди в виде всегда отпускаемых на волю престарелых и больных дворовых людей, когда они, истратив силы и здоровье на барской службе, не могли уже более продолжать работать. А так как владельцы семейства их оставляли у себя, то и приводилось изгнанникам собирать разбитые силы в артельную и начинать в этом виде единственно доступный им промысел. Отсюда, по известиям из старины, на одном Белоозере и на посаде его «домов людей старых, и хилых, и увечных, и которые бродят в мире - 112 дворов, а людей в них 189 человек». В одном этом городе стояло восемь келий нищих и т. д.
Нищенство спасало, таким образом, от голодной смерти и послужило, может быть, лишь одному: увеличению городов и торговых сел, привлекая к ним безнадежных людей, промышляющих попрошайством. Города сами были скудны, а из деревень жители их то и дело отписывали все одно и то же: «Деревнишка наша отдалела, и грязи великие, а нам в той деревнишке не пожилось, хлеб не родится, да и скот не ведется, и от воды далеко». Понятно, что при таких условиях приводилось соединяться не десяткам, а сотням таких селений, чтобы прокормить другие, у которых и эти несчастья разлиты также в обилии, и чтобы дать наиболее крупные доказательства тому закону статистики, что в обыкновенное время 15 человек обязательно и наверное пропитывают одного нищего, а в неурожайные годы - один живет на счет десяти.
Таким образом, среди промышленного и фабричного населения, живущего по Оке и Клязьме и обеспеченного в труде определенным заработком, зародилась эта группа деревень, «Черная сторона». Ее жителям сначала, как и всем, по выражению знаменитого крестьянина Посошкова, не давали обрастать, но стригли, яко овцу, - догола, а когда и «козы не оставили и пригнали в нищету», жители эти стали кормиться Христовым именем и мирским подаянием. Затем по соблазну легкого деяния и веселого промысла они умели ухитриться сменить этот способ прокормления и самозащиты на настоящий промысел. Ближнее соседство богатейшей Нижегородской ярмарки придало этому промыслу прочное обеспечение, дало надежную поддержку и существование его на русской земле укрепило и узаконило.
Впрочем, если оглядимся по всему лицу этой земли, даже не особенно пристально, увидим, что судогодский захолустный угол - не в первых и не в последних, и уловленный статистической наукой закон находит здесь великое множество подтверждений.
Сделаем, кстати, этот опыт простых поверхностных наблюдений.
III
Под самой Москвой, торговой и богатой, в среде промышленного фабричного населения, живущего - по оригинальному народному названию - «на шелку» (то есть на тканье шелковых материй), проявились знаменитые Гуслицы и прославились мастерством и искусством делать фальшивые ассигнации и ходить на всякие темные дела и на легкие выгодные промыслы. Проявились здесь между другими и нищеброды, по неотразимому экономическому закону, с тем лишь различием, что гуслицкие староверы из Богородского уезда тянут на промысел на низ, в богатые придонские страны, к сытым казакам и русским «сходцам», придерживавшимся той же старой веры. Они ездят туда обыкновенно с товаром ежегодно по нескольку раз. Но так как товар этот дешевый и легкий (медные образки) или дорогой и тяжелый, ищущий любителя (старопечатные книги), то гуслицкие купцы больше нищебродят. Они придерживаются старообрядских селений и, шатаясь по ним, собирают на погорелое место. Подают им муку и крупу; берут они и холст, и щетину, продавая там же, на первом подручном базаре.
Нищебродят гусляки усердно и долго. Следом за ними бредут и о бок с ними ходят по два раза в год, из Верейского и Можайского уездов, еще мастера того же дела, также знаменитые ходоки - шувалики.
Знамениты они тем, что в Москве перестали уже им подавать, и от московских чудотворцев привелось им прибегнуть под покровительство воронежских и ходить также на низ и на тот же тихий Дон.
Это бродяги настоящие: ремесла никакого не знают, товара с собой не берут, а идут просто клянчить и собирать милостыню. Все - народ простой и черный: лжет и унижается, что соберет - то и пропьет. В этом они не чета трезвым гуслякам: по постоялым дворам, идя со сбором, шувалики безобразничают, хвастаются, пьянствуют и ведут неподобные речи, а придя домой, остаются такими же.
Гусляк - всю дорогу трезв. Как старовер, он мало пьет водки и во всем воздержан.
Вместо души нараспашку он угрюм и скрытен и для того два языка знает (то есть умеет говорить по-офенски). Дома, в деревне, гусляк все тот же: сдержанный, смекающий про себя и осторожный, умеющий высмотреть и сделать что нужно и можно. В селе Мстере (Влад. губ.), где делают и пишут старинные образа, запретили выпускать в продажу медные; гусляки сделали то, что торговля такими образами с той поры еще больше усилилась: они стали отпечатывать старую икону в глину, в эту форму наливать расплавленную медь, делать другую форму и потом очищать неровности подпилком. Не выходило всех букв, местами выходили лишь точки, но на тельном кресте, например, всякий знал, что должно быть написано «да воскреснет Бог» и что продаются эти изделия дешево: на вес -по 40-45 коп. крупные, по 50-55 коп. мелкие за фунт. Надо капризному богачу на Дону старинный образ прадедовского дела (и денег он за него по казачьему богатству никаких не пожалеет) - гусляк делает образ из зеленой меди, кладет ее часа на два в соленую воду, потом подержит только над нашатырными парами - и готово: как будто сам патриарх Московский Иосиф такой крест носил и таким образом молился. Гусляк и донским щеголихам-раскольницам умел угодить: четырехконечные тельные кресты он делает с арабесками и сиянием, делает и сердцевидной формы, обливая белым и голубым глянцевым слоем ценины, чтобы походили на финифтяные и можно было брать за них дороже.
За гуслицкими художниками не угонятся; за шуваликами гоняются многие и им подражают.
Отойдем от них и посмотрим в другую сторону.
По сибирскому тракту на Тюмень, на первой станции от Екатеринбурга, гонятся за кошевами проезжих босоногие и неотвязчивые косулинские нищие: мальчики и девочки, взрослые и беззубые старики и старухи - вперегонку друг за другом и что-то кричат.
Эти тоже промышляют нищенством и рассчитывают главным образом на две громадные ярмарки: старинную в Ирбите и новейшую в Крестах, и также обязательно выродились тунеядцами среди сытых и богатых сибирских мест, по Иртышу - в одну сторону и по южному Уралу - в другую. Сюда обязательно и ежегодно присылают из России целые тысячи нищих под названием «ссыльных» и «поселенцев». Есть из чего выбираться временным и постоянным нищебродам, действительным нищим и мнимым.
Из Чердыни и с северного Урала пошли в нищенство пермяки и вогулы, которые, пристраиваясь к русским городам и селениям, бьют надвое, в силу обязательных законов для наших инородческих племен: либо обрусеют (как делается это с самоедами, выходящими «на едому», то есть на то же нищенство, или «байгушами», нищими, выходящими из степи в уральские станицы киргизами), либо в значительном числе перемрут с голоду от неудобств оседлой, непривычной для них жизни.
Попробуем вернуться назад и опять оглядимся.
В расчете на помощь промышленного Приволжья (Средней Волги, от Нижнего до Костромы) в Макарьевском уезде (Костромской губернии) объявились деревни, посягнувшие на тот же промысел нищенством и соблазнившиеся судогодским примером.
На богатую Вятку пошли походом свои промысловые нищие из самых холодных лесных губерний, в числе которых видное место принадлежит Тверской. Из Весьегонского уезда, из многих деревень, выходят промышлять-торговать все одни девки: молодые, здоровые и красивые.
Торгуют неизвестно где, приносят с собою иногда ребят и промышляют своим обычаем настолько удачно в свое обеспечение, что ни на какие соблазны не сдаются и ни под каким видом не решаются выходить замуж на оседлое житье в окольности и на обеспеченное свекрово и мужнино.
«Зубчовских купчов» той же губернии давно спрашивают встречные: «Ты чей, молодец? Где был?» - и получают всегда один и тот же ответ: «В Москве по миру ходил» (по свидетельству народного присловья).
Снова, переменив точки наблюдений, мы наталкиваемся на однородные картины, куда бы ни перекинулся глаз на географической карте.
Вот в мокрых лесах верховьев Днепра и Западной Двины с притоками лежит Богом забытая белорусская сторона, которая только Ему одному известно чем питается и чем сдерживается от поголовного нищенства. Однако Петербургу хорошо известны такие же мнимые погорельцы и забитые нищие, напоминающие о себе в сумерках и по пригородным местам: все это с давних времен существования этого города - выходцы из Псковской и Витебской губерний. Столичный город стал также центром тяготения, надеждою, покровителем и защитником нищенства.
В Северо-Западном крае из подобного рода людей давно известны как заведомые тунеядцы очень многие. Среди плодородной жмуди и привилегированных литовцев и польских выселенцев-шляхтичей, по рекам Вилии и Неману, прославился охотой жить на чужой счет и без труда пожирать труды делателей ошмянский шляхтич.
Между смоленской и могилевской шляхтой вырос другой чужеядный гриб, под именем «ленивого клепенского мужика», в Сычовском уезде Смоленской губернии. Этого мужика из с. Клепени как разорил француз в Отечественную войну двенадцатого года, так он и не поправлялся. Как удалось ему в первый же год счастливо походить по чужим местам за милостынькой, так и на последующие, - он ничего другого для прокормления себя не выдумывал. Отсюда же, из этой Белоруссии, и именно - из Витебской губернии, выходят те «нищеброды», которые безобразят красивые и парадные улицы строгого Петербурга. Витебские, как и все другие тунеядцы вроде псковских и тверских, живут в особых квартирах, собственно для них содержимых, на нарах, на которых каждое место стоит 1 руб. или 75 коп. в месяц. «Хозяин» квартиры ценою в 20 руб. платит за нее ввиду предназначения для нищих 50 руб. и более и держит «сборную братию» не иначе как под ответственностью и поручительством ими же избранного старосты. Редкий из таких не выручает даже одного рубля в день. Витебские приходят целыми семьями, из Псковской губернии - старики и старухи, из Тверской и Новгородской - бабы и отчасти бывшие ямщики из шоссейных, теперь заброшенных ямов.
Там, где преимущественно земледельческая, не знающая никаких промыслов Белая Русь кончается и начинает жить великорусский народ, промышленный, смышленый и бойкий, лежит, между прочим, Калужская губерния со своим характерным полесьем. И здесь, как белорусу, худо жить в лесах. Однако уже за р. Угрой это смекнули и занялись подспорными земледелию работами. Калужские «палехи» рубят в лесу осину для лопат и корыт, дуб для обручей, санных вязьев и полозьев, клен для гребней и кулачьев-зубцов на мельничных колесах. Гонят деготь, пилят дрова. Весной входят в меженья (низменные места), поросшие осиновым кустарником, и дерут здесь лыки. Надумались заняться даже фабричным ремеслом -тканьем рогож (в селе Спасе-Деминском Мосальского же уезда товару этому главный склад). Недалеко отсюда богатые и торговые Сухиничи - на две статьи: пеньковую и хлебную. Здесь же проходит сильный торговый путь в Гжатск и Зубцов. Опять всякое приволье для желающего прокормиться мирским подаянием и чужим даровым хлебом; и вот в деревнях тех же рогожеников завелись промысловые нищие по причине скудного заработка. Вынужденные неумолимой необходимостью, здесь занимаются пока еще нищенством и те, которые не оставляют ремесла рогожеников. Бродяг этих, всякого рода и возраста, можно видеть всех в сборе два раза в год: на Вознесенье и на Лаврентьев день (10 августа) в лежащем близ города Калуги монастыре Лаврентьевом. Грубые лица, загорелые от солнца и обросшие длинными волосами, прямо указывают на мосальских палехов, прибывших сюда к «народушку Божьему» попросить его «сотворить святую милостыньку» им, этим несчастным, из которых иные сидят в одних сорочках, другие в чекменях без шапок. Все склонили глаза над чашками со смирением и отчаянием, хотя другие и приехали сюда на лошадях и в крепких телегах. В благодатной Украине и, конечно, опять в городах, соблазнительных большим скоплением торгующего народа, - то же самое. В Харькове, например, в предместьях его, существуют так называемые чертовы гнезда, то есть дома в виде стрижовых нор, самой первобытной культурной формы подземные жилища. Лачуги эти составляют собственность нищих, которые выползают отсюда днем собирать подаяния, вечером принимают гостей. Эти гости носят особое имя и называются «раклы», а в сущности - те же карманники и ночные воры. В домах нищих они производят дуван (дележ), после которого с хозяевами и вольными женщинами пьют, поют и пляшут.
Здесь, впрочем, заветного артельного начала нет, все больше сброд случайный. Чаще попадаются люди преклонных лет, и все крайне несообщительны. Удается изредка некоторым спариваться для житья в подобных навозных кучах, но ненадолго: ловкий и пронырливый разбивает в пух вялого и неумелого и прогоняет прочь от себя.
Еще раз (и в последний) перенесемся на Среднюю Волгу, в местность между Нижним и Казанью.
Здесь прямо наталкиваемся мы на известного с древнейших времен, может быть с самого покорения Казани, и знакомого всей Руси под именем казанского сироты тамошнего поволжского промышленника, Христовым именем, хотя и мусульманина, происходящего от бывших татарских мурз. Это самый докучный и самый умелый выпросить. Поравняться с ним может назойливостью и настойчивостью разве только тот соперник его, который обирает куски дальше на низу: в губерниях Самарской и Саратовской, и приходит сюда из 15 сел и деревень Саранского и Инсарского уездов Пензенской губернии.
Ходит этот народ большими артелями, и называют они себя «калунами» (от слова «калить», что на их языке значит «сбирать, нищебродить»; по тому же смыслу, как у московских туваликов и жуликов оно значит «звонить», и убогие нищие зовутся «звонарями»).
Все эти люди, говоря словами поговорки, «ходят торговать - на погорелое собирать», хотя далеко не все здесь перечислены. Тем не менее и по указанным образцам можно уверенно идти к тем предположениям, что внимательный учет значительно дополнит список по каждой губернии и укажет очень во многих не по одной такой местности. Прикрытые язвы откроются в размерах серьезных, хотя бы уже потому, что вот целые местности не видят иного выхода из нужды бесхлебья и от недостатка других заработков, кроме нищенства. Раз прибегнув к нему, они имеют полную возможность преобразить его в настоящий и правильный промысел, где и сплачиванье в артели, и наем, и расчеты, и стачки, и стычки, и взятки, и дележки, и купля, и продажа - все, одним словом, и налицо, и при месте, и на ходу, как бы и в настоящем коммерческом предприятии.
Обращаюсь к знакомым представителям этого занятия, от которых отвлекали меня товарищи их по ремеслу и промыслу.
IV
К Покрову озими давно засеяны и яровые поля совсем убраны; собственно, крестьянские деревенские работы кончены. Умолот не считается из боязни греха поверять Божью волю: «Все, что Бог дал, - все в закромах будет». Знают твердо одно: что недохват, во всяком случае, скажется раньше зимы. Чтобы прожить всей семьей без отлучек на своих хлебах, надо на каждую рабочую душу по малой мере 4 1/2 десятины.
Где слышно про такую благодать?
Однако как ни прикончены работы - на крестьянской рабочей ревизской душе стало легче, посетили ее мир и благодушие, зародились надежды, потянуло на заветную и обетную щедрость, отворились окна для подаяний.
После летней истомы в самом деле стали все побогаче и от видимых достатков бодрее и веселее. Не прочь теперь и сменять их на подходящее и самим недостающее, не прочь и даром дать малую толику с мира - бедному и холодному на рубаху. Денег в крестьянских руках подолгу и помногу не бывает, а монетой никто наделить не в силах. Водится она только у мироедов и у торговых мужиков, да и у этих прибивается алтынным гвоздем.
Зато теперь лен есть, яйца скоплены, всякого жита до четырех сортов собралось, настрижено с овец шерсти, набелено холста и ниток, насушено грибов и ягод:
- Милости просим во имя Господне!
Не заставляют тебя ждать судогодские нищеброды, именно в это самое время по окончательной уборке полей.
Умудренные опытом, поднимаются они не толпами, а обозами. В семье остаются только хилые старики да ползуны-ребята: всяк, кто владеет ногами, идет на работу. У кого нет своих калек - ребят-сидней, стариков слепых, молодых хромых, искалеченных зверем или изломавшихся на работах, - таких заговаривают у соседей, нанимают в людях. Подбираются сюда те немощные, которые и сами готовы идти на промысел, да не знают как и куда. Много подобного люда валяется по монастырским папертям и переходам и шатается по хлебосольным избам. Хотя вразброд и в одиночку они всегда предпочтут такой невзгоде удачливую артель.
Велики выходят артели нищих, в особенности из судогодского села Маринина, где, как говорят, вор на воре живет и все нищебродят. Рваные бараньи шапчонки на нечесаных головах, бороды неприглаженные, и волосы на них космочками, как пишут на старинных иконах Христа ради юродивых. К тому же лица неумытые и грязные и на теле все домотканое и рваное, с большими и яркими заплатами: серые зипуны и понитки. У баб (и в ситцевой стороне) вместо всякого платка кусок простого белого холста, похожего на тряпку.
Вот весь тот наряд, которым щеголяют перед доброхотными дателями судогодские нищеброды, норовя походить на погорельцев и, во всяком случае, на непокрытую бедность и неизглаголанную нищету. Но так как в ближних соседях про это прознали, да к тому же, по пословице, и своей «наготы-босоты изувешаны шесты», а судогодские всегда, сверх того, приметны, потому что в разговорах, в отмену прочим, прицокивают и придзекивают, то и изгибается их бродяжья дорога из своих и ближних мест далеко в разные стороны. Круто поворачивает она либо за Оку - на Нижний, Тамбов и Рязань и дальше - либо разбивается на мелкие и длинные тропы по губерниям Костромской и Ярославской. Временные для них остановки - базары; дальные прогулки - Петербург и Москва; охотливые же походы на места доброй жатвы - большие прославленные ярмарки (вроде Ростовской, Яросл. губерний), около которых удается им подбирать и нанимать всю ту искалеченную нищую братию из слепых и хромых, каковые служат для их артелей самым роскошным украшением. Диву даются и понять не могут наблюдающие в тех местах люди, откуда так скоро и так много набирают этого «сидня и лежня» судогодские нищеброды в помощь себе. Все, что сидело на печи забытым, все, что лежало в куту заброшенным, посажено и положено на тележки или на санки и вывезено к монастырским святым воротам и на городские площади к окаянным кабакам.
Принимают они все, что подадут из съедобного и носильного, с алчностью, которая понуждает на ссоры и драки с соперниками и чужими искателями подобных же подачек, и с тою жадностью, которая не терпит, чтобы иной кусок вываливался из рук или пролетал мимо. Жадность эта тут же, на промысле, успевает породить ту крайность скопидомства, которой усвоено имя скаредности и которая не стесняет набалованную и порченую руку стянуть на пути то, что плохо лежит и попадает на глаза. Не суметь посланному парнишке выханжить или успеет он залакомить прошеное и брошенное - значит потом больно биту быть. Многих таких мастеров-прошаков (особенно в городах) потому и признают, что недобравших или недонесших подаяние мальчишек-сирот находят закоченелыми и посиневшими от мороза на улицах и за углом из-за великого страха показаться с пустыми руками на глаза хозяина - будет ли то родной отец или чужой человек, наниматель и покровитель.
Середина зимы - самое лакомое и барышное для таких нищих время, большей частью до самой Масленицы, когда и крестьяне объедаются остатками, чтобы начать Великий пост, который тем хорошо и кстати выдуман и заказан, что в деревнях остается из съедобного только квашеная овощь да толокно с квасом и сиротская овсяная мучка и крупка. Тем временем начнут нестись курицы, станут скопляться молочные от коровы продукты (которые оттого и носят самое простое название - скопов). Когда самим остается мало и всякий ест с оглядкой, посторонний человек -лишний и ничем не разживется. Разве на Красной горке, или Радунице (во вторник на Фоминой неделе), или на Святой, где еще хранятся старые обычаи, доведется собрать крошечные яйца на могилах, оставленные «про нищую братию» теми, кто со своими умершими родителями приходил христосоваться. Но в этом даянии - слаб соблазн и велика корысть. Ко Христову дню и самый работающий хозяин начинает тощать, а потому ходовые нищие поворачивают оглобли к домам. У каждого - по доброму возу из нарезанных концов холста, ниток, кудели, зерна и муки. У изворотливых такие возы - не первые после того, как удалось им сбыть собранное и вымоленное за деньги на спопутном базаре или в сподручном кабаке.
Словом, потолкавшись в Великом посту на ярмарках и базарах, которые в это время бывают еще шумливы и многолюдны на последнее, нищеброды из-под Коврова и Судогды по последнему санному пути возвращаются в свои курные черные избы, в свою черную и темную сторону. Здесь весной и летом для них наступает благодатная и благоприятная пора для другого, не менее темного промысла. Домовитые соседи их с Егорьевой росы начинают выгонять на пастьбу по свежей траве лошадей: выгодно и удобно воровать их в эту пору. Для укрытия следов в качестве пристаней и хоронушек указывают в тех местах на заведомо надежные притоны в селе Мошок, и в Ильинском погосте, и в самом городе Коврове.
Калуны Саранского уезда Пензенской губернии, для пущего успеха в деле и в отличие от судогодских, выезжают на промысел в год по три раза. Первый их выезд - в ту же богатую и сытую пору осеннего времени, после Успеньева дня или Рождества Богородицы, смотря по погоде. Ездят же они до Михайлова дня, так как выезжают «калить» в это время на телегах и стараются застать народ у гумна и амбара, когда он особенно бывает щедр на подаяние. Иные задерживаются дома кое-какими занятиями (голицынские, например, бьют масло), кончат их - и на промысел. Второй выезд - по первому санному пути, около Николина дня на все Святки, сытые и богатые в тех черноземных местах, а возврат домой - на широкую Масленицу с упромышленной пшеничной и гречишной мукой и с вымоленным топленым коровьим маслом. Со второй недели поста - третий выезд. Так черноземный мужик целый год не тощает, и хоть слегка ежится и огрызается, но подает и отсыпает до самого Семика - до времени нового посева. В это время и в страдную пору уж никого из калунов не видать, разве промелькнет один какой-нибудь запоздалый воз далеко промышлявшего, например в Петербурге, а то, пожалуй, в Грузии и в Бессарабии (некоторые заходят, говорят, даже в Персию).
После первой уборки хлеба (временем немного пораньше судогодских) пензенские калуны опять выбираются по заветному примеру отцов и дедов на легкие и выгодные заработки. Выезды эти так описывает самовидец и свидетель этих проделок (тамошний священник отец Василий Тифлисов): «Хлеб убран, и вот кибитки рогожные, холщовые и иногда трудноопределимой материи опять появились и потянулись вдоль сел, одна за другою, набитые по двое и больше здоровенных седоков, с прибавкой разных возрастов мальчишек. И наши крестьяне-труженики с сего времени положительно попрошайками нищими атакованы. По мере приближения зимы число нищих растет и растет и наконец к празднику Рождества Христова и последующим за ним достигает, кажется, своего апогея. В это время, куда ни взглянете по селу, везде видите снующих из двора во двор с сумами, способными вмещать в себе у взрослых обыкновенно пуда по два и больше. Попадаются и такие субъекты, кои вооружены не одной - двумя, тремя и даже четырьмя сумами, и, таким образом, ими прикрыты все четыре стороны фигуры человеческой. Подобные проказники всегда имеют готовый ответ:
„Всякое даяние, кормилец мой, - благо: ничем, значит, не брезгуем“».
Так как пензенским калунам, в противоположность судогодским нищебродам, достаются на очистку самые плодородные страны, то и даяния слишком обильны, и не приходится ими брезговать просто по одному тому, что на всякую подачку существуют хорошие базарные цены. Обвешанные заплатами, кибитки не один раз нагружаются доверху мешками со ржаной мукой; обвешанные лохмотьями, ездоки при них, не отходя еще сотни верст от родимых гнезд, успевают собрать в зимний день не меньше пуда (плохие) или двух и трех (проворные). А так как и здесь, в степях, как и в лесах, каждый нищенский воз нагребают трое и четверо, то от такой тароватости воз в одну неделю вырастает в большой тридцатипудовый, под силу только такой же степной кормленой лошади.
В Пензе на базаре эти возы по установившимся ценам обмениваются на чистые ходячие деньги. Эти, в свою очередь, размениваются на плясовые, бешеные капли зелена вина за любой захватанной дверью, которых не один десяток соблазнительно посматривает на городскую нижнюю хлебную площадь. А так как разгул этот у всех на виду и самый промысел ведется среди белого дня, то и над голицынскими и гермаковскими, как и над одоевскими, промышленниками стряслась одинаковая беда, от которой привелось уходить дальше и глубже. На Волге - попросторнее и посвободнее.
Туда калуны едут уже прямо и открыто торговать настоящим ходовым товаром. Везут яблоки и груши, булавки и иглы, маковые сбойни и веретена. По селу едут - продажный товар выкликивают. С желающими меняют на холст, нитки и хлеб, предпочитают иметь дело с глупыми и темными бабами. Для этого выбирают и выгадывают ту пору осеннего времени, когда сами хозяева обыкновенно выезжают из селений в дальние хутора. На этот раз отец или сам хозяин-калун поторговывает, а сыновья или работники калят. В конце августа товар распродается весь, и тогда начинают калить все, и во всю силу, и на все руки. Что они ни соберут, меняют тем же путем по встречным базарам и прямо с воза на деньги, каковых умелые и проворные привозят домой до круглой тысячи.
Немудрено, что такие ходоки и проходимцы самоуверенно могут нанимать до пяти мальчиков, до двух взрослых работников, полагая на неделю до 5, 7 и 9 руб. ассиг. на каждого человека. А так как выходят на промысел и бабы, то и для них не составляет риска наем охотниц своего же пола из всегда готового и повсюду имеющегося к услугам праздного сословия старых девиц-богомолок, к одному возу от 2 и до 5. Отличные хозяева теперь сами уже не калечат, а, набирая калек или уродов, лишь руководят ими и зорко наблюдают. Говорят, что иные калуны при недостатке калек уродуют собственных детей и с доморощенными чудовищами выходят на промысел.
Впрочем, смышленому и смелому человеку мудрено ли притвориться уродом?
Завязал правую здоровую руку за спину под платье, опустил рукав болтаться и виснуть - вот и безрукий. Кто из подающих станет подробно досматривать?
Или, подобрав любое колено на деревянную колодку, подложил на нее что-нибудь мягонькое, привязал покрепче - вот и безногий.
Или вывернул руку вверх ладонью, заплел палец за палец, выставил на морозе, покраснело - вот и калека.
У этих калунов, как и у судогодских нищебродов, за недонос ребятами выпрошенного - добрая встрепка, горячие розги или по желанию и вдохновению другие взыскания: лишение пищи, выставка на мороз без полушубков и т. п.
- Случается, - говорит другой очевидец - священник отец Алексей Масловский, - случается, что, взявши двух-трех мальчиков, не привозят ни одного.
- Куда дел?
- Бог весть! Мудрено ли баловню-мальчишке в чужих людях заблудиться и запропаститься.
Вот как описывает этот же очевидец тех мальчиков, которым удается возвратиться с промысла.
«Что это за существа? Одни скелеты. Одежда оборванная, изношенная (до 70 заплат). Лицо впалое, бледное, глаза красные, иногда с вывороченными веками; походка вялая».
Не подлежит, конечно, сомнению, что калуны чужих ребят также плохо берегут и худо кормят и подделывают под настоящих нищих искусственных калек.
Известно, что настоящие и усердные калуны намеренно запасаются дырявой одеждой, солдатской шинелью, полукафтаньем и ремнем (женщины черной монашеской ряской), как свидетельствуют те, которые пожили между калунами и к ним пристально присмотрелись. Конечно, все это приготовляется и уносится в путь-дорогу для того, чтобы там, где окажется выгодным, успеть и суметь превратиться в кубрака. Начиная кубрачить, не перестают и калить на всякую стать и во вся тяжкая.
Зимой у них самый обыкновенный прием в промысле - собирать на рекрута, выпрашивать на погорелое, или на непокрытое безродное сиротство, или на такую бедность и нищету:
- Вот и одёжи - только что на себе.
На парне на самом деле одна только рубаха с оборванным воротом, из-под которого по загорелой шее и на могучей богатырской груди виднеется один лишь обглоданный деревянный крестик на узловатой бечевочке.
- Сначала погорели. Потом ожили - выбило градом. Яровое совсем не уродилось. Встали на хлеб высокие цены, и деньги бы водились - не укупить ни за что. Настроили винокурных заводов. Позавели кабаков, -всякому стало лестно и выгодно вином торговать.
Потом опять - тяжелые налоги; где ни возьми, промыслили деньги, а деньги себе нужны на соль и на деготь, а теперь и на одежу. К тому же семья большая, а в семье все - немощные и маломощные малолетки.
Напала лихая повальная болезнь, всех больших работников в дому поглотала: надо платить подати за умерших. Земли в наделах так мало, что сам собою можешь ее сдобрить только про горох да на репу. Наконец... да и концов тому, по Божьей совести сказать, не сведешь.
Вот та канва, на которой просторно шить всякие узоры, и все цвета приходятся настоящие - незачем ходить за поддельными. Всякий это разумеет и испытал на себе в той же мере, силе и точности, как, напр., всякого мочил дождь и каждого обсыпало снегом. Велик труд, взявши один цвет и нитку, разрисовать ими одними узор так, чтобы очевидно было и жалобно; а со всеми цветами и нитями и малый ребенок справится.
Без навыка и уменья можно собрать только на дневное пропитание - таково бродяжье, общее всем и самым делом дознанное и доказанное верование. Если где калун не выпросит, там другой не берись. Калун и нищеброд и руки целуют, и в ноги кланяются, притворяются и врут, и обманывают, и все-таки не отстают, получив подаяние, а выпрашивают еще чего-нибудь из лишнего и ненужного. Сколько ни давай - все мало, все еще требуется. Назойливость и докучливость их обратились даже в поговорку в тех местах, где они действуют. Косулинский нищий, голицынский нищий, шувалик, казанский сирота - сделались бранными словами.
Ложь и обман они в грех не ставят, а думают так, что если без этих свойств и свет не живет, то им тем больше: безо лжи и обману и промысел придется покинуть. Дадут нищеброду копеечку - он сейчас же попросит холстика: значит, есть, если отделываются денежками. Неподающих другой нахал не побоится и пристыдить за то.
Против обидчивого и отвечающего упреками и наставлениями у них всегда готова и своя щетинка, грубое резкое слово, упрек наотрез и наотмашь, по Писанию и по готовым сердитым изречениям:
- Кусок-от святой у нас не отнят: Христос никому не велел его про себя оставлять. Он, Батюшко, еще и не то терпел.
- Он, Царь Небесный, любил нищих. А нам негде взять пропитания, как только что дадут на Его святое имя.
Так отвечали на упреки в нищенстве и бродяжничестве судогодские нищеброды, несомненно в полное согласие с саранскими калунами, у которых, впрочем, имеется прямое указание на паспортах, выдаваемых волостными правлениями, и в отметках на билетах этих все больше такого рода: «лишился родителей», «воры разорили», «потерпел разорение от пожара» и т. п. Конечно, все эти пометки кладутся за бутылку донского или хересу старшинами, которые сами все - калуны или были таковыми, особенно в главных промышленных саранских и инсарских гнездах, каковы село Голицыно и деревни Гермаковка и Акшенас.
В большом селе Голицыне из 300 дворов ходят на промысел больше 200, в Акшенасе из 120 дворов не занимаются только четыре, а Гермакове калит все селение сплошь, двор по двор.
В Гермаковке коренная родина этого промысла, и отсюда распространился он по всем окрестностям с замечательной быстротой, начиная с 40-х годов текущего столетия^12]. Перед освобождением крестьян из Голицына от тех же тяжелых и невыносимых до последней крайности оброков народ бежал ввиду великой нужды, кто куда успел. Тогдашняя дешевизна хлеба поощрила несчастных: давали им, глядя на безвыходное положение, щедрой рукой. В одну неделю, по свежим рассказам, в тех местах удавалось собирать на сто и более рублей.
После освобождения только ленивый не поехал калить, и указывают случаи, когда отцы прогоняли от себя детей за то, что не шли вместе с ними. Словом, нищенский промысел стал быстро вырастать, увлекая новых, и в последние 12-15 лет число пензенских калунов едва ли, говорят, не удвоилось против того, что показано нами в примечании, так как заразу от чужих и ведомых примеров и удач перенесли и в соседние уезды. Теперь стали калить кое-где в Мокшанском и Городищенском уездах, а в старых и основных местах ведут промысел без всякого удержу и зазрения совести: там, например, продолжают еще калить и такие старухи, которым, наверное, исполнилось 70 лет от рождения.
Затем обе стороны по неотразимому закону твердо основались на привычке: одни выучились выбирать места и выпрашивать, другие -принимать нищих и подавать.
Между самими нищебродами разница произошла небольшая: одни надумались раньше, другие выучились позднее. Самыми первыми, и в очень давние времена, принялись за нищенский промысел судогодские. После «французского разорения» в 1812 году бросился спасаться от голодовки и полнейшей нищеты в Москву народ со Смоленской и
Можайской, разоренной неприятелем, дороги и получил прокорм обильный и легкий, как в самом городе Москве, так и в южных уездах Московской губернии, не страдавших от войны. Одни, оправившись, возвратились к старому занятию; другие, увлекшись соблазном легкого заработка, остались при этом новом промысле.
Выродились в Верейском и Можайском уездах свои нищеброды-«шувалики» (в особенности известны там теперь деревни Клин и Шувалики). Эти против старых бродяг из-под Судогды нового ничего не придумали, а своим увековеченным приемам могли научить новых, хотя бы тех же калунов и других из желающих бродить по тому длинному пути, который совершают они ежегодно два раза из-за Москвы в тот же черноземный и хлебородный степной край. Когда в московских рядах и по лавкам этих погорельцев распознали и все, как бы один человек, сговорились между собою и перестали им подавать, шувалики стали ходить в Задонск и Воронеж, по мере того как эти города поочередно, один за другим, начали прославляться и привлекать десятки тысяч богомольного люда к мощам святителей Тихона и Митрофания. Ездят шувалики по общему промысловому приему артелями, человек по десяти и более, и по общим нищенским обычаям - вскоре по осенней уборке хлеба. В отличие от владимирских и пензенских, московские делают вылазки на заветные места в год два раза: вернувшись к Масленице с мукой и маслом из первого похода, едут «на добычу» (так этот промысел у них называется) весной, когда на Дону в русских деревнях и казачьих станицах отпашут; перед сенокосом в тех местах они исчезают. По дороге у них для промысла короткие стоянки в Ельце, Туле, Задонске; и тут и там - все одни и те же, лет по 30, пристанища на заговоренных постоялых дворах. В Воронеже на два таких притона в один раз съезжается человек по 30, а в год перебывает человек по 100 и больше; все с законными видами на 2-3 месяца и на полгода, и у всех один ответ на вопрос:
- Зачем и куда едете?
- На заработки к сходцам (то есть к переселенцам из-под Москвы, живущим в поселках Можайском, Московском и т. п.).
Сбирают в одиночку и партиями. В первом случае также умеют притворяться глухонемыми и юродами, навешивая на шею всякой неподходящей дряни в виде зубьев, побрякушек и т. п., и от монастырских ворот ходят еще по улицам. В воронежских уездах, населенных малороссами, для захожих еще тем хорошо, что у хохлов в день «провод» покойника в могилу до погребения бывает обед, на котором нищие -первые гости. На крестины, на поминки тоже зовут нищих. Во втором случае, выдавая себя за погорельцев, целыми толпами они становятся на колени и умеют рассказать ужасающие подробности. Перепадает зато в их ловкие руки «добычи» от полтинника и до рубля в день, много хлеба и всякого тряпья. Негодное тряпье они продают в Воронеже «шибаям»^13], а зерновой хлеб почти на самом месте сбора. Возвращаются домой всякий раз с лошадкой, а самым ловким удается выменять не одну - и с хорошей лихвой продать в своих местах доброго «битюка» какому-нибудь охотнику из городских купцов.
Туда, откуда вышли, мы вместе с ними и возвратимся.