Первая концептуализация, к которой мы обратимся, предполагает, что пространство и место являются отдельными конструктами, не имеющими взаимных пересечений, или же что первоочередную и теоретическую актуальность имеет только одно из этих понятий – либо пространство, либо место. Например, в феноменологических теориях и эпистемологиях, лежащих в основе работ специалистов по гуманистической географии, философов-хайдеггерианцев и представителей психологии среды, в качестве преобладающего конструкта используется место. С другой стороны, марксизм, неомарксизм, математика, геометрия и исторический материализм являются теоретическими основаниями для тех исследователей, которые в качестве всеобъемлющего конструкта используют пространство. Таким образом, на противоположных концах рассматриваемого нами континуума находятся две эпистемологически дискретные позиции, которые можно обнаружить во многих генеалогиях.
Вторая, не столь распространенная теоретическая позиция заключается в том, что пространство и место являются отдельными конструктами, но при этом они накладываются друг на друга, в результате чего (по меньшей мере умозрительно) возникает некая зона их пересечения и схождения. Эту точку контакта можно рассматривать в качестве интеграции пространства и места или слияния некоторых их характеристик, которые связывают два конструкта, в противном случае отделенные друг от друга. Примеры данной конфигурации представлены в главе 8 при рассмотрении способов производства транслокальных пространств при помощи воплощенного пространства, пространственно-временного сжатия и коммуникационных технологий. Транслокальное пространство можно рассматривать в качестве момента, возникающего при пересечении физических пространств, формируемых потоками миграции и другими транснациональными процессами, с местами повседневной жизни мигрантов.
Еще одна концептуальная конфигурация отражает наиболее распространенный способ осмысления пространства и места в социальных науках. В данном случае пространство выступает в большей степени опоясывающим конструктом, тогда как место сохраняет свою актуальность и значение, но лишь в качестве некоего подвида пространства. Место определяется как обжитое пространство, состоящее из пространственных практик, и переживается феноменологически – в качестве примера можно привести обладающее культурной значимостью пространство дома.
В имеющейся литературе по нашей проблематике представлены и обратные отношения между пространством и местом, когда место оказывается более масштабной категорией, охватывающей концептуально ограниченный и имеющий более узкое определение конструкт пространства. Хотя подобная концептуализация не является широко распространенной, она схватывает ряд аспектов «безместья» (placenessless) (Relph 1976). Подразумевается, что место является доминирующей онтологической категорией человеческой жизни, однако под воздействием различных социальных и экономических сил оно может лишаться своих персональных и культурных смыслов. Процессы модернизации, индустриализации и глобализации способны превращать место в абстрактное пространство – тем самым оно утрачивает свою культурную интимность и аффективные характеристики.
Наконец, концептуализация, которая чаще всего используется в повседневном обиходе и неспециалистами: пространство и место представляют собой одно и то же, поэтому различение их избыточно. В повседневных коммуникациях контекстуальная взаимозаменяемость обоих понятий действительно является привычной, но в этой книге различия между ними проводятся совершенно целенаправленно.
Эти концептуальные взаимоотношения можно проиллюстрировать при помощи приведенных ниже пяти диаграмм Венна9. На ил. 2.1 (разделение пространства и места) представлены два отдельных круга – конструкты пространства и места: теоретически либо они могут существовать независимо, либо может быть только один конструкт, исключающий другой. На ил. 2.2 (взаимное наложение пространства и места) конструкты пространства и места наложены друг на друга, образуя третью зону пространства/места, обладающую потенциалом сведения воедино отдельных аспектов обоих конструктов в новый синтез. На ил. 2.3 (место внутри пространства) пространство представлено в качестве господствующего конструкта, внутри которого расположен концепт места в качестве подкатегории или особой разновидности пространства. Наоборот, на ил. 2.4 (пространство внутри места) пространство и место меняются местами: такая конфигурация сигнализирует о том, что онтологической значимостью обладает место, а пространство представляет собой его подвид, или же, согласно моей гипотезе, место обессмысливается. Наконец, на ил. 2.5 (пространство и место тождественны) присутствует просто один круг «пространство/место», подразумевающий, что эти два конструкта полностью совпадают, т. е. являются концептуально избыточными, что и происходит в повседневных речевых и письменных практиках.
Ил. 2.1. Разделение пространства и места
Ил. 2.2. Взаимное наложение пространства и места
Ил. 2.3. Место внутри пространства
Ил. 2.4. Пространство внутри места
Ил. 2.5. Пространство и место тождественны
Читатель может руководствоваться этими теоретическими схемами взаимоотношений между пространством и местом, пробираясь через порой водящие кругами дальнейшие рассуждения. Данные диаграммы являются визуальными шаблонами для продолжающихся дискуссий и отправными точками для различных дисциплинарных траекторий и теоретических ориентаций. В заключительной части этой главы мы к ним вернемся, чтобы установить определения пространства/места и отношения между ними, которые будут использоваться в последующем тексте.
Генеалогии пространства и места
Философские трактаты Ньютона, Лейбница, Канта, Эйнштейна и других ученых дают основания для множества определений пространства. Интерпретации понятия пространства у этих авторов вращаются вокруг двух альтернативных представлений. Во-первых, это определения пространства как чего-то абсолютного и реального, то есть как некой «вещи», позволяющей располагать в ней наши тела. Либо, во-вторых, пространство оказывается относительной идеей: оно не существует иначе, как в соотношении со временем, опытом, мышлением, объектами и событиями.
Философские дискуссии обычно начинаются с представления Ньютона о том, что пространство является абсолютным и реальным в смысле евклидовой геометрии – структурой, независимой от всего, что в нем находится. Абсолютное пространство является неподвижным и пустым, неким вакуумом, ожидающим заполнения, или координатной сеткой, которую можно измерить. Пространство, по Ньютону, это вместилище или сцена человеческой деятельности:
Ньютон, будучи переходной фигурой в развитии модернистского представления о пространстве, отмечает Джон Эгнью (Agnew 2005), разделял средневековую концепцию пространства, напоминающего вещь: как и предшествующие поколения ученых, Ньютон считал его чем-то конкретным и реальным.
В работах Лейбница, основателя модернистского представления о пространстве, оно осмысляется как относительный феномен: пространство не является независимым от объектов и событий, а состоит из отношений между ними (Agnew 2005). В трактате 1695 года
[Пространство] обозначает порядок одновременных вещей, поскольку они существуют совместно, не касаясь их специфического способа бытия. Когда видят несколько вещей, вместе, то осознают порядок, в котором вещи находятся по отношению друг к другу (Письмо Лейбница Сэмюелу Кларку (1715–1716), цит. по: Alexander 1956: 25–26 / Лейбниц 1982: 441).
Дэвид Харви уточняет это определение, обращаясь к рассмотрению философских оснований относительного пространства:
Процессы не происходят
Кант в своих ранних работах соглашается с Лейбницем и его понятием относительного пространства, однако в конце своей статьи 1768 года «О первом основании различия сторон в пространстве» сближается с позицией Ньютона, подкрепляя его аргументацию евклидовой геометрией. В написанной позднее «Критике чистого разума» Кант отмечал:
До сих пор считали, что всякие наши знания должны сообразоваться с предметами. При этом, однако, кончались неудачей все попытки через понятия что-то априорно установить относительно предметов, что расширяло бы наше знание о них. Поэтому следовало бы попытаться выяснить, не разрешим ли мы задачи метафизики более успешно, если будем исходить из предположения, что предметы должны сообразоваться с нашим познанием, – а это лучше согласуется с требованием возможности априорного знания о них, которое должно установить нечто о предметах раньше, чем они нам даны. Здесь повторяется то же, что с первоначальной мыслью Коперника: когда оказалось, что гипотеза о вращении всех звезд вокруг наблюдателя недостаточно хорошо объясняет движения небесных тел, то он попытался установить, не достигнет ли он большего успеха, если предположить, что движется наблюдатель, а звезды находятся в состоянии покоя (Kant 1781: 295–296 / Кант 1994: 18).
Кант утверждает, что пространство является субъективным условием, которым интуитивно обладает индивид, требующимся для восприятия пространственных и временны́х наглядных представлений (representations/Anschauungen). Кант пытается примирить Лейбница и Ньютона, не устраняя идею реального объективного пространства: он утверждает, что без этой предустановки или чувственной интуиции опыт пространства и времени невозможен.
Релятивистская концепция пространства, которая ассоциируется с именем Эйнштейна и неевклидовыми разновидностями геометрии, впервые возникла в XIX веке. Ее разработали Гаусс и Эйлер, а затем математически формализовал Эйнштейн (Harvey 2006). Он указывал, что измерение зависит от системы отсчета наблюдателя, в связи с чем невозможно понимание пространства независимо от времени (Einstein 1922). Тем самым Эйнштейн переводил формулировки в плоскость пространственно-временных исследований. Его общая теория относительности обеспечивала возможность для новых комбинаций пространства и материи и предоставляла эмпирические свидетельства в пользу материалистического подхода к понятию пространства.
Концепции пространства, основанные на этих философских и математических предпосылках, используют многие представители социальных наук, однако есть и такие исследователи, которые утверждают, что пространству не следует отдавать добытый им приоритет. Вместо этого они исходят из другой философской традиции, в основе которой лежит категория места. Например, Тим Крессвелл утверждает, что философия места впервые возникает в трудах Платона и Аристотеля, «которые наделили место особенно могущественной позицией в реестре идей» (Cresswell 2015: 25). В греческом языке существует два слова, обозначающих место, –
Эдвард Кейси (Casey 1996, 1998) начинает свое исследование категории места с греческой философии, но в то же время в значительной степени опирается на работы феноменологов Эдмунда Гуссерля и Мориса Мерло-Понти. Он утверждает, что пространство является понятием, характерным для Нового времени, которому предшествовала домодерная идея места. Место является первичной и универсальной формой человеческого существования как такового, и Кейси «определяет свою программу как расширенную филологическую трактовку места, явно принимающую в расчет его данное в опыте (experiential) и наполненное агентностью основание» (Casey 1993: xv). Иными словами, Кейси отдает приоритет месту, включающему пространство, которое оказывается явлением частного порядка, проистекающим из места (Casey 1996). Из работ Кейси возникает определение места как некой глубинной категории, охватывающей весь жизненный опыт и смысл существования.
Представление Мартина Хайдеггера (Heidegger 2001 / Хайдеггер 2020) о «жительствовании» (dwelling/Wohnen) также используется в качестве философской отправной точки для постижения экзистенциальной непосредственности места в этнографической и феноменологической работе (Boatright 2015). Например, в эссе «Строительство. Жительствование. Мышление» Хайдеггер утверждает, что жительствование является пространственным процессом, включающим строительство и мышление, а акт жительствования создает место при помощи намеренного преобразования окружающей среды (Boatright 2015, Heidegger 2001). Жительствование есть основа деятельности по созданию места, оно отражает сплетение взаимоотношений человека с миром (Heidegger 2010 / Хайдеггер 1997). Таким образом, жительствование в хайдеггеровском смысле дает еще одно философское основание для утверждения, что фундаментом человеческой онтологии является место, а не пространство. Продолжающийся спор об онтологической значимости и первенстве места или пространства регулярно возникал в последующих дискуссиях в рамках географических, антропологических, средовых, психологических и архитектурных теорий, к которым мы обратимся.
Французские социальные теоретики, как правило, делают акцент на относительном понимании пространства и разрабатывают эту концепцию, расшифровывая пространственные практики в качестве одного из аспектов социального анализа власти и ее осуществления. Однако эти исследователи не вводят категориального определения пространства как абсолютного или относительного – их, скорее, интересует, каким образом физическое пространство и пространственные отношения подчиняют группы и индивидов или освобождают их от государства и других источников власти и знания. Такие авторы, как Пьер Бурдьё (Bourdieu 1977 [1972])11, Анри Лефевр (Lefebvre 1991 [1974] / Лефевр 2015), Мишель Фуко (Foucault 1977 [1975] / Фуко 1999), Мишель де Серто (de Certeau 1984 [1980] / де Серто 2013), Жиль Делёз и Феликс Гваттари (Deleuze and Guattari 1987 [1980] / Делёз и Гваттари 2010), также обращаются к перемещениям тела и манипуляциям с ним и в качестве некоего измерения пространственного и политического контроля, что дает основание для тезисов, относящихся к концепции воплощенного пространства.
Среди всех французских социальных теоретиков наиболее значительный интерес к вместительности пространства и способности пространства и пространственных отношений производить и воспроизводить социальную жизнь проявляет Анри Лефевр. Согласно его утверждению, «пространство никогда не бывает пустым; оно всегда обладает значением» (Lefebvre 1991: 154 / Лефевр 2015: 159). Лефевр переосмысляет пространство, уходя от картезианского разделения между пространством и его идеологическими назначениями, – вместо этого он представляет единую унитарную теорию, которая сводит вместе разные модальности пространства (Merrifield 2002). Пространство у Лефевра рассматривается как социальный продукт, который маскирует противоречия собственного производства: Лефевр деконструирует эту «иллюзию прозрачности», выводя на поверхность то, каким образом социальное пространство складывается из понятийной триады пространственных практик, репрезентаций пространства и пространств репрезентации (Lefebvre 1974, 1991 / Лефевр 2015). Эта трехкомпонентная диалектическая модель формирует каркас для обнаружения способов производства пространства и демонстрации социальных противоречий, неотъемлемо присутствующих в данных формах производства. Хотя из работ Лефевра не вполне понятно, как в точности осуществляется взаимодействие между элементами этой модели и как они функционируют эмпирически, он утверждает, что три этих элемента – 1) пространственные практики, т. е. пространства, создаваемые при помощи жизненных практик, 2) репрезентации пространства, т. е. карты и теории пространственного планирования, и 3) пространственные репрезентации, т. е. изобразительное искусство, пространственные эксперименты и пространственные практики андеграунда, – можно анализировать с целью выявления скрытых способов производства пространства, что, в свою очередь, приведет к революционному действию (Lefebvre 1991 / Лефевр 2015, Shields 1991, Merrifield 2002). Разрабатываемая Лефевром теория пространства включает воплощенные пространственные практики и делает акцент на той роли, которую человеческое тело играет в производстве, а не просто в осознании пространства. Теория пространства Лефевра лежит в основе того представления о социальном производстве, которое будет рассмотрено в главе 3.
Пьер Бурдьё, предпринимая попытку связать человеческих агентов с пространственным доминированием (Bourdieu 1973, 1977), сосредотачивается на пространственном оформлении повседневного поведения, а также на том, каким образом социально-пространственный порядок транслируется в телесный опыт и практику. Предложенное Бурдьё ключевое понятие габитуса подразумевает генеративный и структурирующий принцип коллективных стратегий и социальных практик, который производит существующие структуры. В одной из ранних работ Бурдьё (Bourdieu 1973) кабильский дом [жилище группы берберов, проживающей на севере Алжира] предстает в качестве среды, в которой пространство тела и космическое пространство интегрируются при помощи метафорических и гомологических структур. В результате эта социальная структура воплощается и натурализуется в повседневной практике именно благодаря опыту жизни в наполненном символами пространстве дома. Понятие габитуса пространственно связывает социальную структуру с человеческим телом и пространственными практиками, поэтому возможность сопротивления им становится более наглядной. Влияние Бурдьё на концепцию воплощенного пространства будет рассмотрено в главе 5, а также в том разделе настоящей главы, где речь пойдет об антропологических генеалогиях.
Мишель Фуко в новаторской работе «Рождение тюрьмы» (Foucault 1977 [1975] / Фуко 1999) и в ряде интервью и лекций о пространстве (Foucault and Rabinow 1984) использует исторический подход, анализируя человеческое тело, пространственные отношения и архитектуру. Фуко рассматривает отношения власти и пространства, обращаясь к архитектуре как политической технологии, предназначенной для реализации интересов государства (то есть контроля и осуществления власти над индивидами) при помощи пространственной «канализации» повседневной жизни. Задачей подобной технологии является создание «покорного тела»12 (Foucault 1977: 136 / Фуко 1999: 188) посредством отграничения и организации индивидов в пространстве. Фуко теоретически осмысляет способы, при помощи которых пространственные отношения и архитектура вносят свою лепту в сохранение власти одних групп над другими на уровне, включающем как контроль над перемещениями, так и надзор за телом в пространстве. В главе 3 мы обратимся к работам Фуко о социальном контроле и пространственной гувернаментальности.
В свою очередь, Мишель де Серто (de Certeau 1984) задается целью продемонстрировать, каким образом человеческие «способы делания» (ways of operating) формируют механизмы, при помощи которых «пользователи» пространства, организованного при помощи техник социокультурного производства, заново его присваивают (de Certeau 1984: xiv / де Серто 2013: 43). Эти практики артикулированы в подробностях повседневной жизни и используются группами или индивидами, «отныне оказавшимися в сетях „надзора“» (de Certeau 1984: xiv–xv / де Серто 2013: 44). Рассматривая прогулки по городу, наименование города, рассказывание и воспоминания о нем, де Серто разрабатывает теорию обжитого пространства, в котором пространственные практики уклоняются от дисциплинирования городского планирования и контроля со стороны власти. Пешая прогулка, подобно поведению городского фланера у Вальтера Беньямина (Benjamin 1999), представляет собой отталкивающееся от конкретного места пространственное действие, которое осуществляет создание и репрезентацию публичного пространства, а не подчиняется ему.
Власть у де Серто оказывается встроенной в пространство посредством территории и границ, при этом оружием сильного13 оказываются классификация, описание и разграничение – все это де Серто именует «стратегиями», – тогда как слабый использует «тактики» – скрытые перемещения, кратчайшие пути и маршруты, – чтобы оспорить пространственное доминирование. Тактики никогда не базируются на существовании некоего особого места для власти или идентичности – они представляют собой форму потребления, «никогда не производящую места в собственном смысле этого слова, но всегда использующую эти места и манипулирующую ими» (Cresswell 1997: 363). Именно поэтому пространственными тактиками слабого выступают мобильность и обособленность от рационализированных пространств власти. В этом смысле пешеход не тождествен мигранту или путешественнику, который после прибытия в пункт назначения принимает соответствующую идентичность и оказывается под контролем государства.
Жиль Делёз и Феликс Гваттари (Deleuze and Guattari 1987 / Делёз и Гваттари 2010) также проявляют интерес к тому, каким образом люди противостоят пространственному дисциплинированию и государству. Они проводят различие между упорядоченными и иерархическими махинациями государства и боевой машиной кочевника, который использует траекторию бегства либо перемещается по точкам и узлам, а не от одного места к другому (Deleuze and Guattari 1986). В этом смысле Делёз совершает разрыв с Фуко, делая следующее утверждение:
«Фуко, скорее, удивляло следующее: со всей этой властью, с ее уловками, ее лицемерием мы тем не менее можем сопротивляться. Меня же удивляет совсем другое. Утечки повсюду, но правительствам удается все закупорить. Мы рассматриваем одну проблему с противоположных точек зрения. Вы правы, общество – это флюид, хуже того, это газ. Для Фуко же это архитектура» (Deleuze 2006: 280 / Делёз 2016: 85).
В пространственном анализе Делёза и Гваттари (Deleuze and Guattari 1986) номад избегает государства, никогда не возвращаясь на какую-то территорию, проскальзывая сквозь покрытые бороздами пространства власти и оставаясь вне подчинения дисциплине: фигура номада предстает метафорой тех сил, которые сопротивляются контролю со стороны государства. Данная пространственная мобильность, основанная на горизонтальной перспективе подвижных смыслов, дрейфующих связей и врéменных столкновений (Chambers 1986; Hannam, Sheller and Urry 2006), характерна для соседства городских встреч или спонтанного уличного театра и политического действия (Copjec and Sorkin 1999, Amin and Thrift 2002 / Амин и Трифт 2017, Merrifield 2013). Кроме того, подобная мобильность обнаруживается в мире международных аэропортов с их торговыми центрами, ресторанами, банками, почтовыми отделениями, телефонами, барами, видеоиграми, креслами для просмотра телепередач и охранниками – аэропорт предстает мегаполисом-симулякром, в котором обитают современные номады (Augé 1995 / Оже 2017, Chambers 1990). Внутри миниатюризированного мира аэропорта метафора номада становится эмблематичной для определений пространства постмодерна (Augé 1995 / Оже 2017, Looser 2012).
Осмысление пространства или места в работах географов зависит от их философского бэкграунда. Например, географы-марксисты наподобие Дэвида Харви (Harvey 1990 / Харви 2021, Harvey 2006) и Нила Смита (N. Smith 1984, 2008) заявляют о первичности пространства вне зависимости от того, является ли оно абсолютным или относительным, и выступают за анализ производства и воспроизводства пространства в духе Лефевра (Lefebvre 1974 [1991] / Лефевр 2015). Географы-гуманисты и феноменологи, такие как Эдвард Релф (Relph 1976), И-Фу Туан (Tuan 1977), Дейв Симон (Seamon 1979), Энн Баттимер (Buttimer and Seamon 1980) и Тим Крессвелл (Cresswell 1997, 2015), начинают свои исследования с опыта места. Две указанные школы географической мысли явно движутся параллельными траекториями, но иногда эти параллели, впрочем, пересекаются.
Дэвид Харви как в своей первой книге «Социальная справедливость и город» (Harvey 1973 / Харви 2018), так и в последующих работах (Harvey 1990 / Харви 2021, Harvey 2006) проявлял интерес к пространству в качестве одного из способов понимания процессов городского развития при капитализме. В ответ на вопрос «Что такое пространство?» Харви ставит другой вопрос: «Как получается, что разные человеческие практики создают и используют различные концептуальные представления о пространстве?» (Harvey 1973: 13 / Харви 2018: 16–17). Чтобы охарактеризовать эти различные концептуальные представления, Харви разрабатывает получившее широкую известность тройное разграничение абсолютного, относительного и реляционного (соотносительного) пространств, подчеркивая, что данные аспекты находятся в постоянном взаимодействии:
Если пространство рассматривается как абсолютное, то оно становится «вещью в себе», существующей независимо от материи. В таком случае оно обладает структурой, которая может быть использована для классификации или индивидуализации феноменов. Представление об относительном пространстве предполагает, что оно понимается как отношение между объектами, которое существует лишь потому, что существуют и соотносятся друг с другом сами эти объекты. Пространство можно рассматривать как относительное и в еще одном смысле, в котором я предпочитаю говорить о реляционном пространстве, – это пространство, воспринимаемое в духе Лейбница как содержащееся в объектах: речь идет о том, что объект, можно сказать, существует лишь постольку, поскольку содержит и представляет в себе отношения к другим объектам (Harvey 2006: 121)14.
С точки зрения Харви, отношения собственности создают абсолютные пространства, тогда как перемещения товаров, людей и услуг происходят в пространстве относительном, «потому что оно требует инвестиций денег, времени, энергии и т. д. для преодоления расстояний» (Harvey 1973: 13 / Харви 2018: 17). Примером же реляционного пространства является соотношение друг с другом участков земли – важный аспект человеческой социальной практики (Harvey 1973)15. Реляционные процессы фокусируются на диалектике понимания пространства, и Харви убедительно показывает, что люди неизбежно располагаются во всех трех указанных типах пространства одновременно, но при этом не обязательно соблюдается их равенство. В то же время Харви отмечает, что, несмотря на вдохновляющую новизну этого диалектического противоречия, его сложно применить в каком-либо привычном эмпирическом или позитивистском смысле (Harvey 2006).
Ученик Харви Нил Смит (Smith 1984) предупреждает, что понятие пространства зачастую воспринимается как нечто само собой разумеющееся и поэтому требует критического рассмотрения для обнаружения его противоречивых смыслов. Для самого Смита центральным моментом становится географическое пространство или, в еще более общем смысле, «пространство человеческой деятельности, начиная от архитектурного пространства на низовом уровне и вплоть до масштаба всей поверхности планеты» (Smith 1990: 66). Смит отличает географическое пространство от абсолютного и относительного и заново вводит понятие социального пространства, связывая его с испытывающими влияние марксизма теоретическими традициями при помощи анализа материального производства этого пространства. Для выполнения данной задачи он обращается к трем направлениям исследований, значимым для развития постпозитивистской географической теории: 1) гуманистической географии, заявляющей о значимости субъективных модусов знания, 2) радикальной политической традиции, интерпретирующей пространство одновременно и как цель, и как порождение социальных сил, и 3) концепции производства пространства, предполагающей «рассмотрение географического пространства в качестве социального продукта» (Smith 1990: 77).
Географы-гуманисты анализируют место, а не пространство, исходя из представления Хайдеггера (Heidegger 2001, 2010 / Хайдеггер 2020, 1997) о жительствовании и заброшенности человека в мир. Место определяется в качестве пространства, которое приобрело культурный и интимный характер, с акцентом на обитаемости и ощущении себя как дома. Географы-гуманисты используют для изучения места феноменологические методы, допуская, что связь людей с местом посредством времени или генеалогии является отношением естественного характера (Seamon 2014). Эдвард Релф (Relph 1976) приходит к концепции «безместья», которая возникает в тот момент, когда нарушаются все три составляющие места: физическое окружение, деятельность и смысл, тогда как Джон Эгнью (Agnew 2005) указывает, что аутентичность мест доиндустриальной эпохи утрачена вместе с наступлением единообразия модерна. Смысл и аутентичность также имеют первоочередное значение в тех работах Туана (Tuan 1977), Симона (Seamon 1979, 2014) и Релфа (Relph 1981), где исследуется, каким образом конкретные места уничтожаются современной архитектурой и планированием. Эдвард Кейси (Casey 1993) усиливает аргументацию Релфа, утверждая, что жизнь настолько «местоориентирована», что идея безместности вызывает глубокое беспокойство.
Определение места у Эгнью (Agnew 2005) как «локации, местной специфики и ощущения места» (location, locale and sense of place) формирует преемственность между обобщающими и партикуляристскими концепциями:
Во-первых, место как локация или позиция в пространстве, где помещаются та или иная деятельность либо объект, соотносится с другими позициями или локациями благодаря взаимодействию и перемещениям между ними. Именно так осмысляется город или иное поселение. Второе, промежуточное, определение предполагает рассмотрение места как местной специфики или антуража, в котором происходят повседневные занятия. Локация в данном случае оказывается не просто адресом, а тем «где», в котором происходят социальная жизнь и трансформация окружающей среды. В качестве примеров можно привести такие антуражи повседневной жизни, как рабочие места, жилье, торговые центры, церкви и т. д. В-третьих, место понимается как ощущение места или идентификация с местом, в качестве уникального сообщества, ландшафта и морального порядка. В рамках данной конструкции каждое место является особым и, следовательно, единичным (Agnew 2005: 2).
Это трехкомпонентное определение Эгнью удачно работает в качестве набора дескриптивных категорий и дает четкое определение пространства. Эгнью делает важный акцент, настаивая, что дихотомия пространство/место фактически представляет собой континуум масштабов, протянувшийся между позициями и восприятиями опыта близости и опыта дали.
Географ Мишель Люссо (Lussault 2007) разрабатывает иную грамматику пространства, используя термины масштаба (scale). В таком случае место оказывается мельчайшей неделимой единицей, для которой характерны границы и близость, а пространство выступает сферой или территорией, которая напоминает место, но является делимой и сопряженной с чрезвычайно широкой, открытой и не ограниченной какими-либо пределами сетью связей. Люссо утверждает, что пространство, в котором живет человек,
при более пристальном рассмотрении имеет
В пространственном анализе Люссо подчеркиваются перформативные функции образов, историй и языка в производстве пространства повседневной жизни (Lussault 2007, 2011).
Интерес к географическому пространству проявляет и такой исследователь, как Эдвард Соджа, но в его работах оно соотносится с пространством тела. Соджа дает теоретическое осмысление пространства как «многослойной географии социально сконструированных и дифференцированных узловых регионов, встроенных во множество различных уровней вокруг мобильных персональных пространств человеческого тела и более устойчивых социальных локаций поселений» (Soja 1989: 8). В этой модели онтологической пространственности человеческий субъект помещается в географическую формацию. В работе «В поисках пространственной справедливости» (Soja 2010) Соджа отдает предпочтение пространству как первичному фактору, однако в разрабатываемой им теории «третьего пространства», напротив, утверждает, что
именно в третьем пространстве сходится воедино
В теории «третьего пространства» Соджа уходит от случайных определений пространства и места, предлагая понимать человеческую пространственность как фактор, обуславливающий социальные изменения.
С другой стороны, Дорин Мэсси (Massey 2005) рассматривает пространство как производное от того, кто в нем обитает: это открытая интерактивная система, взаимосвязи внутри которой предоставляют возможность для социальных и политических отношений между множеством людей. В тезисах Мэсси переплетаются некоторые предметы интереса гуманистов, у которых место основано исключительно на человеческом опыте, и географов-марксистов, у которых пространство есть продукт властных отношений и политической борьбы.
Рассмотренные интегрированные позиции характеризуют использование категорий пространства и места в сегодняшней географии. Многие из приведенных формулировок являются основой для концепций пространства и места в теории архитектуры, психологии среды и антропологии.
Теоретики и историки архитектуры больше занимались формой и процессами формообразования, нежели вопросами пространства и места. Определенный интерес к понятию пространства, существовавший у архитекторов между 1890 и 1970 годами, угас в тот самый момент, когда пространственный поворот обрел популярность в социальных науках (Üngür 2011). Адриан Форти в работе «Слова и здания: словарь современной архитектуры» (Forty 2000) прослеживает использование формы и ее отношения к пространству вплоть до Канта (Kant 1781 / Кант 1994). В то же время Форти связывает идею пространства в архитектуре с генеалогией немецких философов, в особенности с такой фигурой, как Готфрид Земпер16 (Semper et al. 2004 [1860]), который «предположил, что первым импульсом архитектуры было огораживание пространства» (Üngür 2011: 132), а материал и форма строения выступали вторичным фактором.
Некоторые архитекторы рассматривают понятие пространства как основополагающее для модернизма. Работа Зигфрида Гидиона «Пространство, время и архитектура: рост новой традиции» (Giedion 1941) положила начало тому «культу абстрактного пространства», который пережил расцвет в 1950–1960‐х годах (Sabatino 2007). Книга Бруно Дзеви «Архитектура как пространство: как видеть архитектуру» (Zevi 1957 [1948]) стала вкладом в это модернистское представление с точки зрения истории архитектуры, которая идентифицирует пространство как определяющее, вдохновляющее и освещающее архитектурные творения таким образом, что их красота – или безразличие – выставляется напоказ. Как утверждает Бернар Чуми (Tschumi 1987), архитектура в свое время была искусством меры и пропорции, позволявшим людям измерять пространство и время. Но, несмотря на это, наряду с «дерегулированием архитектуры», то есть состоявшимся с наступлением модернизма нарушением соотношения между означаемым и означающим, архитектура в большей степени стала подиумом для света и материалов. Бакминстер Фуллер рассматривал это новое отношение между пространством и светом при помощи экспериментов с геодезическим куполом17 и быстровозводимыми конструкциями (Filler 2013). Кроме того, категория пространства появляется в работах Рэма Колхаса, например в его эссе о мусорном пространстве (junk-space) – оставляемых людьми отбросах и отходах, которые загрязняют планету и вселенную останками модернизма (Koolhaas 2001 / Колхас 2015). Во всех этих работах подразумевается, что у пространства есть собственная роль в архитектурном мышлении, но оно остается вторичным в сравнении с архитектурной формой, материалами и замыслом.
Месту как понятию архитектуры придавалось сравнительно мало значения, за исключением работ историка-урбаниста и архитектора Долорес Хейден (Hayden 1995), историка архитектуры Делла Аптона (Upton 2008) и архитекторов Чарльза Мура (Moore 1966) и Ариджита Сена (Sen and Silverman 2014). Мур в своей работе «Создание места» (Moore 1966) уводит архитектурную дискуссию от формалистских представлений о пространстве, фокусируясь на повседневном и вернакулярном (Sabatino 2007).
В попытке отбросить наши стандартные представления о форме и ее создании, а также о пространстве и его значимости я использовал, вероятно, более размытую идею места как упорядочивания всей окружающей среды, в центре которой находятся представители цивилизации, как создания смысла, как проецирования образа цивилизации вовне (Moore 1966: 20).
Наряду со своими коллегами Донлином Линдоном и Джеральдом Алленом, Мур разрабатывал эту концепцию места, исследуя характеристики небольших фрагментов города в работе «Место домов» (Moore 1974). В план для Кресги-колледжа Калифорнийского университета в Санта-Крузе Мур включил кампус с местами для личных встреч, а жилье, которое он в дальнейшем строил в Нью-Хейвене, было организовано вокруг площадей (piazzas) – зон социального взаимодействия18 (Sabatino 2007). Понятие пространства в творчестве Мура отсылает к вернакулярным формам, а традиционная архитектура получает новую интерпретацию в современном обличье.
Делл Аптон точно так же привержен идее оживления рядовой американской архитектуры – в его работах много говорится о месте как «сцене» (Upton 1997: 174). Аптон утверждает, что способ, при помощи которого отдельные места позволяют разворачиваться человеческой деятельности, связан с их символическим значением и невидимыми процессами их производства. На работы Аптона опирается Ариджит Сен, одновременно испытывающий влияние художников, работающих в поле перформативных искусств, и дизайнеров, которые «изучают висцеральную (инстинктивную) вовлеченность в среду и занимаются созданием мест при помощи перформанса, созидания и разыгрывания ролей» (Sen and Silverman 2014: 5).
Наиболее значимый вклад в архитектурное и историко-урбанистическое определение места обнаруживается в работах Долорес Хейден – выше уже упоминалось ее особое внимание к определениям понятия «место». В книге «Сила места» Хейден рассматривает, каким образом множество смыслов и способов познания места превращают его в «мощный источник памяти, в нечто вроде узора, где все взаимосвязано друг с другом» (Hayden 1995: 18). Свое утверждение, что место должно находиться в центре любой истории городского ландшафта, Хейден иллюстрирует при помощи исторических фотографий, личных сюжетов, интервью и архивных документов, используемых ею для того, чтобы воссоздать забытые и исчезнувшие истории рабочих и женщин в центральном районе Лос-Анджелеса и отдать им дань уважения. Место у Хейден предстает не просто научным конструктом, а репрезентацией и свидетельством локальных историй людей, тем самым обеспечивая потенциальное поле для политического сопротивления и активизма на уровне местного сообщества.
Еще одним концептуальным осмыслением места в архитектуре является использование теории ассамбляжа, которая была разработана на базе работ Делёза и Гваттари (Deleuze and Guattari 1987 / Делёз и Гваттари 2010) и Мануэля Деланды (DeLanda 2006 / Деланда 2018) и применена к изучению места Кимом Доуви (Dovey 2010). По его мнению, именно связь между материальными элементами, такими как дома, знаки, товары и люди, создает место, или, согласно формулировке Доуви, «место-ассамбляж» (Dovey 2010: 16). Данное определение используется для более динамичного описания, которое ухватывает изменение и движение мгновенного схождения вещей. Теория ассамбляжа предоставляет способ понимания экспериментального, материального и репрезентационного измерений места без эссенциализирующих (овеществленных) и закрытых смыслов других теорий (Dovey 2010).
Хотя теоретики архитектуры не проявляли такого же внимания к категориям пространства и места, как философы, представители французской социальной теории и географы, следует отметить, что создание, разрушение или перестройка пространств и мест зачастую происходят именно благодаря архитектурным интервенциям. Реакцией на недостаточное теоретическое осмысление отношений человека и окружающей среды и значимости места для людей в архитектуре стало появление такого направления, как психология среды, где заодно критикуется и невнимание к материальному контексту в психологической теории.
В психологии среды понятие места используется для указания на широкий набор смыслов, включая пространственную локацию, ощущение места и констелляцию материальных объектов, обладающих специфическим набором значений и допущений (affordances)19. Представители психологии среды делают акцент на отношениях между людьми и материальным миром, опосредованных опытом и эмоциями, проявляя особый интерес к таким понятиям, как привязанность к месту и идентичность места, в которых прожитый опыт осмысляется как встроенный в ощущение человеком своего «я» и групповую идентичность (Low and Altman 1992, Low 1992, Duyvendak 2011, Manzo and Devine-Wright 2014). Задача понять взаимодействия между человеком и окружающей средой через опыт восходит к интересу географа И-Фу Туана к месту как уникальной и сложной среде, укорененной в прошлом, и формулируется на основании следующего его предположения:
Место выступает инкарнацией различных видов человеческого опыта и надежд. Место является не только фактом, требующим объяснения в рамках более масштабной структуры пространства, но и реальностью, которую необходимо прояснить и понять с точки зрения людей, наделяющих ее смыслом (Tuan 1979: 387).
Предложенные Туаном гуманистические интерпретации места используются в большинстве эмпирических исследований взаимодействия человека и среды и в поведенческих науках с применением ряда качественных и количественных методологий, включая этнографию.
Психологию среды от других направлений психологии отличает сосредоточенность на включенности индивида в окружающую среду и неотделимости от нее. Например, Харолд М. Прошански, один из основателей этого направления, использует понятие идентичности места для осмысления своего тезиса о том, что объекты материального имущества и различные измерения городского контекста одновременно являются социальными, культурными и психологическими по своей природе. Задача, которую ставит Прошански, заключается не в создании новых разновидностей детерминизма экологического или архитектурного толка, а в перемещении «оптики» анализа с социального контекста на материальный, которым зачастую пренебрегают (Proshansky 1978). Как утверждает Прошански,
городская среда, по сути, представляет собой антропогенную среду (built environment), которая не только выражает человеческое поведение и опыт, но и формирует их и оказывает на них влияние. В силу того, что место-идентичность (place-identity) индивида одновременно предопределяет это взаимовлияние личности и среды и модифицируется им, для психологии среды место-идентичность становится ключевым исследовательским инструментом. Кроме того, поскольку любой материальный антураж (искусственный или иной) одновременно представляет собой психологическую, социальную и культурную среду, место-идентичность является теоретическим конструктом, совершенно неотъемлемым для понимания развития и выражения других субидентичностей индивида, например пола и рода занятий (Proshansky 1978: 156).
Концептуальный подход, разработанный Прошански, получает дальнейшее развитие у Орестиса Дроселтиса и Вивиан Л. Виньоль, которые различают «три измерения идентификации места: привязанность/саморасширение, средовое соответствие и конгруэнтность места и „я“» (Droseltis and Vignoles 2010: 23). Эти авторы рассматривают идентичность места и прочные связи с местом в качестве единой модели, хотя другие теоретики утверждают, что аффективная привязанность к месту и идентичность места являются отдельными конструкциями (Hernández, Martin, Ruiz and Hidalgo 2010), либо аффективная привязанность к месту поглощает идентичность места (Hinds and Sparks 2008; Kyle, Graef and Manning, 2005), либо же идентичность места и аффективная привязанность к месту поглощаются иным конструктом наподобие ощущения места (Jorgensen and Stedman, 2001).
В еще одном активно исследуемом аспекте опыта места – привязанности к месту (place attachment) – уделяется внимание различию между абстрактным пространством и наполненным смыслом местом (Lewicka 2011). Даже в эпоху глобализации идея привязанности к месту остается жизнеспособной в силу нарастающей в нашем турбулентном мире политической значимости места, определяемого как локальное сообщество. Однако некритическое использование понятия места в рассуждениях о привязанности к месту подчеркивает
противоречия между дисциплинами, проявляющими интерес к 1) социокультурным аспектам места, таким как привязанность к сообществу, 2) биофизическим аспектам места с акцентом на «антураже или вместилище» и 3) интеграции динамики социокультурных и естественных антуражей в исследования привязанности к месту (Raymond, Brown, and Weber 2010: 422).
Примечательным моментом проделанной психологами среды работы является устойчивый акцент на характеристиках личности, а не собственно места. Это настолько заметно, что Лейла Скэннелл и Роберт Гиффорд обеспокоены, что в случае, когда «привязанность ориентирована на других людей, которые проживают в этом месте, а не на отдельные аспекты самого места, эта привязанность считается имеющей социальную основу связью с местом (place bond)» (Scannell and Gifford 2010: 4). Другие исследователи допускают, что привязанность может заключаться в физических особенностях и материальности конкретного места. В таких работах, как Stokols and Shumaker (1981), a также Low, Taplin and Scheld (2005), в качестве компонентов привязанности к месту выявляются физические характеристики, элементы материальной культуры и географические маркеры, в особенности предоставляющие возможности (инфраструктуру или ресурсы) для поддержки людей и их социальных и психологических целей. Широкий спектр антуражей, от искусственных до естественных сред, а также масштабный набор методов и примеров их применения представляют в своей работе о привязанности к месту Линн Мэнзо и Патрик Дивайн-Райт (Manzo and Devine-Wright 2014). Они демонстрируют, что, несмотря на указанные выше успехи в теории и методологии, в самом понятии привязанности к месту сохраняется исходная идея, что люди всегда воплощены (embodied) в месте и встроены в него.
Специалисты по психологии среды определяют место как результат взаимодействия человека со средой либо как посредника в этом процессе и не различают категории пространства и места. Пространство в этой области исследований было выявлено как значимое понятие лишь недавно (Gieseking, Mangold, Katz, Low and Saegert 2014). Место в рамках психологии среды по-прежнему сохраняет отдельные элементы своих гуманистических оснований благодаря работам Туана (Tuan 1979) и других исследователей, которые используют образы места и воображаемые представления о нем, связанные с расположением значимых сообществ и локальной культурой. Сложности с этим допущением возникают и у антропологов, однако последние достигли более значимых результатов в разработке теорий и методов, выходящих за рамки данного ограничения.
Многие антропологические концептуализации проистекают из представления французского социолога Пьера Бурдьё о том, что пространство не может обладать значением отдельно от практики. Например, теория практики Бурдьё становится отправной точкой для работы Генриетты Мур (Moore 1986), посвященной интерпретации способов, при помощи которых пространство наделяется гендерно дифференцированными значениями у эндо, одной из групп народа мараквет в Кении. В этнографическом исследовании Мур пространство приобретает значение лишь в тот момент, когда акторы задействуют его в практике, однако Мур не останавливается на этом и задается вопросом, почему в данных интерпретациях доминируют значения, которые выгодны для мужчин. Например, женщины эндо отождествляются с домом, но значения, подразумеваемые при использовании домашней сферы, ставят на привилегированное место экономическое и социальное положение мужчин. Пространства, с точки зрения Мур, подчинены множеству интерпретаций, но при этом она отвергает идею о том, что господствующие и лишенные голоса группы (соответственно мужчины и женщины) обладают разными культурными моделями, производящими особые интерпретации пространства. Напротив, мужчины и женщины располагают одной и той же понятийной структурой, но вступают в нее в разных статусах и поэтому подвергают ее разным интерпретациям (Moore 1986). Эти изобретательные интерпретации обусловлены представлением о полисемичности (многозначности) пространств.
Маргарет Родмен (Rodman 1992) разделяет позицию Мур о том, что пространства обладают уникальными реалиями для каждого их обитателя, и даже при наличии общих смыслов с другими людьми представления других людей зачастую оказываются конкурирующими и оспариваемыми. Для указания на эти территории личного и культурного смысла Родмен использует понятие места, а не пространства, предполагая, что антропологам следует наращивать потенциал именно категории места, возвращая контроль над его смыслами тем, кто действительно его формирует, а многоголосие обитателей конкретного места должно вдохновлять антропологические исследования этого места (Rodman 1992). Для реализации этих задач Родмен предлагает понятие мультилокальности, описывающее различные аспекты места (мест), затронутые воздействием модерна, имперской истории и современных контекстов. Помимо согласования полисемичных смыслов, концепция мультилокальности предназначена для понимания множественных незападных и неевропоцентричных точек зрения на конструирование места, что позволяет проводить более децентрализованный анализ. Кроме того, мультилокальность полезна для понимания сети взаимосвязей между отдельными местами, а также рефлексивных качеств формирования идентичности и конструирования места в условиях, когда люди все больше перемещаются по земному шару (Rodman 1992).
Полифонический (multivocal) подход Родмен заставляет услышать редко звучащие голоса, например голоса коренных народов, которые используют автохтонные образы укорененности для указания на то, что они неотделимы от своего места, или для утверждения о первозданном единстве с землей. Родмен отдает предпочтение месту в качестве обитаемого пространства индивидуального опыта и концентрирует свое исследование на том, «каким образом различные акторы конструируют, оспаривают и обосновывают опыт пребывания в конкретном месте» (Rodman 1992: 652).
Тим Ингольд (Ingold 2007, 2010; Ingold and Vergunst 2008) также разочарован понятием пространства как слишком абстрактным и объективирующим исследование человеческих и нечеловеческих практик. Опираясь на работы Марселя Мосса (Mauss 1950 / Мосс 2011) и Пьера Бурдьё (Bourdieu 1977), Ингольд понимает пространство с точки зрения перемещений человеческого тела наподобие ходьбы и других повседневных действий. Как и географы-гуманисты и специалисты по психологии среды, Ингольд помещает в центр своего подхода жительствование (dwelling) и ландшафт, однако специфика его концепции заключается в том, что в изображение окружающей среды включаются и человеческие, и нечеловеческие жизни. Этнографические исследования Ингольда, к которым мы еще вернемся при рассмотрении воплощенного пространства в главе 5, наполнены интересом к «навыкам и практикам, посредством которых люди воспринимают и понимают свои непосредственные окружения, благодаря чему они чувствуют себя как дома, принимаясь за преобразование мира» (Lorimer 2011: 251).
Некоторые антропологи осмысляют пространство и место при помощи сюжетов, отражающих способы конструирования восприятия и опыта места у различных локальных народов (Feld and Basso 1996). Подобные работы в основном фокусируются на локальных теориях жительствования, опирающихся на сенсорные и основанные на языке подходы, которые будут рассмотрены в главах 5 и 6. Одним из примеров таких исследований является продолжительная полевая работа Кейта Бассо среди индейского племени западных апачей, в ходе которой было обнаружено взаимодействие между территорией и «я» в качестве отражения моральных отношений. Истории о различных местах и их названиях, приводящие в движение авторитет предков, представляют собой «символические референтные точки для морального воображения и его практические координаты для актуальных жизненных реалий» (Basso 1988: 102). Западные апачи используют ландшафт в качестве мнемонического инструмента авторефлексивной деятельности – действия, необходимого для обретения мудрости. Последняя, будучи способностью к провидческому мышлению, перенимается у старших, чье знание осуществляется посредством посещения отдельных мест, наименования и вспоминания традиционных историй (Basso 1996). Размышляя о сюжетах, которые разыгрываются в конкретном месте, и предках, которые положили им начало, апачи населяют свой ландшафт, а ландшафт поселяется в них – таким образом складываются устойчивые взаимоотношения между человеком и местом. Понимание места происходит посредством обитания в нем и самоотождествления с землей.
Австралийские аборигены так же, как и апачи, рассказывают о своих предках истории, помещенные в географический контекст, однако их сюжеты имеют иной характер и иные функции (Myers 1991, Morphy 1995). В племени пинтупи, как утверждает Фред Майерс, отношения между местом и семьей связаны с идеей «Мечтания» (Dreaming) – с сюжетами о мифологическом прошлом, в котором тотемные предки путешествуют от одного места к другому и в конечном итоге становятся частью территории (Myers 1991). К «Мечтанию» относятся способы, при помощи которых пинтупи формируют свое «я» и узнают о своей идентичности; отдельный человек владеет местом и обретает право жить на той или иной территории и связанное с ней сакральное знание. «Мечтание» противопоставляется непосредственному и наглядному миру, составляя невидимую, но первичную реальность, которая имеет неизменный и вневременной характер. Майерс предполагает, что пинтупи преобразуют ландшафт в повествование, обращаясь к «Мечтанию» в своих взаимодействиях с территорией и используя любое место в качестве мнемонического инструмента для рассказывания и реактуализации истории всей их «страны» (Myers 1991: 66).
Однако наделение места смыслом не ограничивается рассказыванием историй: этот процесс подразумевает и сложный набор звуковых, обонятельных, осязательных и иных чувственных восприятий, или сенсориума, – к этому аспекту мы обратимся в главе 5 (Feld 1990, 1996; Roseman 1998; Weiner 1991; Peterson 2010). Примером подобной сенсорной и пространственной этнографии выступает описанное Мариной Роузмен использование малайским племенем темиаров песен для картографирования их исторических отношений с дождевыми лесами, предъявления прав на их ресурсы и переноса леса в культуру при помощи освобождения лесных духов в песне, которую необходимо исполнять в снах и ритуалах (Roseman 1998).
Иной критический подход предлагает Альберто Корсин Хименес (Jiménez 2003), сохраняющий понятие пространства, но при этом настаивающий, что оно является социально сконструированным концептом. Антропология, по мнению Хименеса, пребывает под воздействием наследия Дюркгейма в том смысле, что пространство рассматривается как способ классификации территорий, которые в ином случае были бы гомогенными, хотя этому наследию бросают вызов теории практики Бурдьё и Гидденса (Bourdieu 1977; Giddens 1984 / Гидденс 2005). Тем не менее Хименес утверждает, что антропологические концепции места и ландшафта сохраняют этот априорно территориальный смысл, получающий выражение в виде интереса к пространственной «привязке» (siting) культуры. Кроме того, Хименес настаивает, что
пространство больше не является категорией с неподвижными и онтологическими атрибутами – оно предстает в качестве становления, как эмерджентная характеристика социальных взаимоотношений. Последние имеют неотъемлемо пространственный характер, а пространство выступает инструментом и измерением человеческой социальности (Jiménez 2003: 140).
Таким образом, пространство оказывается условием или возможностью, потенциалом социальных отношений; пространство есть то, что люди делают, а не то, чем они являются. Собственно материальный ландшафт в исследовании Хименеса уходит на второй план, поскольку пространство становится измерением социальной жизни и формой агентности.