Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Почти вся жизнь - Рэм Лазаревич Валерштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Валерштейн Рэм. Почти вся жизнь

Глава 1. ПРО МАЛЬЧИКА. 1932–1933 гг

1932

Малыш подобрался к кустам малины и, осторожно, чтобы не уколоться, опыт был уже приобретён, не впервой сюда подбирался, стал ягодки по одной срывать и на пальчики надевать, но только на четыре, таких больших ягод, чтобы надеть на большой пальчик ещё не попадалось. Это занятие продолжалось бы очень долго — малины было много и ссасывать ягоды с пальцев было так занятно — если бы не маленький кролик, что вчера привезли мальчику в подарок. Кошкин ошейничек оказался великоват, и крольчонок, почувствовав свободу, вмиг помчался вдоль кустов куда глаза глядят! Мальчик бросил своё занятие и понесся за ним. К счастью для обоих, щели между дощечками ограждения этого огорода были настолько узки, что проскользнуть не было никакой возможности. Беготня-погоня вскорости прекратилась, трёхлетний малыш схватил беглеца за уши и приволок домой. Чтобы проще обнаруживать мальчишку — он тоже частенько убегает, да ещё и прячется — бабушка связала ему красную шапочку и велела не снимать!

Всё это происходит в посёлке Мельничный Ручей, что немного восточнее Питера. Называется это «мы выехали на дачу». Другие, побогаче, «снимают дачу» поюжней, в Малой Вишере например, но мама решает, где попроще, и молочко парное, и овощи свеженькие с огорода. Бабулю и мальчишку — на дачу, а сами свободны, гуляй не хочу! В выходные дни приезжают, вкусненькое из города привозят — праздник. Тут ещё маленькую девочку привезли, в капусте, сказали, нашли, будет малышу сестрёнка.

Мама и папа встретились в Ленинграде, и у них родился мальчик, но прожил он совсем мало, второго же малыша родили позже. Поселили нас сначала в большом доме № 26/28 на Каменноостровском проспекте — Красных Зорь он тогда назывался, но ненадолго, потом нас переселили в дом с башнями, в правую башню и комнатку рядом с террасой (см. Фото) где я и прожил эти первые 20 лет. Отец — член партии, работает в Лениздате, иногда надевает морскую форму, пристёгивает кортик в перламутровых ножнах — он учит моряков Балтфлота, там их партшкола, а мама учится на курсах медсестёр. Вечером приезжают, а наутро — в лес или на речку, мать любит позагорать на бережку, а отец в лес — по ягоды или по грибы — большой любитель побродить по лесу. На север от Питера и лес погуще — сосны до неба и озёра, моя Нна это заграница, Финляндия, правда, молоко и сметанку оттуда привозят финны по старой привычке, когда были ещё подданными русского царя. И камень для Медного Всадника тоже оттуда привезли. Маннергейм, по чьей команде финны начали строить на Карельском перешейке за Терриоками — Зеленогорск теперь — железобетонную линию обороны, выучился и служил до Октября 17-го в Петербурге. Как память о том времени, остались финские саночки и лыжный трамплин Кавголово.


«Отец — член партии, работает в Лениздате…»

1934

Вернулись домой, а там праздник, везде флаги висят, портреты бородатого морского дяди, лётчиков на заборе развешаны — они стали героями-челюскинцами — корабль назывался «Челюскин», плыли они во льдах по Ледовитому океану, и эти льды пароход раздавили, а люди остались на льдине и их потом спасли лётчики. «Этих лётчиков назвали героями и дали по ордену и золотой звёздочке», — сказала бабушка. Настала зима, декабрь, мальчику скоро шесть лет — вдруг отец, днём, приносит газету, в чёрной рамке, там портрет улыбающегося человека. Стреляли в Мироныча в Смольном, прямо в коридоре, в затылок! Убийцу схватили. Отец куда-то поехал, а мама с бабушкой вытащили из книжного шкафа какие-то книги, стали рвать и относить в ванную комнату, и там их сожгли в колонке. Вскоре отец возвращается, видит пустые книжные полки и тихо так спрашивает: «Что произошло?» «Мы всё сожгли!» Отец как заорёт «Это, — кричит, — наша история, партийная, записи Ильича!» Никогда мальчик не слышал от мамы плохих слов, они с папой только смеялись и шутили, а тут мама говорит: «Ты уже полысел, а дурак дураком так и остался. Ты что, не понимаешь, кто и за что Мироныча твоего убили? Теперь, поверь мне, доберутся и до тех, кто с ним работал, потом спасибо мне скажешь!» Долго они после этого с отцом не разговаривали, отправили этих мальчика и девочку с бабушкой на очередную дачу в маленький городок, а сами поехали на юг, мириться наверное.

1935

Городок хоть и маленький, но имеет огро-о-мный сарай с какими-то машинами, а невдалеке — поле с самолётами, мечта мальчишек. От городка идёт дорога к этому полю, по ней ходят взад-вперёд ЯАЗы грузовики-пятитонки — так их там называли. У этих пятитонок, у кабины, широкие подножки — мальчик не раз пытался прокатиться на них, держась за окно, но каждый раз его с подножки снимали и отправляли восвояси. И вот, у одного из шоферов сердце тает, и он берёт мальца в свою кабину. Малыш — он уже подрос, ему шестой миновал, а малыш — не хорошо! Он, то есть я, уже отрок, а не малыш! С лётчиками я подружился, на биплан — они эти двукрылые самолёты так называют — залез, впрыгнул в место, где должен сидеть лётчик и замер от счастья! Перед сидением ручка с кнопочкой, впереди, под прозрачным козырьком, часы не часы, что-то как часы, но стрелочки как-то по-другому приделаны. Лётчик объясняет: «На себя эту ручку — самолёт поднимается, от себя — идёт на посадку». Самолёты эти, бипланы, это двукрылые коробочки обтянутые полужёсткой материей — перкаль называется — механик сказал — спереди, на носу, мотор — железная звезда шестиконечная, каждый конец — большая банка, ребристая, а к этой звезде приделано двойное весло, механик назвал это винтом. Полетать мне не удалось, нельзя, говорят. Вечером бабушке про всё это рассказал, стал рисовать, но на полпути заснул — уморился за день.

Утром стук в окно, за окном соседний мальчишка подпрыгивает: «Эй, вставай, идём в эмтээсовский сарай, там много всего интересного, сегодня выходной, там никого!» Кусок хлеба в руке и бегом! Днём приезжают родители, помирились, решили повидаться, посмотреть, как сынок их здесь, а он в сарае. Приятель крутит большое колесо, я пальчиком ковыряюсь в маленьком. Вдруг «А-яй-яй!!!» Колёсики закрутились и прищемили мой пальчик! Выдернул: «Ой!» — косточка беленькая торчит, а кончик пальчика на кожице висит. Бегом домой, зажав левой рукой раненую. Дома крик и стенания, будто не пальчик, а всю руку оторвало. Опять бегом, теперь в медпункт! А выходной? По счастью, там кто-то оказался, крутится над кем-то, кто сидит на стуле: «Счас, — говорит, — вот блоху ему из уха вымою» Отец как закричит: «Мальчик кровью изойдёт, немедленно бросьте всё и займитесь моим сыном!» Доктор — мне потом сказали, что это был «фершал», — молча что-то из дядькинова уха вымыл, вымыл руки и подзывает: «Ну-с, что там у Вас?» А отец всё ещё успокоиться не может, кричит, торопит! «Кровью Ваш мальчик, не истечёт, не бойтесь, а вот кончик пальца пришить попробуем». И пришил, и перевязал, и денег не взял, хотя папа настаивал. В сарай я больше ни ногой, а вот к летчикам опять, и не раз!

1936

В доме балерины Кшесинской, где в 17-м, перед Октябрём, с балкона выступали Троцкий, и Ленин — там тогда был Петроградский Совет — организовали памятный музей Кирова. Дома всё время говорят и обсуждают смерть Мироныча, а я почти все зимние дни провожу в этом музее. Из Смольного, из кабинета Мироныча, привезли стол и кресло, чернильницу и лампу настольную, как у Ленина на портрете. На столике под стеклянной коробкой лежит Мироныча фуражка, зад её облит засохшей кровью. Убийцу этого, конечно, расстреляли, а тех из НКВД, кто, поди, его и нанял, дал наган, тоже наказали, отправили далеко-далеко, приказали помалкивать, и, куда они потом подевались, я не знаю, да и ни к чему мне это было. Работал там старик художник, заметили мы друг друга, и вот я учусь рисовать карандашом, красками, и уже получается! Нарисовал портрет Ленина, а вот Пушкин никак не даётся, у Крамского Александр Сергеич как живой, а у меня — урод! Много лет спустя, учась в Академии Художеств на Васильевском острове, понял я, что срисовывать — пустое и неинтересное занятие, надо всегда всё самому увидеть, прочувствовать и уж тогда рисовать.

1936–1937

Последнее лето перед школой. Ватага мальчишек со мной во главе, бежим через лес к озеру. Озерцо покрыто чем-то зелёным и кувшинками. Купаться не придётся, остаётся только собрать кувшинок побольше и домой. Кто пойдёт первым? Конечно, я, я же главный и самый смелый! Первой паре шагов ничто не мешало брести по этой тине, даже когда болотная зелень дошла до колен и до кувшинок оставалось совсем ничего, казалось всё, цветы наши! Вдруг ноги потеряли опору и я ухнул в это болото по грудь! Начал карабкаться — стал тонуть! Ребята видят — тону. Тонет, закричали, заорали и задали такого стрекача, что только пятки засверкали! Стараясь не шевелиться, оглянулся и, о-о, счастье, впереди на расстоянии вытянутой руки — сухая ветка! Осторожно дотянулся до неё и стал тихонечко, без рывков, ногами отталкиваться от тины и воды, которые подбирались уже к подбородку. Медленно-медленно, шаг за шагом придвигаюсь к берегу и, наконец, почувствовав под ногами что-то более-менее плотное, зашагал через тину и, добравшись до берега, упал в траву. Мне ведь, только шесть, а мог утонуть, и никто не спасал, удрали «друзья». Лежу я и думаю, стараюсь осознать, что, как и почему всё это произошло. Во-первых, думаю, надо было сперва подумать, надо ли в эту тину лезть. Во-вторых, если уж надо, бери палку или ветку какую-нибудь и проверяй дно и глубину там, куда собираешься ноги ставить, и, в-третьих, никогда не надейся на помощь — она всегда случайна, думай сам наперёд, как должен будешь выбираться из неприятных положений. Как видите, болота учат лучше родительских наставлений. Так начинается своя жизнь.

1937

Перед обычной школой мама повела меня в детскую школу при Консерватории, мальчик прекрасно спел то, что ему предлагали, но в школу его не взяли — пальчик-то больной, и неизвестно, когда можно будет учить играть на рояле. Зато в нормальной школе от чистописания меня освободили по той же причине. Это научило «сачковать», то есть бегать с сачком за бабочками вместо уроков. Учительница в 1-а классе Софья Петровна, строгая, учусь хорошо, отличник и в конце года должен получить похвальную грамоту. В классе три ряда парт, по шесть парт в каждом ряду и по два ученика за каждой партой, всего 36 голов. Половину ребят привозят в школу на машинах, в РОНО просят не делать этого, но всё так и продолжается.

В марте началась подготовка к Первомаю, отец сказал, что пойдём на парад, на площадь Урицкого, но 30 апреля пришли красноармейцы, дома всё перевернули и увели отца. Настал Первомай, сижу дома, а мама с бабушкой плачут. Похвальную Грамоту за 1-й класс получил, приложил к ней тот портрет Ленина, смастерил папку. «Вот папа скоро приедет, я это сделал ему в подарок». «Скоро» оказалось 19-ю годами.

И снова пришло лето, и, как обычно, нас с бабулей отправила мама на дачу. Это новое место, тоже под Питером, но на восток от него. Лес густой, но осиновый, и речка, а у деревни — настоящая деревня — название странное, Сологубовка — губы, что ли, были солёные у кого-то! Речка называется Мга — ну совсем непонятно. На речке рай — неглубоко, на дне песочек, водичка тёпленькая, чистенькая, но коричневенькая — течёт-то через «торфяник», это у них лесные поляны так называются. Бродя по лесу в поисках ягод или грибочков, я вдруг понял, что всегда нахожу выход, ни разу не заблудился, чутьё какое-то внутри. Скучно здесь, с мальчишками местными дружба не получается — помню случай у болота, — и девчонки противные.

В конце лета, перед школой, встречали мы испанских ребят, их привезли на пароходе в Ленинград прямо из Валенсии. Там война, республиканцы сражаются с фашистами, ребята эти все в синих шапочках с красными кисточками — я попросил бабушку сшить мне такую же. Там и наши лётчики, и командиры. Фашисты из Италии и Германии тоже там летают и бомбят людей, вот сообщили, что Гернику — город такой — разбомбили весь, стариков, женщин и много детей поубивали эти фашисты. Там вождь Долорес Ибаррури, и все кричат «но пасаран!», что значит «не пройдут!», и поют «бандьера роха и либерта» — «красное знамя и свобода». Несколько испанских ребят прислали в нашу школу — они стали учиться вместе с нами, скоро научились с ними говорить.

1938

В 38-м едем в другое место, теперь уже на запад от Питера, за Гатчину. Там совсем другой лес — сосны до неба! Пахнет ёлкой новогодней, полно шишек на земле и белок высоко на сосновых лапах. Говорят, есть змеи — а где их нет? Мальчишки местные окружили, а по-русски почти не говорят, но, видать, ребята хорошие, подружимся. Сначала надо сообразить, как говорить, по-каковски. «Мы ижоры, — пытаются объяснить ребята, — как финны и эстонцы, но немножко понимаем русских — наши-то дома по-русски не говорят, только когда идут на почту или едут в город. Давай попробуем — миё — я, сиё — ты, хё — он. У вас «хлеб», у нас «лейп», у нас «ялхА», у вас «ногА».

Теперь понятно, почему в сказке Баба Яха, костяная нога! К концу лета я уже знал, что «искьё» это «бить», а «иткьё» — плакать, что «карполо» это «клюква», а «мерта» — «корзина», «польниса» — «больница». «Мида?» — «что?», а «туле сиа» — иди сюда, ну и так далее. Вернувшись в школу, удивился, заметив, что учеников 2-б класса стало намного меньше и они пришли пешком. И Ченко нету, и Кузнецовой, и ещё, и ещё… Софья Петровна молчит, ребята в сторону смотрят, тоже молчат. Дома спросил у мамы, что случилось с ребятами «Помнишь, мы с отцом разругались, и я оказалась права — за ним пришли красноармейцы, за их папами тоже пришли красноармейцы и увели всех, и их стариков, и детишек неизвестно куда, никого не расспрашивай, молчи, как все». Только через много лет я узнал, нас не увели потому, что наши мама с папой в ЗАГС не ходили, поэтому мы не стали «семьёй врага народа». Не записаны с «врагом» — значит не «семья», и точка.

Год этот закончился печально — 15 декабря неожиданно разбился Валерий Палыч Чкалов — герой всех мальчишек, пролетел под Кировским — теперь опять Троицким — мостом над самой водой. В 37-м втроём, на АНТ-25 самолёте, пролетели из Москвы через Северный Полюс в Америку без посадки! А до этого они летали тоже от Москвы, но до Тихого Океана, на остров Удд, потом этот остров назвали Чкалов. Говорили, самолёт, на котором разбился Валерий Палыч, был нарочно подпорчен, зачем?

1939

В школе опять перемены — галстуки наши пионерские закреплялись железными держалками, туда вдевались кончики галстука, протягивались и держалка застёгивалась. Приказали держалки выкинуть, а галстуки завязывать специальным узлом. Говорили, что там Троцкий нарисован, но мы, как ни старались, никаких рисунков, кроме костра, не нашли. И ещё приказали зачеркнуть в учебниках портреты некоторых вождей — они оказались врагами. Среди них оказались наши маршалы Тухачевский, Блюхер и другие, но Будённого с Ворошиловым там не было. И про Гитлера стали говорить, что он защищает Германию, которую империалисты хотят разгромить, и мы не позволим это сделать, договорились о ненападении. Немецкие генералы учатся в нашей Военной Академии, а лётчики и танкисты тренируются в наших училищах. Наша Армия освободила от поляков Западные Белоруссию и Украину, а немцы вошли в Польшу. Я видел в газете снимок — парад во Львове наших красноармейцев и немецких солдат, они шагали вместе, а офицеры пожимали друг другу руки и улыбались, это после войны в Испании, где наши лётчики сражались с фашистами! Мы, школьные друзья, Олег, Юрка и я, тоже стали воевать, в Ботаническом саду, где много деревьев, кустов и построены искусственные скалы и холмики, где хорошо было подкрадываться и прятаться.

Присоединились к нам литовцы, латыши и эстонцы, а финны не захотели. Сразу после Октябрьских Праздников, началась война с Финляндией — то ли финны кого-то подстрелили, то ли наши из пушек стали палить — не помню, историки, они знают, а мне было не до этого — маму арестовали — медсестра, жена лётчика героически бомбившего финскую столицу, чуть не ослепила новорожденных, но обвинили маму, старшую сестру. Мы с бабушкой всю зиму приносили маме в тюрьму, что на Арсенальной, передачи. Там всегда была у входа на улице длиннющая очередь и мы все мёрзли. Война 13-го марта 1940-го закончилась, а маму выпустили только осенью, перед праздником. В это лето мы никуда не поехали — мамы нет, бабушка занята с сестрёнкой, а я на улице с «дружками». Мы любили похулиганить, а кто постарше — и притырнуть что-нибудь, меня уже и на шухер стали ставить! Вдоль панели Кировского проспекта копают широченную траншею, рядом лежат огромные бетонные кольца — их потом в эти траншеи закопали. Ну как было не пробежать внутри этих колец — ведь они лежали рядом, получалась труба, я — в эту трубу на карачках, да выскакивая, поспешил. Как укладывали эти кольца, я уже не видел — лежу дома с разбитой спиной. Всё лето пролежал, потому и с этими «дружками» распростился.

Мама, вернувшись домой, нарядила меня в новую курточку и, по моей просьбе, пришила на воротник петлички с одной «шпалой» — лётчика-капитана. На нашей улице, где раньше стояли извозчики, теперь стоянка такси, огромных автомобилей с парусиновой крышей и серебряной бегущей собакой на пробке радиатора, «Линкольн» назывались. Подошёл поближе посмотреть, собачку пощупать — какой-то мрачный мужик дернул меня за петлички, закричал: «Наши лётчики героически сражались, а ты, сопляк, хочешь примазаться к их славе, снимай это!»

1940

Мы, мальчишки наших дворов, сговорились, собрались и «уговорили» проезжавших красноармейцев взять нас на бывший фронт, мол, линию Маннергейма посмотреть. Там и смотреть-то не на что, засмеялись они. И правда, привезли нас на какую-то поляну, ссадили и показав на бугор под снегом, сказали «вот, смотрите» и уехали. Мы забрались на этот бугорок, нашли вход, пролезли. Действительно, сооружение — стены и потолок из чистых здоровенных брёвен, на полу — толстые доски, окон нету, только щели — амбразуры, решили мы. Вылезли, оглядываемся, что-то вроде траншей из-под снега виднеются — обманули нас красноармейцы, недаром смеялись. Нас предупредили, чтобы мы были осторожны — с нашей стороны могут быть мины, ну мы и пошли вдоль траншей, но с другой стороны. Траншея уткнулась в бетонное сооружение, внутри оказалось, что кто-то здесь уже побывал, хорошо почистил. Вернулись на дорогу, решили приехать, когда сойдёт снег, да и минами нас напугали. Конечно, всё лето туда наведывались, кто постарше, искал оружие, насобирали кучу патронов, мне, как малому, вручили стальную каску и настоящий финский нож с гравировкой на лезвии и в кожаных ножнах — нисколько не хуже папиного кортика, что унесли красноармейцы вместе с папой. Мы обрыскали почти всю полосу от Залива до Ладоги, но нигде не встретили мощной оборонительной, из железобетона, линии, так, парочку бетонных сооружений и с десяток деревянных, что видели в начале апреля. А говорили по радио и писали в газете, с каким трудом, какими геройскими усилиями, наши пробивались сквозь эту линию…

Читать начал я с пяти лет — после того, как папа принёс газету, всю в чёрной рамке. Пока лежал, поручили мне сестру, сначала читаю сестрёнке все сказки, что накупили нам папа и мама. Про муху-цокотуху, про крокодила, что Солнце проглотил, про Таню-рёвушку. Потом пошли сказки посерьёзней — про Моего Додыра и про Рассеянного с улицы Бассейной и про Тараканище. После зимних каникул, наконец, стал читать всё подряд. В школе на переменках — споры о прочитанном, и про Последнего из Могикан, и про Безголового Всадника. Географичку нашу замучили и Скалистыми Горами, и жюльверновскими путешествиями, и пиратами Стивенсона. Мы меняемся не только книгами — начали собирать марки, а девчонки — конфетные фантики — Латвия стала нашей и в Гастрономах появилось много конфет из Риги, «Лайма» — так называется конфетная фабрика. На углу Фонтанки и Невского — где кони на мосту — магазин «Филателия», там покупаю и меняю марки, потом в классе тоже меняемся. Нас стали учить намецкому — Анна унд Марта заген, Петер унд Пауль баден, Зайт берайт — Иммер берайт — немцы теперь друзья! Девчонок стали всерьёз учить перевязывать раны, а нас — разбирать и собирать затвор у винтовки, и всех, как пользоваться противогазом и бросать гранату. Летом обещают провести военную игру в специальном лагере, ведь в Европе воюют, значит, если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов.

1941

Летом опять на дачу. Мама всегда выбирала правильную дачу, и теперь эта деревенька на берегу реки, а за рекой — лес. Опять восточнее Питера. И речка та же Мга. Сологубовка, где мы были на даче четыре года назад, чуть южнее, но лес там похуже, и речка поуже, и от станции подальше. Рядом железная дорога на север, она расположена, как и деревня, на пригорке, речка внизу и через неё мост. Станция, куда мы приехали, тоже называется Мга. Мимо пролетает «Полярная Стрела» из Ленинграда в Мурманск, такая же, как из Ленинграда в Москву — «Красная Стрела», у «Полярной» вагоны голубые, у «Красной» — красные. За железной дорогой — откос к реке, там мы с ребятами решили соорудить ДОТ, чтобы поиграть в войну, как и миллионы других мальчишек во всём мире. ДОТ получился на славу, но поиграть нам так и не удалось! В воскресенье приехала мама и стала нас собирать, торопить, вместо того, чтобы, как обычно, пойти на бережок. Она любила посидеть там на брёвнышке, позагорать, а я любил на неё смотреть — у неё очень красивые, волнистые, длинные тёмно-коричневые волосы и, когда мама сидит, они закрывают её попу. Мы задёргали её вопросами, а она посмотрела на нас строго и говорит «Война, немцы напали».

Мама помнит ещё ту войну с немцами. Бабушка нам рассказывала, как они бежали от них из Польши, откуда они родом, мой дед, коллежский секретарь, служил в Гродно чиновником особых поручений и был ратником ополчения 2-го разряда, и как они заболели животами, как мамина сестрёнка от этого умерла и как спас их русский офицер, заставивший выпить спирт, что был у него. Мамину сестрёнку похоронили уже в России, а маму, бабушку и дедушку поселили в Старой Ладоге. Бабушка послала деда на рынок за продуктами, а он принёс оттуда, кроме продуктов, виолончель в огромном чёрном футляре — потом я в нём прятался. Дед, секретарь, ратник и чиновник, был и музыкантом — он мог играть и на скрипке, и на гитаре, и ещё на других инструментах — бабуля говорила, но я забыл. Деда я не застал — старик умер в 1925-м году, а мама с бабулей и этой виолончелью уехали в Петроград — так тогда Питер назывался — бабушка часто про это рассказывала и плакала — и дочку жалко, и дом, что бросили.


На фото (сидят слева направо): «Мой дед — отец Лазаря — Воллерштейн Мендель Львович, моя бабушка — папина мама — Воллерштейн Цецилия Лейзеровна».

Глава 2. ПРО ОТРОКА. ВОЙНА.1941–1946 гг

Но мы, мальчишки со двора, уже бывалые, на фронте побывали, вооружены. В сквере за Промкой — Домом Культуры Промкооперации — копают глубокие канавы — щели, чтобы можно было спрятаться от осколков при бомбёжке. Бомбили и фосфорными бомбами, этот фосфор мы собирали потом по этим щелям, чтобы делать светлячки — фашисты бомбили каждую ночь. Спросить было не у кого — почему немцы-фашисты друзья, со Сталиным обнимались — видел в газете снимок — и вдруг бомбят! Вспомнили наших испанцев — фашисты всегда фашисты, с ними дружить нельзя, с ними надо сражаться. Мы только из деревни приехали — война уже 10 дней идёт — слышим, как из всех громкоговорителей Сталин говорит: «Друзья мои, братья и сёстры», — а уже и Минск и Киев разбомбили! Немцы захватили и Минск, Вильнюс и Ригу, Таллинн окружают. Я пошёл в школу узнать что будет, а там полным-полно ребят с их мамами, а папы все уже взяты не фронт. Объявили, что надо немедленно собраться, всех повезут из города подальше от бомбёжек. Разбили нас по группам — в каждую группу определяли ребят из одинаковых классов школ нашего района — и велели прийти назавтра с вещами, но без мам. Утром посадили в трамваи, привезли на Московский вокзал, погрузили в вагоны и отправили прочь от города. Потом везли куда-то на автобусе и телегах, привезли, наконец, под Боровичи — речка там Мста. На песчаном обрыве — береге этой реки — выкопали мы небольшую пещеру, соорудили печку, проткнули кверху трубу, решили чего-нибудь сварить. Девчонки насобирали земляники, кто-то принёс кастрюлю полную сахарного песка и я взялся делать земляничное варенье. В пещере жара, из трубы дым валит, в кастрюле бурлит варево, народ дрожит то ли в ожидание яства, то ли перекупавшись в реке — конец июля. Вдруг на западе загрохотало, девчонки закричали: «Гроза! Бежим домой!» Какая гроза, на небе ни тучки, ни облачка, но гремит где-то, грохочет! Тут и вспомнили — война идёт!

Побежали и мы, прибегаем в посёлок — дорога через посёлок забита вереницей телег, машин с барахлом, там сидят люди и детишки, мычат коровы, все орут, всё это гудит, скрипит и движется прочь от «грозы». Нашлись и для нас лошади и телеги — подводами называются — погрузились и в путь! На железнодорожную станцию, куда нас неделю назад привезли, сказали нельзя, можно в лапы к немцам попасть, едем на другую железную дорогу, что восточнее на 100 километров. Едем на этих подводах и бежим рядом по очереди, торопимся — очень уж сильно гремит позади. Три дня шли-ехали. Добрались наконец до станции Пестово, нас тут уже ждут, погружают в поезд — вагоны старинные, маленькие деревянные, тесные. Гремя и скрипя въезжаем на какой-то полустанок — это пригород Питера, мамы уже тут. Подошло 1-ое сентября — в школу не надо — там раненые. Уже и Мгу фашисты заняли. Финны — на севере, на востоке — Ладога, огромное озеро, с юга наступают немцы. 9-го сентября — немцы захватывают Тихвин, круг замкнулся. Мы — в кольце, блокадой военные это называют. Лето 1941-го кончилось!

Юнкерса пикируют, бомбят, бомбят в том числе фосфорными, траншеи в скверах копают, а мы там фосфор этот собираем, делаем светлячки — уличные фонари выключены, светомаскировка. Горят продовольственные склады, дым, огонь, сполохи от катюш, таран Покрышкина — всё это я вижу из окна в башне, где я живу. Наши лётчики и зенитчицы очень скоро отучили фашистов пикировать, тогда они взялись за пушки и сразу на домах появились белые буквы на синих прямоугольниках: «Эта сторона улицы наиболее опасна».

Боялся ли я? Да, было страшновато подчас, но для нас, мальчишек, всё это не казалось серьёзным. Правда, однажды — всё всегда бывает однажды — в самом начале блокады пришли ко мне в башню мои одноклассники пошуровать в комнатах удравших — квартира наша была, если помните, как у многих, «коммуналкой». Олешка и я рылись насчёт покурить, а Юрка искал книгу покрасивше, чтобы подороже продать — книжный магазин ещё работал на Большом у перекрёстка с Введенской улицей. Немцы палят, из окна видны дым и пыль от разрывов, а у меня аж похолодело внутри, ноги затряслись, заорал «страшно, пошли вниз!» Ребята засмеялись: «Ты что, обстрела испугался? Первый раз пальбу слышишь что ли?» — «Пошли, пошли!» — кричу. Вышли на площадь, пошли по Большому — где-то впереди здорово бабахнуло, идём, Подходим к магазину «Книги» — закрыто! На витрине лежит прекрасно изданный Рерих, мы читаем «Пепикс» — иностранец, подумали, невежды. Оглядываемся — на перекрёстке лежит на боку трамвай и горит, а жёлто-белый цилиндр-остановка — невысокое круглое зданьице, построенное, очевидно, на остатках разрушенной снарядом церквушки, кругом кровища, лежат люди, одни ещё стонут, а другие уже молчат. Милиционеры и просто живые копошатся в телах, ищут, кто ещё жив, раненых подносят к «Скорой». По Введенской подъезжает грузовик с военными, будут, наверно, подбирать и увозить погибших. Страха моего как не было! Подбегаем, просим пропустить помочь — не пустили, подумали, что мы хотим помародёрничать. Участковый наш милиционер, рыжий — нормальный парень, — просит меня обменяться, предлагает за мой нож штык от своей винтовки Маузер, затрофеенной ещё с прошлой Германской. На кой мне этот штык — отказался я. Этот наш мильтон — так мы тогда называли милиционеров — организовал из нас отряд, мы должны следить за светомаскировкой. «Увидите свет в окне — сразу камнем по окну, — командовал он, — и бегом узнать номер квартиры и доложить мне!»

Так же мы должны помогать уносить убитых и раненых, и чистить улицу после. Как-то несли мы вдвоём на носилках совсем мальчишку — у него на спине ни кожи, ни мяса нет, видим, как сердце ещё бьётся. Приказал на крыше дежурить при бомбежке. Раз сижу у трубы, в каске своей, зенитки палят, вдруг шлёп осколок по каске, а под каской-то ничего, кроме черепушки, звон в голове, как с крыши не скатился, до сих пор не пойму. В начале октября иду я проведать школьного друга — стало голодно, мы с мамой насобирали в поле хряпу — капустные листья — бабушка засолила, я несу это ему. Дохожу до Малой Монетной, вечер, темно, рядом с его кирпичным стоял двухэтажный деревянный дом, а его нет, что-то там ещё тлеет и дымится, никого нет. Вдруг споткнулся, чуть не упал, поскользнулся, глянул — ступня лежит оторванная…

1942

Уже зимой беру свою финку, выхожу за хлебом в булочную, что за углом, через улицу — там до войны делали баранки-бублики. Хлеба нам с бабулей полагалось на день по 125 граммов, по восьмушке! Жили мы с бабулей в ванной комнате, с нами жил ещё один жилец нашей коммуналки, его подселили к нам после того, как забрали папу, а сейчас он спит на ванне. Он был боцманом на корабле, что застрял где-то у Шпицбергена или у Земли Франца-Иосифа, теперь он работает на заводе имени Марти, где когда-то инженерил мой дед. В ванной комнате стоит колонка для нагревания воды, сейчас воды нет, я набираю снег для чая, его у бабушки запасено достаточно. Я пристроил к колонке нашу печку-буржуйку, греемся, особенно, когда сердцевинку от зажигалки подбросим, чай кипятим, корочку поджариваем, однажды попробовали сварить рукавицу из свиной сырой кожи — невкусно.

Так вот, напротив булочной, на тротуаре, лежит человек, умер и упал в снег, умер недавно — на лице снежинки ещё тают — перешагнул я через него и, с финкой в руке, захожу в лавку. У мальчика с ножом хлеб отнять поостерегутся. Покупаю положенное, выхожу — брюки у мертвяка сдёрнуты, мясо с задницы уже исчезло…

Заметил я, что боцман наш стал прятать под тюфяк топор на своей ванне-лежанке, велю бабушке кочергу держать всё время на непотухающей буржуйке и если что — прямо в глаз! А сам, нарядившись во всё тёплое, беру, конечно, ножик, лыжные палки и отправляюсь к маме на работу, где она на казарменном положении и Ингочка с ней. Дело к весне, девушки в военной одёжке расчищают трамвайные пути, но трамваи ещё не ходят. До маминой работы на 12-й линии на трамвае 20 минут, а я шёл почти 2 часа. Пришёл, рассказываю, входит главврач: «Это что за чучело?» — «Это мой сын».

Тут посыпались такие слова! А когда узнал, что есть ещё бабушка и боцман с топором под подушкой, вызвал санитарок и велел немедленно бабку привезти. Боцмана он помог отправить по льду Ладоги прочь из Питера. Он Рабинович, но с женой говорит по-французски. Так мы и остались жить в этой больнице, в каморке, а бабушку определили в палату рожениц — больница эта в мирное время была роддомом, да и сейчас тут полно малышей, но есть ещё мамочки, и раненые, и умирающие от голода работницы.

За зиму я сильно пооброс, а тут уже посветлело, скоро и лебеда с крапивой появятся, трамвайчики зазвенели, «восьмушку» чуток увеличили, и немцы проснулись — палят и палят! Мама отправляет нас — меня и сестрёнку — к знакомым, в Токсово — финны дошли до старой границы, а это рядом, и стояли там тихо и спокойно до снятия блокады. Как-то сестрёнка, ей уже почти 10 лет, с прогулки прибежала, зовёт: «Пойдём, там в сарае куколки!» Пошли в этот сарай, действительно, на полке детские головки, отрубленные… Говорили, на Ситном рынке можно мясо купить — не знаю, кто это мясо покупал. Просим маму, и она нас увозит из этого Токсова! Вспомнил, что надо бы постричься. Парикмахер говорит: «Найду хоть одну вошь — сбрею наголо!» Постриг, причесал, приговаривает: «Сразу видно, из еврейчиков, — голова чистая, чёсана, не то, что наши пацаны, всех приходится брить».

Началось военное лето — хоть и палят и пикируют, а погулять хочется. Узнаю, что на Невском, в книжном магазине, «выкинули» в продажу Лермонтова — едем туда не трамвае! Купили, идём назад по Невскому, мимо Дворцовой, по мосту и налево, по набережной, мимо кунсткамеры, университета, Академии художеств, вдруг тревога! У мостов и сфинксов запалили зенитки. На другом берегу, перед Медным всадником, пришвартован военный корабль «Киров» Тут юнкерс разворачивается и пикирует прямо на корабль, бомба летит в трубу, грохот, дым столбом. Забегали матросы, заливают огонь, а мы стоим на другом берегу как вкопанные, не каждый день в трубу бомбы попадают. Появились наши истребители, юнкерсы пустились наутёк, и над заливом уже кто-то задымился. Мы подбегаем к больнице, а там половины передней стены нет, на панели груда кирпича. Мама выбегает: «Повезло, даже нет раненых, все успели уйти в бомбоубежище!» И переселились мы в другую больницу, на улицу Газа.

В августе 1942-го медицина собирает своих детишек, организует детдом и переправляет нас через Ладогу. Наш буксир тащит баржу с больными, ранеными и просто с беглецами. Мы, мальчишки, конечно, на буксире, к счастью, не бомбят, у немцев обед, наверно. На берегу, куда нас привезли, склады с едой, много, много! И нас, ребятишек, кормят и хлебом, и сгущёнкой, и всем, всем, о чём мы мечтали всё это время. Взрослые от жалости к нам, не сообразили, а мы от глупости объелись и… В поезде уже, страдая в тамбуре, я вспомнил, что мама мне дала бутылку со спиртом, знала, ведь, что объедимся и заболеем. Приношу это и мы пьём из горла бутылки по капельке — спирт не шутка. Этим и спаслись, и воспитатели строгие отнеслись к нам с пониманием. Проезжаем Тихвин — немцев оттуда уже выгнали, там был Волховский фронт, блокаду они облегчили, но солдатиков наших полегло в этих Синявинских болотах больше сотни тысяч. Дальше в Вологде пересадка, на перроне столы с борщом, картошкой, грибами и огурчиками, но на это всё даже не смотрим! Высаживаемся на станции «Бакланка», везут нас на телегах через райцентр «Кукобой», потом через дремучий лес в «Пустынь».

Это бывший монастырь, «подворье» нам говорят. Квадратно. Два двухэтажных кирпичных, побеленных здания буквой «Г», церковь с колокольней и две часовенки по углам. Поселяют нас в одном, а в другом — воинская часть, ВНОС называется. Девчонки там, красноармейки, десяток их, что они там наблюдают, мы так и не поняли, но задорно поют и танцуют весь день! В нашем здании келий нет, большие комнаты, как классы в школе, широкие коридоры и пристроенные к ним снаружи огромные, из досок, уборные на два этажа с круглыми дырками вместо унитазов и без воды. Внизу — выгребы, откуда всё выгребается и вывозится на поля — удобрение. Стены щелевистые, даже в коридоре из этих уборных не пахнет. Разделили нас на группы — мальчиков отдельно от девчонок, две старших, две средних и две для малышни. В каждой комнате большая печь.

Наша комната угловая, на втором этаже на одно окно больше, чем в других, и в это, лишнее, в торце, окошко влезает Витька, когда задерживается. Он напросился стать дровосеком, дали ему лошадку и дровни, он два раза в неделю ездит в лес, приводит чурбаки — готовит их в лесу — сгружает во дворе перед этим нашим окном, забивает в чурбаки клинья, чтобы они сами от мороза треснули и лезет к нам — на ночь двери закрываются. Как дровосека, на кухне его прикармливают, а нас кормят баландой — это жидковатая «еда» — мука, картошка, немножко молока в горячей воде и хлеб без масла. Пить разрешают сколько хочешь — колодец во дворе. Вещи, обувь, чаи, выданные нам родителями перед отъездом, мы меняем на картошку в деревнях, что расположены вдоль по шоссе, что идёт от полузатопленного Рыбинска в Грязовец.

Раз мы с Мишкой заходим в колхозный двор — молочный запах нас привлёк — а там на сепараторе отделяют от молока сливки — нам доярки всё объяснили. Я слушал, а Мишка всё ходил кругом и принюхивался. Его приметили и предложили попить обрата — это то, что остаётся от молока после снятия сливок. Мишка выпил почти полведра — я его предупреждал — что с ним было потом, лучше не рассказывать! Наконец вещи и чаи кончились, мы стали ходить по очереди, для этого у нас осталась сменная одёжка и обутка, стали подворовывать… Картошечки принесём, печь нашу затопим, картошечку в котелок и в печь, а если и хлебушка деревенского где-то прихватили — праздник!

1943

Пришло лето 43-го — нас, кто постарше, — в колхоз, на работу. Сажаем картошку, косим косами в лесу траву — мёд лесных пчёл ужасно вкусен, но пчёлки это не очень любят и жалят пребольно! Девчонки треплют лён, собирают горох — мы, мальчишки, посмеиваемся!

Зимой мыться целиком холодно, бань нету. Повели как-то нас в деревню мыться — местные ведь мытые ходят! Привели в избу, русская печь огромная, так жаром и дышит, мы ничего не можем сообразить — где же баня? Бабка говорит: «девка ужо вымоется, полезете и вы». Бабка открыла в печи заслонку и оттуда вылезает раскрасневшая деваха! Мы, десяти-двенадцатилетние пацаны, при виде этакого задали стрекача! В одной из часовенок — что рассказано ранее — сыроварня, а другая пуста. Мы попросили заведующую — прекрасный человек, нам всегда жаль её, её сын чуток не в себе — соорудить нам баньку в этой часовенке. Она нашла двух стариков, «ископаемых», как мы их назвали. Они всё сделали, как надо, банька подучилась на славу, хоть и по-чёрному, но очень жаркая. Веники были приготовлены заранее, «открытие» было праздником, воды мы наносили много — она нагревалась в огромном котле на раскалённой печке, Генка до того разыгрался, что чуть не ошпарил меня кипятком. Перед самым концом войны он был призван и погиб под Веной, там где-то и закопан, пусть земля ему будет пухом!

Лето 43-го кончалось, работа в колхозе для нас завершилась и мы, пацаны, с девчонками сорганизовались в парочки и стали по вечерам погуливать. Воспитатели заволновались, а мы оккупировали крупорушку — это мельница, где делали крупу, — и стали там учиться, как себя с девочками вести, начали с целований. Однажды слишком увлеклись — возвращаемся поздно, на крыльце воспитатели, серьёзный разговор: запрет на прогулки и прочее… Девочки-напарницы в память об этом происшествии вышили и подарили нам платочки.

1944

Всю зиму мы учились, ведь наши воспитатели были известными учителями в Ленинграде, и пригласили их медики специально для нас. Русский, английский, литература, биология — на уроке биологии я заработал «2» — на просьбу рассказать о строении лягушки, я начал: «Спереди у лягушки — голова». До сих пор не понимаю, почему «2», ведь это чистая правда! Учим историю, географию, а вот математику я не помню. Некоторые из нас пропускали уроки — уходили «на промысел» — кто пилить-колоть, здоровых мужиков в деревнях нет, только инвалиды и старики, а один имел фотоаппарат, где-то он раскопал, похоже у девчат-вносовок, фотобумагу и ходил по деревням, фотографировал, пока шёл от одной деревни до другой, у него на спине печатались снимки.

А я рисую всё, что вижу в окне и видел летом. И читаю Стивенсона «Похищенный» на английском — словаря нет, учительница помогает. И так до весны, а там снова копать, косить. Один из рисунков на военную тему посылаю в журнал — был объявлен конкурс. Получаю фото девушки в письме с просьбой общаться — она видела мой рисунок в том журнале. Ребята стали советовать, девчонки посмеиваться, я растерялся — ответ с благодарностью написал, но от неё больше писем не было.

Весной 44-го блокаду уничтожили. В детдоме, куда нас в 42-м отправили подальше от войны — кто постарше — задёргались. Я же, не долго думая, оставив сестрёнку на попечение детсадовских тёток, драпанул через лес в Кукобой-райцентр, там напросился подвезти на станцию. Денег ни у кого в детдоме не было, поэтому, дождавшись поезда в Питер, забрался в вагон, где ехали солдаты, и под весёлый смех и подмогу залез на третью полку и заснул. Приходил контролёр — к солдатам претензий нет, просили солдатика не третьей полке не будить, а военному патрулю до меня, зайца, никакого дела не было, так и доехал без приключений. На Московском вокзале справа в проезде построен санпропускник — одёжку всю отняли, я прошёл через душ, смыл начисто эвакуацию и, получив выпаренную в вошебойке одёжу, появился на площади Восстания — Невский-Лиговка перекрёсток, Ленинград! Поглядел ещё вокруг, ничего не разрушено и пошёл вверх по Невскоиу — тогда он был еще Проспектом 25-го Октября. Дошёл до Улицы 3-го Июля — нынче опять Садовая, идёт к Летнему Саду, и задумался, куда ехать, к маме на Газа или домой, на Льва Толстого. Подошла «троечка» и повезла меня домой. Домой я не попал — мама сменила квартиру в этом же доме, но я забыл номер этой квартиры, помню только — мама писала, — что на 5-м этаже, постучал во все двери на этой площадке, но никто не ответил. Ну что ж, поищу, может кто-нибудь из моих друзей в городе, только жаль, гривенничка нет, не могу позвонить, да и номера телефонов не помню. Вышел на улицу, с Олегом мы виделись последний раз в осенью 1942-го, он жил рядом, за углом, дом № 4, вдруг он здесь! Вошёл в этот дом, поднялся на третий этаж, звоню, ещё раз звоню. Дверь открывает Олег! Я спасён, ура! Родителей нет — Олешка пошуровал в буфете, появилась бутылочка, и мы хорошо отметили встречу, навспоминались, наговорились про всё за эти два года, саблей наградной отцовской намахались. Пришла тётя Вера, мама Олега, нам, конечно, влетело, но тут вернулся со службы отец, и бутылочка была опустошена окончательно.

Утром разыскали телефон маминой больницы, мама удивилась, заплакала, наругала, что сразу не позвонил, дома-то ведь бабушка, и я побежал домой к моей бабуле, вот она обрадовалась! Недолго думая, мама собралась поехать за сестрёнкой, а мы с бабушкой не могли наговориться и наобниматься.

Я стал осваиваться в новой для меня обстановке — теперь у нас стало опять два комнаты в коммуналке, одна, большая и светлая, с большим окном и собственным умывальничком в маленькой коморке у окна, а другая, поменьше и потемнее, — с небольшим окном во двор. В этой квартире жило ещё две семьи, одинокая женщина и старушка-еврейка. Мама сохранила мои краски, кисточки, бумагу, и я, набрав водички в этом умывальничке, принялся рисовать всё то, что осталось в памяти об эвакуации. И колокольню монастыря, где мы жили, и крупорушку, которую мы малость покурочили — уж очень там было много сухих деревяшек — и куда мы ходили с девчонками «пошептаться», и пруд во дворе, и ещё, и ещё. Жаль, это всё погибло — что-то сверху в кладовочку, где умывальник и хранились рисунки, протекло и остался лишь один рисуночек маслом, он теперь у моей дочки в Ницце.

Мама быстренько собралась и поехала забирать сестрёнку из детдома, я пошёл во двор, узнать что с ребятами. Оказалось, что все они погибли на войне. Каска моя где-то затерялась, а ножик ярославский мент отобрал. Привезла мама сестру, определили нас в школы — меня в 9-й, а её — в 5-й. Взяв мои картинки, повела мама меня в Академию, что на Васильевском, на набережной, где в блокаду зенитки стояли. На этой набережной и сфинксы египетские, и Кунсткамера с уродами и индейцами, и 12 коллегий-университет, и Горный институт, и памятник капитану Крузенштерну — вспомнилось, как в 42-м мы с сестрой на этом месте видели пикирующего на крейсер юнкерса и дым от взрыва из трубы этого судна.

В Академии посмотрели на мои рисунки и велели приходить. Весь май проходил, учился рисовать по-настоящему, правда, только карандашом и всякие гипсовые фигуры. Тут выясняется, то организуется пионерский лагерь для детей работников искусств — РабИс — нужны воспитатели. Я напросился, сказал, что был в детдоме и знаю, что надо делать, меня взяли на эту работу. Упросил заведующего взять в лагерь и мою сестру, пионером.

Славное это было время. Приезжали в лагерь к детям их знаменитые родители, мы их вежливенько заставляли «концертировать», а старшим пионервожатым был будущий известный киноактёр Сошальский что ли, я позабыл. Приехал как-то знаменитый диктор на блокадном радио, Бекер, замечательный рассказчик, ребята его окружили и не отпускали до позднего вечера. На пересменках делать было нечего. Выкрасил я киоск-сортир голубым для смеху и отправился на аэродром, что был недалече. Там меня приветили, разрешили даже в самолёт забраться, «Кобра» назывался этот американский истребитель, но лётчики наши.

1945

Попозже, когда я уже ушёл из Академии в простую школу, я ещё раз был пионервожатым, на этот раз лагерь был в Павловске. С моим дружком по школе, от нечего делать или от, как теперь говорят, прикольности, сделали стенгазету «Смена» (газетку эту сохранила Роза Сирота), заголовок нарисован был точно, как в настоящей «Смене», повесили в коридоре школы, где и был этот лагерь, и отправились в парк, где дворец. Физрук, как показалось нам, гебешник, всё время за нами приглядывал. Мы пошли вдоль по улице — глядь, а он сидит в школе на окне и смотрит, куда это мы идём. Посмотрели по сторонам, дружок повернул к дому, а я, увидев сидевшую на окошке своего дома девчонку, подвернул к ней и пригласил погулять, назло этому физруку. Было уже довольно поздно, но светло — белая ночь!.. Дружок мой встретил меня и сказал «Не нравится мне этот физрук, давай убежим!» Тут же собрались и дали драпу! Шли, шли, прошли Пушкин, поднялись на бугор, что у Пулковской обсерватории, тут как дыхнёт от Питера вонищей! Побежали мы к шоссе, запросились на проходящий в Питер грузовик и на Сенной разбежались. А газетку эту сохранила Роза Сирота.

В Академию я ещё немного походил, рисовал я эти гипсушки кое-как, всё получалось по-своему, не по академическим канонам. Серёга, сын известного художника-иллюстратора, что делал иллюстрации для книг, в том числе, сочинений Мопассана, — увидев моё пальто, что я сам для себя сшил, потащил меня на Загородный в ателье Литфонда, где заказал сшить для себя точь-в-точь такое же! Я ещё сшил себе костюм оранжевый — мне нравилось не только шить, я делал и шляпы! Преподаватель, что принимал меня и был классным руководителем, сказал мне: «Не будет тебе ходу у нас, не дадут. Больно уж ты норовист, сейчас таких, как ты, начальство не терпит, им нужны раскрашиватели, а ты другой, уходи, пока тебя не перевоспитали». Он знал, мама ему сказала, что мой отец «враг народа», поэтому, наверно, не испугался со мной так говорить. Ингочка, моя сестрёнка, пошла в 5-й, но не долго там поучилась — отец получил «молочную карточку», то есть получил возможность жить вне зоны, вышел из неё, и мама, узнав об этом, вместе с Ингой поехала к нему, оставив меня с бабулей. Я стал соображать, в какую школу мне перебраться. Тут встретил своего друга по детдому, Юрку Енокяна, и он привёл меня в школу № 181, что на Соляном, где я доучился до аттестата зрелости. Мой отец, приехав освобождённым, узнав, где я учился, улыбнулся и сказал: «Я тоже учился до 17-го в этой гимназии».

Летом приказали нам явиться на военную предпризывную подготовку. Привезли в специальный лагерь, разделили на «взводА», поселили в палатках. Каждое утро подъём, построение и шагом марш на полигон. Там лежать, стрелять, бежать, колоть штыком, ползти с тяжёлой сумкой-сидором, как назвал это взводный, на спине — мне скоро всё это надоело, единственное развлечение — на обратном с полигона пути стрельнуть по кирпичной трубе! Как-то подходим к лагерю, вижу на генеральской дорожке построили арку, и её красит старик-солдатик. «Не надо ли помочь?» Спустился старик, поглядел». — «Что можешь-то?» спрашивает». Пилить, гвозди заколачивать, — говорю, — красить могу». — «Утром приходи, да пораньше, будешь красить арку эту». На следующий день идёт колонна на полигон, а я стою на «лесах» и крашу арку жёлтым. Искусство — дар Божий! Был у меня затрофеенный пистолетик, правда, без обоймы и пружины с бойком. Арку я докрасил, сборам конец, еду я домой, этот пистолетик вынул из кармана, где я всегда его держал, и положил в сумку с моим барахлом. На Витебском вокзале меня схватили и поволокли в участок. «Оружие — на стол!» орут. Вынул я свой пистолетик — они видят, что из него стрелять нельзя, нечем. «Где взял?» — «На Финском фронте нашёл», — объясняю. Разрешили позвонить. Мать моего школьного приятеля работала в прокуратуре, ребята ей всё рассказали — меня промурыжили ещё денёк и, наговорив всяких страхов, отпустили домой. Пистолетик так и не отдали, понравилась ментам эта игрушка. Так и прошло это последнее военное бабье лето!

Снова школа. Через дорогу от школы, на Соляном у Фонтанки, городские власти организовали «Музей Обороны Ленинграда» — просуществовал он, правда, не очень долго, всё начальство городское вскорости постреляли, видать, кому-то оно не потрафило, и музей этот ликвидировали. В музее было много блокадного — и «восьмушки» — 125-граммовые хлебные пайки, и неизвестно из чего сделанные лепёшки, и огромное количество фотографий: и как воду берут из проруби на Неве, и как еле живые ленинградцы на чём попало волокут умерших с голоду дистрофиков, и как стоят укрытые снегом трамваи и троллейбусы, и как разрушаются разбомбленные дома. Целый отдел был про «Ледовую трассу» — «Трассу Жизни» — грузовики проваливались под лёд от бомб фашистов, но, не переставая, везли продукты для людей — снаряды люди делали на городских заводах, голодными умирали у станков.

Нинин отец был контужен под Кингисеппом, покуда он лежал, карточки и денежки смародёрили — он был корреспондентом, не военным — солдаты его подобрали, привезли домой, где он в марте и умер, но перед смертью рассказал, что он видел, когда его вызвали в Смольный, чтобы направить к войскам. Там в столовой, куда его пригласили «откушать», было всё — и буженина, и икра, и красная рыба, и белые булочки — боялись, что тов. Жданов А.А. проголодается и не сможет руководить обороной — а на улицах города лежат упавшие замертво, замёрзшие, голодные люди. Но о той столовой в музее ничего не было.

При музее была мастерская художников-оформителей, их руками всё было сделано в музее как надо. Конечно, я не мог не познакомиться с ними. Я люблю мультики, и стал учиться у них, как правильно это рисовать, а потом украсил весь актовый зал этой школы мультиками — директор школы приветствовал и помогал — и краски покупал, и закрывал глаза на то, что я «некоторые» уроки пропускаю и задерживаюсь до полуночи, разрисовывая зал. Со всего района приходили посмотреть, что я делаю, директору это было на пользу, а то, что я не на все уроки хожу, думаю, он помалкивал. Шефом школы был театральный институт, что на Моховой. В школе всё время что-то ставили, меня же назначали оформителем этих постановок. Главным режиссёром нашего театра была студентка этого института Роза СирОта — потом она работала у Товстоногова. Я уже не помню всех постановок, помню только, как испугалась Роза, когда я предложил ей поставить пару сценок из «Ярмарки Тщеславия» в современных костюмах: «Ты что, сам хочешь и нас подставляешь, чтобы нам головы свернули!!!». А ещё случился курьёз на «Горе от ума». Парню, игравший слугу, вдруг стало плохо, и последний акт оставался без слуги. Я что-то там доделывал за кулисами — Роза подлетает: «Иди переодевайся, будешь слугой, там слов нет, выручай!» И вот стою я на сцене, напротив Фамусов, Страхович Юрка его исполнял. Вспомнил я, как вчера, ребята с ним во главе, волокли меня в парикмахерскую побрить, и такой смех меня стал душить, пришлось, даже, лицо платком прикрывать. Юрка по ходу пьесы глянул на меня и, вместо того чтобы строгим голосом дать мне приказание что-то принести, затрясся от смеха! Зал дрогнул и загрохотал хохотом. Учительница литературы кипела от злости: «Как вы посмели такое!», а мы, притупившись для приличия, сказали: «Так «Горе» — это же комедия».

Школьные годы подходят к концу, в мае и война кончилась! А по литературе оказалась «3».

Чтоб подзаработать, стали мы артистами Мариинки — нанялись в миманс. Платили нам 5 рэ. Было не без потехи — один раз, не помню кто, кажется Лёнька, вышел на сцену прямо из декораций, а кто-то другой, чтобы заплатили чуть побольше, загримировался в «Аиде» негром, мы уже уходим, а он всё ещё отмывается! Юрка Енокян потом пошёл в тот театральный институт и стал актёром ТЮЗа, а сейчас мы с ним после школы, ходим по дворам и пилим-колем-носим дрова — отопление ещё не везде наладили, а нам нужны денежки на карманные расходы. Отца у него расстреляли в 38-м — «10 лет без права переписки». Как-то зашли мы к нему домой погреться, вижу на стене картину настоящую, маслом. Смотрю на подпись — Маковский! «Откуда эта картина у вас?» — спрашиваю, Юркина мама говорит: «Это мой дядя написал и мне оставил» — его могильную плиту через много лет я видел на Русском кладбище в Ницце. Я у Юрки спросил, почему он Енокян, а не Маковский, а он: «Так получилось…»

Моя мама вернулась из Воркуты одна, сестру мою оставила у знакомых — там оказались Клоссы, дети соратников Костюшки. Их, потому что фамилия сходна с немецкой, да они ещё и поляки, направили в «трудовую армию», как и немцев из Поволжья и других наших городов, что жили здесь ещё со времён Екатерины. Мама сказала, отец просил, чтобы я приехал повидаться, и мы решили, что я сдам выпускные экзамены и тогда поеду к нему в Воркуту.


«Моя мама — Шамовская Людмила Вениаминовна».

1946

Довоенные мои школьные приятели Серёжка и Димка поступили в лётное училище, мне тоже опять загорелось стать лётчиком. Помчался я на Международный, в приёмную комиссию. Посмотрел на меня офицер, странно так ухмыльнулся и говорит: «Тебя? Нет, для вас приём окончен».

Кое-как сдал экзамены, получил Аттестат и подал заявление в строительный институт на архитектурный факультет. Мама пообещала заняться моим будущим — приёмом в институт, а меня отправила в Воркуту, к отцу «на свиданку». Ехать надо было через Москву, и я туда полетел, натурально полетел, впервые в жизни полетел на самолёте, «Дуглас» назывался. В Москве познакомился с папиными родственниками и моими двоюродными братьями. Из Москвы на поезде отправился в далёкую Воркуту. Поезд шёл сначала через Горький — теперь опять Нижний Новгород — в Вятку-Киров, там пересадка на Киров-Котлас, а в Котласе вагоны прицепили к спецпоезду, он довёз мимо Ухты до Кожвы, что на берегу реки Печоры. Поезд идёт так медленно, приближаясь к Ухте, что многие пассажиры выпрыгивают из вагонов и я тоже, чтобы выкупаться в рядом бегущей речке. В Кожве долгая остановка — всех проверяют, вагоны солдаты с собаками обыскивают и опять надо платить 25 рэ — за переезд по мосту через эту Печору, сделанному во время войны из железа для Дворца Советов, а за мостом, на станции Печора, снова плати за проезд по железной дороге МВД до Воркуты.

У Инты замечаю, что лес стал пожиже. Между Интой и Воркутой от этой железной дороги отходит ветка на восток. Спрашиваю, куда это? Рассказывают, что это недостроенная дорога на Норильск. Этот кусочек доходит до левого берега Оби, до Лабытнанги, напротив за рекой — Салехард. У Норильска тоже есть кусочек этой дороги — от правого берега Енисея, Дудинки, до Норильска. Позже я летал в Норильск по делу, проехал на электричке от аэропорта «Надежда» до Норильска по этому кусочку. А между Обью и Енисеем — полупровалившиеся насыпи, брошенные паровозы, теплушки, опустевшие остатки лагерных бараков, обломки деревянных тачек, носилок, и кое-как сколоченные кресты, а то и просто бугорки, бесчисленных могил — результаты трудов нашего любимого отца, Корифея и «Великого Менеджера». Этот кусочек от Оби до Енисея всего (!) 1200 километров по тундре, у Полярного Круга!

Подъезжая к Воркуте, решил почиститься, выкинуть крошки из сумки, остатки маминой еды и заплесневевшие прянички — тут парнишка, сосед по полке, дёрнул за рукав: «Ты что, сдурел, этоже еда, отдашь, кто поросит, или сам увидишь, кому надо, не все просят» Поезд подошёл, остановился, встречающих много, высматриваю отца. Заметил, вижу, стоит маленький такой, фуражечка непонятного вида, сам в чём-то сером, замахал ему, закричал, а он меня не узнаёт, не обращает внимания на мои крики. И немудрено, 9 лет прошло, «собака вырасти могла». Соскочил, подбежал, обнялись, расплакались…

Привёл он меня в барак на берегу реки, где теперь живёт, выйдя за зону, тут и сестрёнка меня встречает, и стали мы пировать. Отец поседел, лысина стала ещё больше, а усов-бороды нет, и глаза невесёлые. Разговорились, папа долго рассказывал про людей и жизнь в лагере. Я же молодой да глупый, сказал сдуру «Вот ты коммунист, хвалишь Ленина за НЭП, Сталина за победу над фашизмом — а твои однопартийцы скрутили тебя и заключили за решётку, почему же ты ими восхищаешься?» — «Ты оппортунист!» — обозвал меня отец и до самой смерти так меня и не понял, и не простил, но почему был посажен, объяснить так и не захотел.

Пожил я там недельку, походил, пригляделся, со многими поговорил, с отцом старался больше о коммунизме не говорить. Наглядевшись и наслушавшись, крепко задумался и по дороге домой старался разобраться в том, что там увидел и услышал. Запомнилось, как зэки (заключенные) под надзором солдат, роют траншеи для бетонных фундаментов, лопаты нагревают на костре, чтобы копать мерзлоту — везде она там под нетолстым слоем талой земли. Рядом строится кирпичный дом — каменщики, тоже зэки, — загорелые, работают без рубах, солнце светит и греет круглые сутки — Заполярье!

Приехал, пошёл к Олешке порассказать, а у него моя подружка… К окну подбежала, стоит ко мне спиной, молчит. Я говорю «ладно уже, чего в жизни не бывает, я потом приду» и ушёл, а у самого в груди… Не на шутку расстроившись, опечалившись, начал писать стихи, исписал целую тетрадку, специально где-то приобретённую, в синей обложке — мама потом и назвала её «голубая книжка», сохранила её и теперь она, наверно, у сестры. Стихи вылечили меня от обиды довольно скоро — они оказались сильно действующим средством, но я не оставляю это увлечение. Знакомлюсь с такими же, как я, стихотворцами, меня привели, даже, к секретарю Ленинградского отделения Союза Писателей — очень неприятный человек, глаза несмотрящие запомнил, а имя нет. Лучшим другом по этому делу стал поэт-фронтовик Гоппе, так я его называл, он был ранен, у него не было большого куска черепа, мозг был не повреждён, но защищён только кожицей! Он учил меня и поправлял ляпы, и советовал, как правильнее формировать написанное. Жаль, что наше «сообщество» оказалось недолгим, но не по моей вине.

«Потом» оказалось через 33 года. Пришли с Олешкой, он позвал, я пошёл. Пришли, вижу пожилую женщину. Соня?! Стою как вкопанный, шок. Вошёл мальчуган — вижу, вылитый Олег, точно такой же, какими были мы в школе. Спрашивает: «Кто этот дядя?» — показывая на меня. Сонька молчит, глаза мокнут… Тогда я, как прорвало, говорю: «Когда я был чуть постарше, чем ты теперь, я очень любил твою маму, больше всех на свете, но она от меня ушла…» С тем и ушёл, не сказав, что уезжаю навсегда, не попрощался. По дороге вспомнилось, как я тонул на болоте — это был первый урок, а тогда, по приезде из Воркуты, я получил второй — жизнь учит сама, лучше мамы-папы.

На архитектурный меня не взяли — ни я, ни мама не сообразили взять бумажку в Академии, что я там учился — может, тогда бы и приняли. Поступил я на строительный факультет и стал студентом ЛИСИ — до Революции он назывался Ея Императорского Величия Марии Федоровны Институт Гражданских Инженеров, во как!

Мама поехала в Воркуту к отцу и Ингочке, надолго, жить там и работать рядом с ними, а я опять с моей любимой бабушкой! Началась студенческая жизнь, и стихи пришлось отложить…

Глава 3. ПРО ЮНОШУ. 1946–1952 гг

Лекции — это не уроки, ребята скрипят перьями — записывают что-то за лектором— конспекты делают. Можно тихонько выйти покурить под монотонный речитатив лектора, можно и вздремнуть, договорившись с соседом о стрёме. Однажды, по-моему, уже на следующий год, профессор математики, Исидор Палыч, застукал всё-таки меня. Подходит и говорит «Я понимаю Ваше состояние, но попросил бы Вас не очень громко храпеть». Замечательный был человек, только благодаря ему многие инженерные задачи мне удавалось потом легко решать. Практические занятия интереснее, правда, всё зависит от преподавателя и предмета.

Первый год пролетел без особого труда, зимняя сессия прошла без потерь, но весеннюю сессию проходить не пришлось — моя бабушка, я так её любил, тихонько, на 75-м от роду году, заснула ночью навсегда. Мои друзья, Юрка с Олешкой, помогли мне и с гробом, и с машиной, и с кладбищем — тогда всё это было не так просто, как сегодня, огромное спасибо им, один бы я не справился так. Незадолго до смерти бабушка достала из своего сундучка и дала мне иконку с ликом Христа на ней. «Когда я помру, — сказала она, — положи мне это в гроб, это был честный, кристальной души, святой человек, а все остальные, что были около и потом — мошенники». Она всегда говорила, что ни на небе, ни ещё где-нибудь Бога нет. Бог есть только в наших сердцах, если Он там, а если Его там нет — горе тому и кто рядом с ним.



Поделиться книгой:

На главную
Назад