Три дня спустя, 14 июля, тот, кого я называл своим братом, был коронован в базилике Гроба Господня и стал королем Бодуэном IV. Ему было всего четырнадцать лет. Конечно, он был ненамного старше юного Малика аль-Салиха, но как они отличались друг от друга: болезнь, которой страдал Бодуэн, закалила его душу, и возложенную на его голову корону он принял со слезами на глазах и величием, поразившим всех присутствовавших. Голос, только что переменившийся после мутации, звучал уверенно и решительно.
«...Я обещаю, — говорил он, — сохранить прежние привилегии и суды, и прежние обычаи и вольности, и защищать вдов и сирот. Я сохраню старинные обычаи королей, моих предшественников, и всех христиан королевства, и буду править христианами королевства согласно старинным обычаям, по закону и справедливости. Я верно сохраню все, как и подобает христианскому королю, честному перед Господом!»
Бог свидетель — он никогда не отступал от своей клятвы, доблестно носил корону, до последнего своего часа делал больше, чем было в человеческих силах, и нежно любил и прекрасное королевство, где появился на свет, и народ, чью любовь уже успел познать.
Но едва закрылись глаза Амальрика, как в Иерусалим поспешили стервятники: мать молодого короля, моя тетка Аньес, и ее «духовник», монах Гераклий, чтобы им вечно гореть в адском пламени!
Тебе же, читающему эти строки, хочу еще сказать следующее: знай, что из этого рассказа ты узнаешь не только о том, что я видел своими глазами, но также и о том, что довелось пережить некоторым из моих близких, и о чем они мне поведали. И потому я, поскольку не могу передать им перо, решил вплести в свой рассказ услышанное от них таким образом, словно сам при этом присутствовал. Так вот, не удивляйся и узнай теперь то, что тебе следует знать...»
Часть первая
Такая огромная любовь!..
1176
Глава 1
Вернувшиеся из небытия
Все колокола Иерусалима оглушительно звонили, возвещая целому свету о том, что молодой король вернулся с победой. От церкви Святой Анны до базилики Гроба Господня, от собора Святого Иакова до Храма Господня, от церквей Святой Марии и Спасителя на горе Сион до церквей Святой Марии и Спасителя в Гефсимании, — колокола всех часовен и всех монастырей, колокола, укрывшиеся за крепостными стенами или разбросанные по деревушкам, перекликались звучными или слабыми, гулкими или легкими голосами, звон плыл по синему ночному воздуху, сквозь тучи пыли, поднятые всадниками.
Армия возвращалась заметно поредевшей. Войска, созванные в начале августа 1176 года для того, чтобы выманить из Дамаска Турхан-шаха, правившего городом от имени своего брата Саладина, разоряя его житницы, сказочно плодородные земли в долине Бека, на обратном пути к столице таяли, оставляя часть армии в каждом владении. Потерпев поражение при Айн-Анджаре, Турхан-шах убрался восвояси, вернулся в свой белый город зализывать раны. А Бодуэн IV отправился в Тир, откуда его двоюродный брат, граф Раймунд III Триполитанский, отправился в свой приморский замок вместе с войсками и своей долей трофеев — добычу захватили огромную. До недавнего времени граф Раймунд был регентом королевства, но теперь Бодуэну исполнилось пятнадцать — возраст королевского совершеннолетия, — и отныне он мог править самостоятельно. Раймунд благородно покорился этому обстоятельству. В Акре, Кесарии, Яффе оставались еще войска, там пало много воинов, но следом за королевской армией двигалось немало груженных зерном повозок, стада и пленные.
Зная, что король войдет в город через ворота Святого Стефана, чтобы перед тем, как отправиться во дворец, преклонить колени у Гроба Господня, вознести Господу благодарность за дарованную победу и сложить оружие, народ теснился на пути, которым должен был проследовать Бодуэн, и толпа, собравшаяся на плоских крышах домов, была такой плотной, что казалось, будто выплеснулась волна, катившаяся по сумеречным улицам, уже покинутым заходящим солнцем. Когда на крепостных стенах затрубили трубы, возвещая о появлении государя, к небу взмыли громовые рукоплескания, оглушительный ликующий крик. И, наконец, показался он: Бодуэн держался в седле прямо и величественно, под ним был прекрасный белый арабский скакун с огненными глазами, которым он правил одной рукой, а другая покоилась на мече в ножнах, мерно ударявшихся о левый бок коня. Под сюрко[23] из серебристого шелка, украшенным гербом иерусалимских королей, — золотой крюковый крест, окруженный четырьмя золотыми же крестиками, — была стальная кольчуга, охватившая его тело от колен до плеч и продолженная наголовником и шлемом, увенчанным королевской короной. Блестящее стальное полотно оставляло на виду лишь юное властное лицо с загорелой кожей, гордым носом, волевым подбородком и большими синими глазами, сияющими так, что встретившим их взгляд простым людям, — а иногда и не только простым, — казалось, будто их коснулся взгляд самого Христа. А когда Бодуэн — как сейчас, упоенный победой, — улыбался, они отказывались верить в то, что к этому времени стало известно всем: в то, что в этом прекрасном юноше, в этом пятнадцатилетнем военачальнике, чьи отвагу и благородство солдаты не уставали восхвалять, дремлет мерзкое чудовище проказы. И они без страха приближались к нему, убежденные, что Господь Бог исправит такую несправедливость, и чудо свершится. Это чудо народ изо всех сил и призывал радостными возгласами, которыми встречал молодого государя на протяжении всего его пути.
И еще один человек не уставал призывать чудо и жаждал в него уверовать. Рядом с Бодуэном IV, также закованный в латы и с королевским щитом в руке, задумчиво ехал верхом бастард де Куртене, который никогда, ни днем ни ночью с ним не расставался. Но ему было известно, что по всему телу Бодуэна распространились темные пятна — отметины болезни, и, если она и развивалась медленно, — благодаря маслу еврейского врача? — но все же окончательно не уходила. Тем не менее вера Тибо, как и вера его короля, была истинной и пылкой. Он был полон надежды, а кроме того, существовало и еще одно обстоятельство, укреплявшее в нем великую надежду на чудесное исцеление по воле Божией: ни ему и никому другому из тех, кто приближался к Бодуэну или служил ему, болезнь не передалась. Разве это не знак? Больше того, никогда еще он не ощущал себя настолько сильным, как сейчас.
Тибо был крепким шестнадцатилетним юношей со смуглой кожей, темными волосами и проницательными серыми глазами, высокий для своих лет, как и сам Бодуэн, раздавшийся в плечах от упражнений с оружием и уже внушающий страх. Он легко мог бы со своим узким, с тонкими чертами лицом сойти за сарацина[24], если бы не цвет глаз и не явная склонность к веселью, обозначенная насмешливыми складочками в уголках рта. В самом деле, ему не досталось белокурой красоты Куртене, которой так и сиял Бодуэн, внешность он унаследовал от знатной армянки, так недолго бывшей ему матерью. Что же касается его нрава, то, хотя он был великодушным и сговорчивым, но мог и вспылить, и впасть в черную ярость и проявить жестокость, если кто-то посягнет на то, кому и чему он поклонялся. Если перечислять по порядку, то следует назвать: его короля, его Бога, его тетку Элизабет, его наставника Гийома Тирского, законы рыцарства и прекрасную землю Палестины, где раздался его первый крик. Был и кое-кто еще, но он пока точно не знал, какое место отвести этому человеку в своей иерархии и насколько его почитать. Кроме того, тот, кого Бодуэн, смеясь, называл «Тибо неверующий», и в самом деле был скрытен, не спешил открывать душу и интуитивно догадывался, что не всем в окружении государя следует оказывать доверие.
Улица была тесной, узкой, она поднималась уступами, иногда перекрытыми каменными арками. Нередко дома соединялись переходами, и Бодуэну пришлось расстаться с большей частью своей свиты. За ним смогли последовать лишь старый Онфруа де Торон, вот уже двадцать пять лет доблестно державший большой меч коннетабля, знаменосец Гуго де Жибле, щитоносец Тибо де Куртене и пять или шесть баронов. Этого было вполне достаточно: толпа, окружавшая их, мешала проехать, и надо было следить, чтобы кони не затоптали людей. Наконец, всадники прорвались, — именно таким образом, казалось, они проделали в улице дыру, — на просторную площадь перед трижды священной базиликой, которую так величественно венчал лазурный купол, чья вершина в праздник Пятидесятницы раскрывалась, чтобы небесный огонь мог проникнуть внутрь. За распахнутыми двойными дверями были видны золото, эмали и мозаики, озаренные сотнями красных свечей. Перед входом стоял патриарх, Амори Нельский, внушительного вида старик, чьи белая борода, митра из золотой парчи и пурпурная мантия, скрепленная рубиновым аграфом, напоминали изображения Бога-Отца. И хотя позади него стояли Великий магистр Ордена тамплиеров Одон де Сент-Аман и Великий магистр Ордена госпитальеров брат Жубер, а чуть поодаль — около тридцати священников и клириков в парадном облачении, он затмевал всех. Высокий, статный, набожный, славящийся своим суровым и гордым нравом, он, казалось, мог извлечь из посоха, на который опирался, сверкающую молнию. Толпа внезапно смолкла, показав тем самым, что чувствует торжественность этой минуты, — колокола-то не унимались, трезвонили вовсю! — и Бодуэн, спешившись так легко, словно его броня ничего не весила, снял увенчанный короной шлем, протянул его Тибо, откинул наголовник, показав густые, медового оттенка волосы, где русые пряди перемежались почти с совсем белыми, а затем, широко и мягко шагая, направился к патриарху и, склонившись перед ним, поцеловал кольцо на его руке.
Ласково улыбаясь, Амори Нельский обнял его за плечи и со слезами на глазах поцеловал... Нетрудно было догадаться, что он при этом думал: «Такой молодой, такой красивый, такой храбрый, такой благородный — и уже обречен на медленную, ужасную... и неотвратимую смерть». Но все же он сумел обуздать свои чувства.
— Господь благословил твое оружие, сын мой! — произнес он громким, слышным и на дальнем краю площади голосом. — Пойдем вместе, поблагодарим Его!
И, словно отец, ведущий сына, не снимая руки с плеча юного короля, патриарх вместе с ним направился к церкви. Священники последовали вслед за ними, а сопровождавшие Бодуэна бароны, спешившись, преклонили колени, чтобы присоединить свои молитвы к молитвам двух властителей Иерусалима.
Тибо, с довольной улыбкой на лице, последовал их примеру. Ему понравилось, что в этот вечер обычную пышную и торжественную церемонию заменила простая и сердечная встреча.
Король долго молился, распростершись на мраморной плите, под которой находился Гроб Господень, от всего сердца благодаря за дарованную победу и за это мирное мгновение наедине с Богом.
Молитвы Бодуэна ничем не походили на обычные молитвы юноши его лет, чьи мысли заняты различными удовольствиями, поединками, завоеваниями и любовью. Ему не надо было заботиться ни о будущем, поскольку его собственное будущее ограничивалось самое большее несколькими годами, ни о выборе жены, которой он все равно не смог бы обнять. Всю любовь, на какую был способен, он дарил своему народу. Он думал о будущем этого народа и о том, кто сможет заменить его, чтобы продолжать вести Иерусалим по спокойным водам мира, несущего с собой процветание. И царственный юноша молил о даровании ему сил и мужества, чтобы он смог преодолеть страдания, которые вскоре придут, и несмотря ни на что продолжать делать свое дело ради блага королевства и во славу Божию.
Он знал, что политическая обстановка ему благоприятствует. Саладин, который был в то время в Египте и откуда изгнал династию Фатимидов, чтобы установить вместо нее собственную — династию Айюбидов, хотел окончательно удалить из Сирии молодого Аль-Салиха, отпрыска Нуреддина. Да, он завоевал Дамаск, великий белый город, но у молодого принца оставались ярые сторонники, опиравшиеся на такие сильные города, как Алеппо и Мосул. Раймунд Триполитанский, правивший до тех пор, пока Бодуэну не исполнилось пятнадцать лет, с присущей ему проницательностью понял, что, помогая Аль-Салиху, можно вернее победить Саладина, открыто напав на него, а потому заключил с Аль-Салихом не только перемирие, но и договор о взаимопомощи. Так, годом раньше, когда Саладин осаждал Алеппо, Раймунд заставил его выпустить добычу, совершив короткий набег на Хомс, и одновременно с этим Бодуэн, тогда еще четырнадцатилетний военачальник, разорял подступы к Дамаску, его предместья и окрестные деревни, чтобы лишить город продовольствия. Саладин на некоторое время затих, однако его по-прежнему подстегивало жгучее желание объединить в своих руках всю мусульманскую Сирию, и он предпринял новую осаду Алеппо, грозной крепости, снившейся ему по ночам. Тогда Бодуэн созвал войско и снова напал на Дамаск. Армия Турхан-шаха была разбита, и его старший брат смирился с тем, что ему придется оставить Алеппо и вернуться в Каир, где начинался мятеж. Отложив на потом свои планы создания объединенной империи, «султан» решился заключить длительное перемирие, что вполне устраивало канцлера Гийома Тирского. Вернувшись в Иерусалим, Бодуэн мог полностью посвятить себя будущему своего королевства. Саладин научился с ним считаться...
Патриарх вывел Бодуэна на паперть храма Гроба Господня, обнимая его все так же ласково, как и при встрече, а затем, широким движением благословив баронов и жителей города, которые теперь теснились у церкви, объявил, что на следующий день состоится благодарственный молебен и что всех на него созовут, после чего пришло время прощаться. Снова садясь в седло с ловкостью опытного всадника, каким он и был, Бодуэн улыбнулся Тибо.
— Поедем скорее. Мне не терпится, я соскучился по дому...
— Только вы так его и называете!
— Может быть, но слово «дворец», которое так нравится моей матери, совершенно ему не подходит!
На самом деле ни то, ни другое название по-настоящему не годилось для благородного и строгого здания, построенного Бодуэном I в середине древней цитадели Давида, восстановленной и окруженной массивными квадратными башнями; над всеми прочими возвышалась та, что носила имя библейского царя, — суровый донжон, над которым взлетала тонкая башенка, похожая на минарет мечети или цветок, чей еще не раскрывшийся венчик изображала высокая ажурная галерея. Но эта крепость обладала своеобразной прелестью: за толщей светлого камня скрывались благоухающие сады, внутренние дворы, полные цветов, напоминающие мосарабские[25] патио, крытые галереи, опирающиеся на тонкие колонны, увитые белым жасмином и синими вьюнками, террасы, где так хорошо по ночам смотреть на звезды. Об этом-то и мечтал Бодуэн, когда гнал своего коня по горячо встречавшим его улицам. На него, как с некоторых пор иногда с ним случалось, тяжким грузом обрушилась усталость последних дней. Это злило юношу: чувствовать себя утомленным в пятнадцать лет — слышал ли кто-нибудь про подобную нелепость? Он старался не подавать виду, что устал, продолжал улыбаться, приветственно махал свободной рукой, на ходу дружески здоровался, когда попадалось знакомое лицо. Ему приятна была эта всеобщая любовь, он гордился своими победоносными войсками, принесшими его народу мир. Люди надеялись, что мир принесет с собой и процветание, ибо он означал свободный путь для богатых караванов, урожай, успевающий созреть в полях, и право спокойно заниматься своими делами, не опасаясь дурных вестей, доставленных покрытым пылью всадником и подхваченных набатным звоном, возвещавшим о вражеском вторжении в том или ином конце королевства.
Султан, конь Бодуэна, уже ступил на пологий склон, который вел к подъемному мосту крепости, когда внезапно вырвавшаяся из толпы девушка кинулась едва ли не под копыта. В руках у нее был букет белых роз, который она, падая, все-таки сумела бросить прямо в руки молодому человеку, прокричав:
— Это тебе, мой король! Со всей моей любовью!
В ответ раздался крик Бодуэна, — Султан вот-вот затопчет ее, а он бессилен что-либо сделать! — но Тибо уже спешился: его конь был не таким горячим, как скакун его господина, и его можно было резко осадить. Он подхватил девушку на руки и отнес в безопасное место. Король, проскакавший чуть дальше, успокоил Султана, испуганного внезапной помехой, потом в свою очередь соскочил наземь, бросив поводья на спину теперь уже стоявшего неподвижно коня, и направился к девушке. Слегка оглушенная, она приходила в себя, лежа на земле, Тибо поддерживал ее за плечи. Бодуэн опустился на колени рядом с ней и на мгновение залюбовался нежным, тонким, словно вырезанным из слоновой кости лицом. Толстая и блестящая черная коса выбилась из-под легкой белой муслиновой косынки, которую сверху придерживала маленькая шапочка, обтянутая красным атласом. В этом обрамлении особенно нежно розовели губы и ярко светились темные глаза, засиявшие, когда девушка узнала короля.
— Она ранена? — спросил тот.
— Нет, Ваше Величество. Она только оглушена, но ей повезло: Султан терпеть не может, когда ему бросаются под ноги.
— И все только ради того, чтобы преподнести мне эти цветы! — растроганно произнес Бодуэн. — Благодарю вас, но вы напрасно подвергли себя такой опасности.
— Нет, потому что теперь вы здесь, рядом со мной. О, Ваше Величество, ради счастья служить вам я с песней пошла бы на смерть...
Она поднялась с земли, распрямилась, оправила ярко-алое платье, по которому струилось узорное золотое ожерелье. Бодуэн с улыбкой глядел на нее:
— Что за безумные речи! Но как отрадно их слышать! Как вас зовут?
— Ариана, Ваше Величество, я дочь Тороса, армянского ювелира с улицы...
Договорить она не успела. Можно было подумать, будто звука его имени оказалось достаточно для того, чтобы толстяк в темно-красной одежде и высоком черном фетровом колпаке внезапно материализовался рядом. Вынырнув из толпы, незнакомец оттолкнул Тибо и схватил красавицу за руку.
— Бесстыжая девка! Ты что же, уморить меня решила? Хочешь, чтобы я умер с горя? Простите ее, великий король! Ее несчастный разум помутился после смерти матери, а моя дочь — все потомство, каким наградила меня бедняжка. Вы должны понять мою скорбь и вернуть мне ее. Иди сюда немедленно!
Этот поток слов сопровождался градом затрещин, а такого Тибо стерпеть не мог, и он кинулся защищать Ариану от отцовского гнева, который к тому же казался ему не вполне искренним.
— Довольно! Неужели ты совсем не уважаешь своего короля, если позволяешь себе в его присутствии поступать так, словно ты у себя дома? Никто не пытается отобрать у тебя твою дочь, она всего-навсего подарила королю цветы, это очень красивый жест, так что не за что ее бить.
Толстяк яростно выдохнул через ноздри, но, окинув взглядом закованного в железо силача шести футов ростом, только что вырвавшего у него из рук его жертву и теперь возвышавшегося над ним, сделал над собой огромное усилие и, заставив себя успокоиться, уже тише проговорил:
— Пойми меня, благородный барон! Эта проклятая девка только что отвергла пять великолепных женихов под тем дурацким предлогом, что любит короля и бережет себя для него. Она хочет служить ему во дворце...
На этот раз вмешался Бодуэн:
— Помолчите-ка вы все! По-моему, это касается только меня!
Его голос, уже низкий, взрослый, прозвучал так повелительно, что мгновенно наступила тишина, и молодой король продолжил:
— Ваша дочь последует за вами, как и велит ей ее долг, Торос-ювелир, потому что ни одна женщина не имеет права мне служить, за исключением всем вам известной Мариетты, вскормившей меня своим молоком. А взамен я попрошу вас обращаться с ней хорошо, а не так, как вы только что поступили. А вы, — повернулся он к девушке, — примите мою благодарность за эти розы, но больше, к сожалению, я ничего не могу вам дать.
— Ты так думаешь?
Ариана бросилась к нему так стремительно, что никто не смог бы ее остановить, обхватила его за шею и припала губами к его рту. Из-за того, что все присутствующие оторопели, ей удалось продлить этот поцелуй. Наконец она оторвалась от юноши и одарила его ослепительной улыбкой.
— Ну вот! — воскликнула она. — Хочешь ты этого или нет, я твоя, ведь ты, говорят, прокаженный, а если ты прокаженный — значит, прокаженной стану и я... А теперь пойдем, отец, мы можем вернуться домой!
Толпа, ставшая свидетелем этой сцены, расступилась перед девушкой, а та с гордо поднятой головой, блаженно улыбаясь, двинулась в сторону армянского квартала, увлекая за собой окончательно сбитого с толку отца. Все как один смотрели ей вслед. Бодуэн машинальным жестом поднес руку ко рту, но вытирать губы не стал, а потом уставился на эту руку так, словно ожидал увидеть на ней отпечаток этого невероятного мгновения... В конце концов он развернулся, подошел к коню, снова сел в седло и направился к крепости, мечтательно вдыхая аромат цветов. Вскоре он обернулся к Тибо.
— У ее губ вкус яблок и мяты, — прошептал он. — Мне никогда этого не забыть... Но почему она так поступила?
— Просто она любит вас.
— Так сильно, что хочет разделить со мной мою болезнь? Никогда себе не прощу, если этот поцелуй причинит ей вред...
— Напрасно вы беспокоитесь. Я уже много лет живу рядом с вами, и не я один. Ни с кем из нас ничего не случилось. Так не старайтесь забыть это чудесное воспоминание!
Бодуэн посмотрел на него с благодарностью и повернулся к мощным стенам, на которых, возвещая о его появлении, уже затрубили в длинные трубы. Подъемный мост был опущен, а решетка ворот поднята, открывая взглядам освещенные только что зажженными факелами передние дворы, куда высыпал весь простой люд из крепости. Собравшиеся громкими криками приветствовали своего молодого короля, эти крики сливались в прекрасную и волнующую музыку, сладостное завершение недавно пережитого удивительного мгновения. На время, пока Султан нес его к дому, Бодуэн забыл о болезни, одновременно терзавшей его плоть и его ум.
У входа в королевское жилище ждали придворные, толпа большей частью состояла из женщин, маленьких детей, монахов и стариков, которым уже не по возрасту было браться за оружие. В пляшущем свете факелов фигуры складывались в яркую, красочную картину, центром которой была высокая и красивая знатная дама. Ей было под сорок, но ослепительная красота ее почти не поблекла и притягивала взгляды. Красавицу Аньес, мать короля, некоторые — из приличия и через силу — называли «королевой-матерью», хотя она никогда не носила короны. Впрочем, и с сожалением, потому что не было второй столь же обворожительной женщины; правда, и второй такой распутницы тоже было не найти: мужчины, не всегда имевшие право на звание супруга, сменяли друг друга в ее постели. Ей было достаточно того, чтобы они были красивыми, сильными и пылкими в любовных играх, в которых она нуждалась, словно в наркотике. Отказа она не встречала. Ее тело, облаченное в облегающие наряды из атласа или бархата, излучало чувственность, и даже худшие ее враги втайне мечтали как-нибудь прижать ее в уголке галереи или в тенистом саду, а лучше — среди шума и неистовства во взятом штурмом и отданном на разграбление городе, поскольку эта женщина пробуждала самые низменные инстинкты. Некоторым удавалось исполнить свою мечту, но после этого они лишь еще больше ненавидели Аньес, потому что не могли ее удовлетворить, а она им об этом обязательно сообщала. И тогда они втихомолку оскорбляли ее, нашептывали, что она заразила сына грязью своей души и что он расплачивается за грехи матери.
И в самом деле — ошеломляющая красота! Со своими длинными светлыми и яркими волосами, которые она носила распущенными, словно юная девушка, едва перехватив сапфировым обручем, покрытым трепещущей на вечернем ветерке кисеей, с этими удлиненными синими сверкающими гордостью глазами и прекрасными алыми губами, приоткрытыми в словно зовущей к поцелую улыбке, она походила на торжествующую львицу. Разве не вернулся победителем ее сын, а вместе с ним — молодой Рено Сидонский, ее четвертый муж, за которого она вышла, невзирая на то, что он был пятнадцатью годами ее моложе, вскоре после смерти третьего супруга. А третий ее муж, Гуго д'Ибелин, был преемником того, кто позже стал королем Амальриком I, но в те времена, когда она еще оставалось женой господина де Мара, уже состоял с ней в любовной связи. Впрочем, эти четырехкратные брачные узы никогда не мешали Аньес отдаваться всякому, кто пробуждал в ней любопытство и желание.
Последний ее избранник сейчас стоял рядом с ней, лишь чуть отступив назад, он был епископом. Вообще-то, что довольно странно для духовного лица, он выбрал Церковь только для того, чтобы разбогатеть, как другие выбирают c той же целью торговлю или вступают в отряды наемников, чтобы иметь возможность пограбить. Поначалу он был простым жеводанским монахом, которому пришлось бежать из своей обители от гнева настоятеля после того, как он обрюхатил дочку знатного господина из соседнего города. Он добежал до Марселя, а оттуда, наслушавшись рассказов вернувшегося из Палестины крестоносца, отплыл в южные страны вместе с паломниками. Высадившись на берег в Кесарии, которой правил тогда Рено Сидонский, только что женившийся на Аньес, — дело было в конце1174 года, — он устроил так, чтобы познакомиться со здешней госпожой, о чьей репутации был уже наслышан, и без малейшего труда ее соблазнил. Правду сказать, он был очень хорош собой — один из тех белокурых арвернов[26], что кажутся выкроенными из лавы их вулканов, красавец со стальными мускулами, огненным взглядом, жестокой улыбкой, открывавшей белые волчьи зубы, и плотью настолько ненасытной, что мог утолить все желания Аньес. Став ее духовником, — что было очень удобно для дальнейшего сближения, все грехи и так известны наперечет и можно избежать долгих перечислений, — он после кончины епископа Кесарии, случившейся несколькими месяцами позже, стараниями возлюбленной получил митру на голову и посох в руки. Но настоящего его имени никто так никогда и не узнал. Сойдя на берег в Святой земле, он выбрал себе имя Гераклия — покровительство императора, некогда отбившего Иерусалим у персов, показалось ему добрым предзнаменованием. И сегодня, в день возвращения Бодуэна, он был здесь, стоял на почетном месте, этот епископ, обращавший свои молитвы к Христу лишь тогда, когда без этого никак было не обойтись, да и то делал это неохотно, потому что в своей порочной душе он, торговавший церковными должностями, алчный и напрочь лишенный стыда и совести, поклонялся лишь двум богиням — Фортуне и Венере.
Бодуэн его не любил и почти не скрывал своей неприязни — вернее, скрывал ее ровно настолько, чтобы не причинять огорчения матушке, которую любил, несмотря на дурную молву и не желая этой молвы слышать. Гераклию нерасположение Бодуэна было безразлично. Он знал, что молодой король обречен и долго не протянет, сам же чувствовал себя совершенно здоровым и полным сил, так что ему не стоило труда выказывать внешнее почтение: единственное, чего он желал молодому королю, — прожить достаточно долго для того, чтобы Аньес успела добиться для него места патриарха. Амори Нельский стар и болен, ему тоже недолго осталось. Вместе с высоким чином он получит преимущество перед самим королем, потому что истинным властителем Святого города был Христос, патриарх же являлся его представителем. Достойным представителем или нет — большого значения не имело... Во всяком случае, так думал Гераклий, а его зеленые, всегда на удивление ярко блестящие глаза неотрывно следили за каждым движением молодого короля, который тем временем спешился и направился к матери, чтобы поздороваться с ней. В действительности единственной трудностью, какую создавал Гераклию молодой король, была эта удивительная способность сопротивляться болезни, которая за шесть лет, прошедших с тех пор, как ее обнаружили, казалось, не произвела никаких разрушений в его организме. Однако, хоть епископ и желал прокаженному жить достаточно долго для того, чтобы он, Гераклий, успел получить от него все, чего ему хотелось, но в то же время он отчаянно боялся заразы, которой, похоже, ничуть не опасалась Аньес. По крайней мере, так считалось.
Конечно, она не целовала сына, но ведь это сам юноша давно уже исключил из их отношений проявления нежности. Однако иногда, когда сын был облачен в доспехи, Аньес его обнимала, и ее кожа при этом не соприкасалась с его кожей. Могла она, преклонив колени перед Его Королевским Величеством, простереть руки к его губам, — именно это она и проделала только что, в минуту встречи, — а любое сближение заставляло содрогнуться красавца-епископа, в число добродетелей которого, — если предположить, что он вообще обладал хоть какими-то добродетелями, — храбрость не входила!
— Ваше Величество, сын мой, — радостно и звонко восклицала тем временем «королева-мать», — какое счастье снова вас видеть! Все мы ликованием встречаем победу, несущую нам мир на долгие времена!
— Да услышит вас Господь, матушка! Да услышит вас Господь...
— Вы не доверяете слову вашего врага?
— Турхан-шах сделал самое необходимое, опасаясь, что в Дамаске начнется голод, но считаться надо, в первую очередь, с Саладином, а он сейчас в Каире. Возможно, его брат тянет время, дожидаясь его возвращения.
— В таком случае, отчего же вы не взяли Дамаск? И Алеппо?
— Алеппо — наш молчаливый союзник, матушка, поскольку он рассчитывает на нашу помощь, на то, что мы преградим путь Саладину, заставим признать права юного Аль-Салиха и поддержим таким образом разделение ислама. Что же касается Дамаска — для того чтобы взять его, потребовалось бы войско более могущественное, чем я в состоянии собрать. Может быть, это случится весной, если из Европы пришлют большую армию крестоносцев. Со временем Саладин, скорее всего, вернется, но Дамаск будет истощен лишениями, а у нас, благодарение Богу, до этого не дойдет.
— Что же вы намерены делать?
— Предоставить всему идти своим чередом... а графу Триполитанскому — действовать. После окончания сражений мой кузен Раймунд вернулся в свои владения и не будет сидеть сложа руки. Это тонкий политик и...
От внезапной вспышки гнева лицо Аньес запылало, глаза загорелись.
— Вы все еще полагаетесь на этого предателя? Не понимаю, с какой стати. Вы, насколько мне известно, король, а он больше не регент!
Бодуэн прекрасно знал о застарелой ненависти, которую его мать питала к Раймунду — такую же ненависть питала она ко всем баронам, вынудившим Амальрика I развестись с ней ради того, чтобы сделаться королем. Может быть, его она ненавидела немного сильнее, чем прочих: в бытность его регентом она попыталась его соблазнить, но он оставался верен жене, прекрасной Эшиве Тивериадской. Но, разумеется, король, ничем не показав, что знает об этом, ответил:
— Он остается самым могущественным из наших баронов, а его умение вести дела поистине бесценно. И давайте поговорим об этом в другой раз, теперь я хочу поздороваться с сестрой!
В самом деле, рядом с Аньес, на шаг позади матери, стояла Сибилла, ее старшая дочь. Эта белокурая девушка семнадцати лет тоже была очень красива, хотя красота ее была совсем иной. Более светлой, более тонкой. От Аньес она унаследовала синие глаза и чувственные губы, но овал лица, маленький круглый и крутой подбородок, упрямая складка губ были отцовскими, и это позволяло предположить, что она и в самом деле была дочерью Амальрика I, — ведь с такой женщиной, как Аньес, трудно быть убежденным в отцовстве мужчины, связанного с ней брачными узами. Кроме всего прочего, Сибилла была удивительно грациозна, ее стройное гибкое тело еще не вполне развилось, но расцвет его уже можно было предсказать, и она уже умела двигаться с же тем искусством, каким в совершенстве владела ее мать и которое неизменно воспламеняет мужские взгляды. Словом, она была очень привлекательной девушкой, вот только ее прекрасные глаза редко смотрели на кого-нибудь прямо и открыто, а насмешливая улыбка иногда бывала весьма неприятной.
Тибо де Куртене наблюдал за этой сценой с легким раздражением. Он не любил Аньес, хотя та и доводилось ему теткой, недолюбливал свою кузину Сибиллу и сожалел о том, что Бодуэн так привязан к обеим. Эти две женщины не заслуживали его нежности. Обе они так непохожи были на Элизабет, сестру Аньес и приемную мать Тибо, которая теперь удалилась к монахиням Вифании, в укрепленный монастырь, посвященный Святому Лазарю и возведенный на отроге Елеонских гор покойной королевой Мелисендой, супругой Фулька I (Анжуйского). Он заменил, женившись на дочери Бодуэна II, род Готфрида Бульонского родом Плантагенетов. Настоятельницей монастыря была младшая сестра Мелисенды, Иветта, и многие женщины этой семьи перебывали в обители. Там воспитывалась и Сибилла, но большой учености не приобрела: она была слишком ленива для того, чтобы забивать голову, занятую исключительно нарядами и удовольствиями, греческим языком, науками и прочим вздором.
С недавних пор ее место в монастыре заняла другая принцесса: ее звали Изабеллой, ей к тому времени исполнилось восемь лет, и она была единокровной сестрой Бодуэна, дочерью византийской принцессы Марии Комнин, на которой Амальрик I женился после развода с Аньес. Она была самой очаровательной малышкой, какую только можно себе представить. У Тибо мурашки бежали по спине всякий раз, когда он вспоминал прелестную фигурку, гордо вскинутую под тяжестью золотисто-каштановых кос голову, личико с чистыми нежными чертами, озаренное точно такими же глазами, как у брата: синими и ясными, словно в них отражалось небо. В ней не было и следа ранней томности и вялости Сибиллы. Изабелла была веселой, резвой и шаловливой, и под монастырскими сводами то и дело раздавались ее топот и неудержимый смех. Бодуэн обожал ее, а Тибо — тот и вообще души в ней не чаял с того дня, как она, пятилетняя, исхитрилась взобраться на спину отцовского вороного боевого коня, который внезапно помчался во весь опор под громкие крики конюхов. Тибо, оседлав первого подвернувшегося скакуна, бросился вдогонку, и ему удалось вызволить Изабеллу из опасного положения, предоставив королевскому коню успокаиваться самостоятельно. Ему тогда было всего лишь тринадцать лет, и его осыпали похвалами после этого подвига, но для него самого главным было ощущение огромного счастья, охватившего его, когда он поднял Изабеллу на руки, а она прижалась к нему, трепеща, словно испуганная птичка. Девчушка не издала ни звука и вся побелела, а ее сердечко отчаянно колотилось. Он осыпал ее поцелуями и ласками, стараясь успокоить, и, пока они шагом возвращались к воротам Давида, она пришла в себя. Когда Тибо передавал ее с рук на руки обезумевшей от страха воспитательнице, ему показалось, будто у него отняли часть его самого.
С тех пор прошло три года, но это чувство лишь укрепилось и усилилось, тем более что после смерти короля королева Мария удалилась вместе с дочерью в свои наблусские владения, желая укрыться там от злобы ненавидевшей ее Аньес, которая снова обосновалась во дворце, едва лишь ее сын сделался королем. Бодуэн рад был увидеть матушку и принял ее, но Марию, вместе с маленькой Изабеллой уезжавшую в свой прекрасный край, провожали с поистине королевскими почестями. Молодой король, любивший обеих, прислушался к советам Гийома Тирского, своего прежнего наставника, а тот, зная, на что способна Аньес, благоразумно счел необходимым оберечь вдовствующую королеву и ее дочь от возможных неприятных неожиданностей.
Их отъезд, разумеется, огорчил Тибо, и он искренне обрадовался, узнав, что девочку привезли в Вифанский монастырь: теперь, навещая там Элизабет, он будет получать от своих визитов двойное удовольствие.
От Бодуэна не укрылись чувства, которые его друг испытывал к его младшей сестре. Намекнув однажды на это и заметив, что Тибо залился краской до корней волос и замкнулся подобно устрице, король расхохотался:
— Уж не считаешь ли ты себя в чем-то виновным? Насколько мне известно, любить — не грех?
— Грех — засматриваться слишком высоко. Я всего-навсего бастард.
— Да кто придает этому значение? И, как только ты совершишь какой-нибудь подвиг, я немедленно сделаю тебя принцем. Я — король. И люблю вас обоих.
Больше они никогда на эту тему не заговаривали, но Тибо помнил об обещании друга, зная, что Бодуэн постарается его сдержать.
Об этом он и думал сегодня вечером, следуя за королем в его личные покои, а точнее — в просторную и прохладную комнату, к которой примыкала галерея с аркадами, выходившая в уютный дворик с журчащим фонтаном. Его поселил там король Амальрик, узнав о болезни сына и желая, чтобы тот мог отдохнуть вдали от повседневной суеты дворца-крепости. Лестница в несколько ступенек вела вниз, к ванне. В этих покоях, куда допускали одного только Тибо, распоряжалась Мариетта. Она была кормилицей Бодуэна и не желала никому, даже и придворному лекарю, — впрочем, тот и не пытался возражать, — уступить то, что рассматривала как свою привилегию: обязанность заботиться о чистоте тела юноши и ухаживать за ним так, как требовала его болезнь.
Мариетта была аскалонской крестьянкой, а ее муж выращивал и поставлял во дворец ароматный лук, которым славились эти края[27]. Незадолго до того как Аньес, в то время — графиня Яффы и Аскалона, произвела на свет сына, Мариетта потеряла одновременно мужа, раздавленного рухнувшим на него куском стены, и ребенка, умершего от лихорадки. У нее же самой здоровье было отменное, и молока хоть отбавляй. Кормилица, которую взяли поначалу к графскому сыну, не понравилась матери, и тогда обратились к Мариетте, которая всецело посвятила себя младенцу, чудному красивому мальчику, вернувшему ей смысл жизни. С тех пор она больше с ним не расставалась, а обнаруженная у мальчика проказа не только не обратила ее в бегство, но лишь усилила ее любовь, потому что она знала, что Бодуэн отныне будет все больше в ней нуждаться. Если же говорить о ее внешности, — эта была крупная, плотная женщина с круглым лицом, почти лишенным мимики, но озаренным чудесными темными глазами, которых она ни перед кем не опускала. Неизменно одетая в синее полотняное платье, повязанное белым передником, с упрятанными под белую косынку седеющими волосами, она держала приставленных к Бодуэну слуг в ежовых рукавицах.
Разумеется, когда перед королем и его щитоносцем распахнулись двери, она встретила обоих. Тибо с облегчением услышал, что Бодуэн отказался присутствовать на устроенном его матерью пиршестве, сказав, что не голоден, и прежде всего хочет помыться и отдохнуть.
— А ты мог бы и остаться, Тибо, — заметил он, когда тот, расстегнув кожаный пояс, к которому был подвешен меч, положил его на сундук — Ты проголодался сильнее меня, и матушка тебя приглашала отдельно.
— Вы должны были бы знать, что мне не по вкусу пиршества вашей матушки. Она слишком любит смешивать разные пряности, а вина у нее всегда чересчур крепкие, от них тяжелеет голова и появляются странные мысли...
Он не стал говорить о том, что в последнее время старался избегать общества Аньес, когда рядом не было короля. Это решение он принял несколько месяцев назад, в день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, и Бодуэн в базилике Гроба Господня посвятил его в рыцари. В тот же вечер он получил от Аньес не совсем обычные поздравления. Она дала ему понять, что он ей нравится и что только от него зависит, завяжутся ли между ними связи, выходящие за пределы семейных отношений. Свежеиспеченный рыцарь был совсем не глуп и прекрасно понял, что она хотела этим сказать. Глубоко возмущенный и застигнутый врасплох, он в тот раз выкрутился, прикинувшись дурачком: он донельзя счастлив тем, что милая тетушка ответила, наконец, взаимностью на его неизменную привязанность к ней, и это непременно скрепит узы, уже соединившие его с ее сыном, королем...
В тот раз Аньес больше уговаривать его не стала, явно призадумавшись, в самом ли деле этот мальчишка так глуп, как кажется. И отложила на потом прояснение этого, в конце концов, второстепенного вопроса — ведь речь шла всего-навсего о прихоти, такое с ней иногда случалось при встрече с красивым и хорошо сложенным юношей. Тибо, со своей стороны, пообещал себе в дальнейшем избегать свиданий с пылкой Аньес. Война помогла ему продержаться, хорошо бы, чтобы и мир оказался не менее безопасным...
Бодуэн оставил эту тему. Тибо помог ему снять гибкую, но прочную стальную кольчугу, — подарок Раймунда Триполитанского, который привез ее из Дамаска! — под которой у короля была только рубашка из грубого полотна. Бодуэн в задумчивости поглаживал пальцем недавно появившийся у него между бровей бугорок — ему казалось, что шишка растет, и он то и дело ее трогал, потому что мог ощутить ее, только ощупав снаружи, сама по себе она была безболезненной и никак не давала о себе знать.
— Думаю, — внезапно сказал он, — болезнь недолго теперь будет щадить мое лицо...
Мариетта, которая уже направилась к ванне, прихватив простыню, чтобы завернуть в нее Бодуэна, как только он выйдет из воды, замерла на пороге и, почувствовав, что кровь отхлынула у нее от щек, помедлила, прежде чем обернуться и ответить.
— Вас, наверное, какое-нибудь насекомое ужалило, — сказала она, наконец, тусклым голосом. — Сейчас сделаю вам припарку...
— ...которая нисколько не поможет. Ты думаешь, мне неизвестно, что делает с человеком проказа? Мало-помалу мое лицо начнет меняться, раздуваться, превращаясь в так называемую «львиную маску». Это означает, что мне следует поторопиться...
Он не закончил фразу. Дверь отворилась, слуга доложил о приходе канцлера, и Бодуэн, снова завязав шнурок рубахи, направился навстречу своему бывшему наставнику. Лицо его мгновенно разгладилось, он заулыбался, — Гийома король любил, как родного отца. В свои сорок шесть лет Гийом, архиепископ Тирский с тех пор, как Бодуэн взошел на престол, канцлер и летописец королевства, больше походил на монаха, чем на прелата. Он был среднего роста и обычного телосложения, волосы с сильной проседью венчиком окружали обширную тонзуру[28], которая должна была вот-вот соединиться с высоким, начавшим плешиветь лбом. Гладко выбритое лицо с неправильными чертами было живым, веселым и подвижным, большой рот то и дело улыбался, а веселый блеск темных глаз иногда уступал место серьезности, какая питает великие замыслы ума, способного разрешать труднейшие вопросы и проникать в глубины человеческой души. Его познания, приобретенные в Европе, где он в течение двадцати лет учился у величайших мыслителей — таких как Бернар Клервоский, Жильбер Порретанский, Морис де Сюлли, Иларий Пуатевинский[29] или Робер де Мелен[30] — и посещал лучшие учебные заведения, были огромны. Однако он был далеко не аскетом, если судить по животику, мягко очерченному под белой рясой с капюшоном, поверх которой он носил черную далматику[31], ничем не украшенную, если не считать наперсного креста с такими же аметистами, какой был вправлен в кольцо на его безымянном пальце.
— Где же вы пропадали, монсеньор? — мягко упрекал его молодой король. — Я надеялся, что увижу вас в храме Гроба Господня, и мы вместе произнесем благодарственные молитвы.
— Патриарху это могло бы не понравиться, и он был бы прав. Это ваша победа, Ваша Величество, и Господь желал услышать только вас одного. Что же до меня — мне надо было обдумать известие, только что полученное из Алеппо. Аль-Салих настолько благодарен вам за то, что вы заставили Саладина уступить, что решил вернуть вам нескольких узников, с давних времен томящихся в его темницах. И прежде всего — вашего дядю, Жослена де Куртене, двенадцать лет назад взятого в плен в Харане. Твоего отца, Тибо, — пояснил он, повернувшись к юноше.
— Моего отца? — пожав плечами, повторил тот. — Мне кажется, я уже о нем забыл. Когда он попал в плен, мне едва исполнилось четыре года. К тому же, когда он навещал ту, кого я называл не иначе как матушкой, он уделял мне очень мало внимания — вернее сказать, вовсе не замечал. Он смотрел на меня, как на забавного зверька, и даже ни разу не взял меня на руки. Потому я только и могу вспомнить, что он был очень красив и всегда роскошно одет. Думаю, я им восхищался... но и только!
— Он все еще жив? — удивился Бодуэн. — Я думал, он остался жить только в легендах. Похоже, это был самый необыкновенный воин, какой только существовал на свете. Его беспримерная храбрость...
— Равная его же безрассудству, жестокости, гордыне и эгоизму! Худший смутьян, какого когда-либо носила земля...