Андреев Андрей Никифорович
НЕОНИГИЛИЗМ
Анархистская идеология как и всякая идеология не явилась в мир готовою: она выковывалась каторгой, борьбой и смертными приговорами.
Как в прошлом, так и в настоящем имелось много анархических течений и толков; сталкиваясь и переплетаясь между собой, они стали выливаться в резко очерченные, непримиримые между собою положения.
„Credo“ автора написано в каторжной тюрьме еще задолго до февральской революции, оно квинтэссенция неонигилизма; а последняя его работа — „Откровения неонигилизма“, напечатанная в 1921 г., вполне отчетливо и ярко определяет это новое учение, учение столь расходящееся с обычным анархическим, что оно уже потребовало и нового названия.
Эта книга не для многих — она предназначена тем, кто стоит одиноко на поле битвы, кто ищет новых путей и дорог, кто правдив, смел душой и крепок волей, кто не боится глядеть в глаза не только смерти, но и жизни — что еще труднее.
Напечатанный и лежащий перед вами том1 выражает подлинного в живого индивида со всеми присущими ему особенностями, это вехи и столбы не только истории анархизма в эпоху революции, но и человеческий документ, знамение времени, по которому можно проследить уклонение личности от неонигилистической прямой, борьбу с окружающим мировым фронтом, борьбу с самим собою, ее атаки и отступления.
2 июня 1922 г.
I.
НЕОНИГИЛИЗМ.
Credo.
„Дух разрушения есть созидающий дух“. — говорил Бакунин; а на вопрос: „что же Вы станете делать, когда на разрушенном построите свой идеал“? он ответил: „вновь разрушим“! — Что за несообразность! А я говорю: дух разрушения — самодовлеем.
Если Аристотель называет человека животным общественным, то отсюда не следует, что он всегда был таковым и, очень вероятно, что социальная психика его есть продукт экономики, воспитания, среды и наследственности. Мы знаем много примеров, когда высоко развитые интеллектуально личности, покидают общество, разрывают с ним связь навязанную рождением и блага организованной культуры считают бесценными и, даже вредными для индивидуальной свободы, они как-бы подчеркивают свою антиобщественность и этим противоречат аристотелевскому выводу. Очевидно сталкиваются два элемента, заложенных прошлым в человеческую натуру: независимость личная и обязанность к обществу. Много систем создано людьми интересующимися социальными проблемами; в них с более или менее верной оценкой, проводилась грань, отделяющая личность от общества, как организации личностей. Конечно, только на известной ступени задается человек подобными вопросами; десятки тысяч их живут обычной, стадной жизнью, по инерции, по ранее заведенному правопорядку и часто только случайно узнают, что жизнь людей подвергается изменениям, что она не была всегда таковой, а росла, расширялась и даже больше — общественный организм может регулироваться волею и умом человека и быть направляем в ту или другую сторону; с этого момента, они уже критически относятся к общественным явлениям, у них появляются идеалы, а от темперамента, психики отдельного индивида зависит выбор оружия и средств для осуществления его. Столкновение между идеалом личности и действительностью может произойти, хотя очень редко, мирным путем — эволюционным, но чаще всего оно приводило к переустройству общества революционным образом. Идеал в той или другой степени осуществлялся удачным движением и всегда меньшинства — „барашек“ на гребнях волн народа-моря, то спокойно могучего, то бешено-бурного, то, со скрытым кипением мирно лежащего, или порождавшего хаос и серебристую пену; плотины и устои пробивались живыми таранами и жизнь расширялась, чтобы в будущем опять подвергнуться ломке во имя нового идеала, — так беспрерывно; будь иначе — общество окаменеет, остановится в своем росте и приблизится к разложению, уничтожению. Но что же делать тем, кто родился между двумя взмахами волн-восстаний, во времена затишья, не могущим и переносить жизнь жвачных животных и имеющим взгляды заставляющие их не молчать, а говорить и действовать, — пропасть же между ними и обществом так велика, что заполнить ее компромиссами немыслимо?
Веления разума настолько категоричны для сознающей себя личности, что даже зная, что идя поперек хода, будет раздавлена, как индус священным слоном, все же бросается на верную гибель; в глазах общественных она является нарушительницей законов нравственных и политических, но нелицеприятная история оставит для нее почетную и славную страницу....
В настоящее время, общественная структура вырисовывается в таком виде. Часть людей, более энергичная, приспособившаяся к жизни, сумела захватить власть и пользуясь ею прибрала к своим рукам богатства земли и землю; из поколения в поколение они передавали сохраненное и отсюда появились современные магнаты капитала, но владея „орудиями производства“ они тем самым владели и рабами обрабатывавшими им их землю, превращавшими сырой материал земли в ценный продукт. Эти рабы — „пролетарии“, одухотворяя материю затрачивают громадную энергию, но пополнять ее из „заработной платы“ не могут, она достаточна и то не вполне, для замещения траты энергии физической, но не умственной; роль их свелась на придаток к машине и они сами превратились на рынке труда в „продукт-товар“ подлежащий давлению законов спроса и предложения, они котируются на бирже, как чугун, уголь и хлопок.
Собственность, при нынешнем капиталистическом производстве, требует для управления собою ум и знания, а для этого созданы рассадники наук, но доступ к ним ограничен, в большинстве случаев только дети собственников и могут владеть знаниями — они будущие заместители их. Нынешнее образование имеет много общего со жречеством, где только посвященные могли открывать тайны природы и знакомиться с ними, но тогда нужны были особенные способности чтобы достигнуть доверия жрецов, а теперь, главным двигателем являются деньги — как разновидность капитала; успевшие проникнуть в святое святых наук, не имея под собой денежного мешка, принуждены быть на службе у владык капитала под видом пролетариата „умственного“ и их мозг, обработанный в котле учебном, есть своего рода орудие производства и как таковое требует „прибавочной стоимости“, — вот почему при одинаковом времени работы, пролетарий „фабричный“ получает далеко меньшую плату, чем пролетарий умственный.
Родовое дворянство, которому больше всего принадлежало земли, постепенно сливается с буржуазией; из их круга выходит интеллигенция умственная и религиозная, — общими силами, для защиты своих прав, прав собственников и власть имущих, они создали государственный парламентаризм — он является выразителем их интересов.
Мелкие собственники с кустарно-фабричным производством и крестьяне-землеробы, представляют из себя кадры, пополняющие ряды пролетариата; некоторые из них достигают, хотя очень редко, верхних рядов и занимают места за трапезою вместе со своими бывшими господами, — но эти типы собственников — переходная стадия к новому виду производства и, как-бы долго они ни сопротивлялись капиталистическому нашествию и как-бы ни поддерживались законодательством, в собственных интересах правящих, они обречены на исчезновение, поглощение и это только вопрос времени.
Частная собственность есть тот фундамент, на котором, как на главной базе, построены: организация труда на капиталистических началах, семья, нравственность и право; кто отрицает ее, в такой же мере уничтожает: нынешнее распределение продуктов труда, брак, теологическую нравственность—как пережиток и парламентаризм; затрагивающий в корне один из этих институтов подрывает и собственность.
Весь мир разделен на два класса — буржуазию и пролетариат; первый живет за счет прибавочной стоимости второго, и создавая веками и всю свою жизнь, сам, бедным Лазарем, питается крохами падающими со стола богачей, а стол установлен произведениями труда этих же париев.
Надо сказать, что деление всего человечества на два класса — работодателей и работоделателей, не так резко вообще, но для изучения социального вопроса, оно необходимо также, как пока нужны особые науки — физика, химия, астрономия и др. между тем в мире ведь нет такого дробления: он представляет из себя одно целое; на самом деле нет двух людей с абсолютно одинаковыми интересами.
Подневольный труд, не обеспечивающий сносного положения под старость, презираемый даже самими работоделателями, кладет на людей ярмо раба: или создавай богатство богатым и тем самым давай в руки их кнут, которым тебя же подгоняют, или умирай с голода...
Миллионная армия чиновников государственной машины, как саранча обступила „подданного“ и „гражданина“ и пожирает жатву их; земля превращена ими в одну громадную тюрьму, где крышей служит свод неба; каждый шаг человека подвергается наблюдению, надсмотру и запрету, — по статьям, циркулярам и инструкциям, за номерами такими-то и такими-то; — чтобы эта машина действовала безукоризненно, она требует постоянной смазки из человеческой крови и слез....
Парламентские „говорильни“ с каждым днем расширяют поле для своего разглагольствования, депутаты без конца сменяют депутатов, слова льются, как блага из рога изобилия, но это — „дары данайцев: общественный пирог „свободно“ и благополучно проглатывается, а „век ожидания“ для „чающих“ превращается в „золотой“...
С появлением ребенка из утробы матери, он уже служит платежной единицей: национальный или государственный долг преследует его до самой смерти; он может возмущаться на тех, которые не спросив согласия наложили на него бремя дани иноземцам, но избежать ее не может, как только порвав общение с государством, но в данном случае и это мало поможет делу, так как кроме налогов прямых существуют косвенные — на предметы первой необходимости...
Всеобщая воинская повинность и яд милитаризма разъедают народы, которые стонут под тяжестью вооружений, перевооружений, и уже не чувствуя необходимости уничтожает брат брата трудящегося под разными национальными флагами: немец — француза, русский — турка и на оборот; нежелание быть пушечным мясом и святой скотиной гонит на каторгу...
Религиозные клейма, в особенности господствующей церкви, накладываются на каждого со дня его рождения, когда он, не более как кусок живого мяса, когда органы ощущения, не говоря уже о разуме, не все еще развились из зачаточного состояния, как пуговицы на штампе прессуются последователи этих вероучений..
Любовь, воспеваемая так красиво поэтами, все та же грязная проза: первая ночь должна быть оглашена в церкви или в мэрии — она профанируется и выставляется на публичный торг, где закрепляется сделка купли-продажи.
Превратиться в палача, или быть убиваемым, владеть другими или стать рабом, голод и нищета, тюрьмы и больницы, сифилис и чахотка, дома терпимости и алкоголь, казни и кандалы, страшный одуряющий труд одних и безделье других, — вот наследие, которое я должен принять от своих предков, вот тенета и в них я принужден биться...
Этот гордиев узел жизни многие пытались развязать и пали — если не побежденными, то мертвыми; большинство из них были представителями двух великих социальных систем — коммунистической и социалистической....
Коммунизм, в главных положениях выражается вот в чем: все блага мира, как материальные, так и духовные, созданы веками и всеми людьми, поэтому пользование ими должно принадлежать всем: каждому „по его потребностям“ и с каждого „по его способностям“, он есть такое общежитие — „коммуна“, где членам его, организованным по свободному соглашению, предоставлена полная независимость и так как человек „животное общественное“ и разумное, он не будет нарушать интересы других членов. В коммуне гармоничным образом сольются — свобода индивидуальная, развитию которой не будут препятствовать, со свободою всех, — принцип взаимной справедливости проходит через все учреждения ее; она — не государство: решение коммунальных вопросов и регулирование жизни в ней, предполагается соглашением, но, как возможно прийти к нему без нежелательного голосования — не решено; большое значение в ней придается распределению продуктов труда; она осуществляется теперь и достигается отчасти пропагандой действием.
— Возражения против идеала коммунистов могут быть таковы: „коммуна“ не принимает во внимание, или упустила из виду, что все люди не одинаковы по способностям и различны по психике, поэтому, более способный будет работать на менее развитого; пусть даже производительность труда достигнет высшего предела, этот вопрос остается в силе, так как, старики, дети, и больные всякого рода, должны пользоваться трудом способнейшего и сильнейшего, а если согласиться с этим принципом, то выходит, что я выдаю вексель на филантропическую деятельность будущей коммуне и тем обязую себя — что есть насилие и противоречие независимости. Под филантропией я понимаю существование „берущих“ и „дающих“ — то и другое возмутительно, оскорбительно и не вяжется с идеальной свободой анархического общежития.
Так как Коммуна осуществляется не сегодня, а завтра, следовательно мое детство не будет обязано своим воспитанием ей и не являясь поэтому должником ее и допустив, что я не желаю трудиться, хотя бы по мотивам какого-бы то ни было свойства, считаю за собой право заявить: от прошлого остались блага в виде материальных богатств, а так как все принадлежит всем, то я прошу выделить должную часть их мне, на которую и думаю существовать; — это мое требование справедливо и должно подлежать удовлетворению: я ведь хочу не произведенного вами, а нашими общими предками, которые не узнав моего согласия создали меня, отсюда вытекает необходимость ежегодных переделов коммунных богатств, с ведением записей следуемых ценностей в виде количества часов труда на каждого нарождающегося члена ее, выдача их по первому желанию — а с этим согласится не каждый коммунист. Распределение продуктов, которых по количеству слишком недостаточно, а по качеству они желательны каждому, как напр. паюсная икра, китовое молоко и др. деликатесы гастрономии, а также галантереи, произведения искусств и т. п., — служит серьезным препятствием, тем более, что „на вкус и цвет товарища нет“, не будет же коммуна превращена в аскетическую общину, где все редкое и ценное изгонится и на все и вся оденется однообразный аракчеевский чехол. Имея целью коммуну охватывающую весь мир, со всеми его разнообразными условиями — климатическими, почвенными, растительными, животными и промышленными, а значит и с широким разделением труда-производства по провинциям, областям и т. д. то не является ли нужда в дискредиционном центре, который ведал бы: кому, сколько и где должно быть произведено то-то и отправлено в обмен туда-то? Кем он будет избран и на каких основаниях, — если голосовать по известной „пятихвостке“ или другим способом, считается нелепостью, так как не большинством же голосов определяется истина?
Техника производства требует известного постоянства, регулярности; не вытекает ли отсюда необходимость „нормировок“ и кто должен их устанавливать и как? Тем более, что каждый обязан знать: где ему работать, в какой смене и что делать? — Да. Да. А организовать производство равносильно одеть смирительную рубашку на волю.
Производство не требует ли монтеров, архитекторов, заведующих, статистиков и т. п. распределение не нуждается ли в них и не за счет ли замаскированной прибавочной стоимости будут жить эти господа? — Да. Да.
Техника соглашения при обсуждении всех вопросов — камень преткновения коммуны. Если коммуна возможна теперь, то ведь не все ее члены будут равны, а значит: она будет не свободна и в нее войдут не по сознательному вольному желанию; — прошли тысячелетия и люди не подведены к одному знаменателю, то и в ней этого не будет, — и тогда, помимо других явлений, должны существовать инициаторы и пассивный элемент, организаторы и организуемые, а от этого до свободного соглашения дистанция громадного размера.
Нынешняя утопия — „коммуна“, красива, заманчива, хочет быть справедливой считая людей чуть не ангелами и все же „в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань“, она не возможна, или будет коммуной не анархистов.
Социализм, главным представителем своим имеет марксистов; сущность их учения сводится к следующему; нынешнее капиталистическое хозяйство исторически необходимо, но оно в самом себе носит зародыш противоречия и само ведет общество к новым формам общежития, когда все орудия производства будут обобществлены; эта „экспроприация экспроприаторов“ может произойти без пролития крови, но не обязательно; носителем идеи „научного социализма“ является пролетариат, который по мере своего развития и понимания своих классовых интересов, выдвигается на поприще социально-политической деятельности, защищает интересы своего класса и этим подготовляется к будущему самоуправлению и руководству производством, которое должно не минуемо перейти в ею руки; вся их современная деятельность только переходная стадия и есть ничто иное, как средство возможно скорее достичь идеала социалистического, где каждому будет воздано „по его способностям“; будущее им рисуется в виде социалистического „государства“, в котором меньшинство станет добровольно подчиняться большинству, так как иной формы решения общественных вопросов не найдено ими, — и личное благо перед общим не заслуживает многого внимания и будет тогда совпадать: „свобода, равенство и братство“.
Все сказанное против коммуны применимо и к социалистическому государству, но его надо увеличить в квадрате; если в ней есть положения противоречащие требованиям свободы, то что же тогда говорить о социализме, где личность, во имя общего блага подавлена и подчинена большинству, где дискреционная власть уполномоченных будет решать и ведать и не только нормировать, а и издавать постановления обязательные для всех.
Если теперь возмущаются деспотизмом, замаскированным конечно, „пятисот“ заседающих в парламенте, то что же делать тогда против самодержавия большинства?
Право, этот демократизм страшнее аристократизма, где борьба возможна, но там где власть санкционирована большинством, возмущение почти немыслимо. Интернациональный союз социалистических государств не даст возможности уклониться от его высоко-нравственных поползновений, также как теперь невозможно не принимать участия во взносе податей на самые возмутительные расходы, когда воздух и вода обложены налогом и вы не замечая как пополняете казну.
Если теперь, когда власть только что улыбается социалистам, они уже мечут громы по адресу анархитов, то что же ждать после от таких свободолюбивых рыцарей....
Все-таки, как ни страшны их перуны, надо знать, что социализм марксистов ничего общего почти не имеет с пролетарским социализмом будущего. До сих пор, даже одна из сильных рабочих партий — германская, не может претендовать на роль выразительницы и носительницы „классовых“ интересов пролетариата, который только в периоде роста и еще не сказал своего слова; эта пролетарская партия наполнена выходцами из буржуазного класса, которые своим влиянием стирают острые углы ненависти ее к существующему обществу обирающему обездоленных. „Научный социализм“ в настоящее время ничто иное, как помесь идей пролетарских и разночинной интеллигенции и даже больше — просто буржуазии. Рабочие носившие сами кандалы неволи, найдут иные пути к будущему, чем их самозваные выразители, и не станут заковывать других во имя своего благополучия.
Нравственность, право, семейные отношения, являются „надстройками“ на форме собственности, „экономики“ данного времени; не следует ли отсюда, с очевидностью не требующей доказательств, что все они вытекают из современных экономических отношений, что они буржуазные, а не пролетарские. Можно было бы думать, что пролетарии и их выразители „марксисты“ отрицают нынешние нравственность брак? — Ничуть!
Возьму для примера случай, когда не „рядовой“, а пролетарий из дипломной интеллигенции, носивший кандалы и испытавший каторгу, считал „телесное наказание“ розгами позорным, говоривший о самоубийстве если бы ему пришлось вынести живую расправу, и удивлявшийся, что другие инако мыслят; анализ этого взгляда показывает, как сильно влияет среда и воспитание: позорное глумление над телом раба, было обычным в дореформенное время в России, да и после практиковалось, — „господа“, конечно, для себя этот род пытки, считали бесчестным и такое отношение к ней передавали детям, что наконец вошло в „кодекс чести“ — стало достоянием верхнего слоя-общества и приравнивалось ими к клеймению и рванию ноздрей; это понимание было перенято бывшими „крепостными“ и, таким образом, „нравственность“ владык перешла к рабам и, дальше — без критики, — к нам, в новое время. Христиане первых веков, в эпоху гонении на них, были куда логичней: они все пытки, которым подвергались от врагов, находили почетными и гордились ими.
А не отказались ли социалисты, в особенности марксисты, от нынешней формы брака и семьи, как последствиям известных производственных отношений? — Видите ли этот вопрос очень щекотлив, — нас-де и так „обвиняют в разврате“, и разбираться в нем еще очень рано: „общество“ не готово к новому виду их, а потому... представители и носители „научного социализма“ следуют далеко не научным, буржуазным брачным сочетаниям.
Многим грешат и анархисты разных оттенков. Мне приходилось слышать, как один из них с восхищением говорил о „коммунистах“, имеющихся в армии, нисколько не подозревая всей дикости положения — анархист в мундире!
И социалисты, и анархисты, сплошь и рядом несут буржуазно-государственную службу и серьезно мнят себя „истами“; многие из них работают на фабриках и заводах капиталистов, забыв, что ведь этим они куют узду, которой их же взнуздывают: сами увеличивают капитал и тем дают новое оружие в руки врагов и оттачивают его, кладут кирпич в основание одной из колонн поддерживающих существующее; ничтоже сумняшеся некоторые из них участвуют в производстве алкоголя, опиума, в особенности броненосцев, миноносцев, пороха и оружия всякого рода для армии и войн, и тем собственноручно вооружают врагов и убивают таких же как сами, но других племен; строят храмы и остроги. Да разве этим не укрепляется цепь сковывающая их и мир. В тайной вечери буржуазии не должен участвовать имеющий искру Прометеева огня свободы. И разве „идеал“ не обязует быть им самим? Последователи разных „измов“ часто не замечают и забывают о их содержании; не следует ли вспомнить изречение известного деспота; „всуе законы писать, ежели их не исполнять“, и применить его к своему внутреннему закону, заставляющему их говорить: „я есмь“! Не прав ли Штирнер, когда носителей идеалов называет „одержимыми“. — И в самом деле, если бы одного из них принудили сделаться рабом, подчинится современному гнету, то не протестовал ли бы он во имя справедливости и прав личности. А когда свой идеал и его осуществление навязывает будущим поколениям, думая что там должны жить так, а не иначе, как он себе рисует, то тут не видит насилия.
Предоставим мертвым прошлого и будущего „погребать своих мертвецов“ — им виднее, что для них лучше и какой идеал жизни выбирать. Наш „идеал“, теперь, не считаясь с последствиями, должны мы и осуществлять, — в противном случае, он, как скафандр водолаза, тянет ко дну, — стань на него ногами и расправь свои крылья о, человек.
Когда-то чудовищам приносили в пищу людей, — так говорят в сказках, а теперь она стала былью: чуть свет раздается рев чугунный, это их зов: сотни тысяч мужчин, женщин и детей несут им свою кровь, мускулы, здоровье и жизнь, высосав силу чудовища отпускают их на ночь, и то не всегда, что бы на утро снова взяться за тоже. Сыздавна несется не то стон, не то песня: „эй, дубинушка, ухнем“ и беспрерывно дзинь бум раздается.... Горы товаров навалены в складах, амбары переполнены хлебом, а их творец — ходит гол и голоден. Как проститутка он торгует своим телом, дает радость и наслаждение врагам, а сам, — сам мечтает об „идеале“, когда „не будет на свете ни слез, ни вражды, ни бескрестных могил, ни рабов, ни нужды беспросветной, мертвящей нужды, ни меча, ни позорных столбов.“ Как христиане, видевшие перед глазами „царство божие“ умирали на арене цирков, наполняли тюрьмы и каменоломни в глубокой надежде переделать мир и осушить слезы земли, — видит и он лучший мир, стремится к нему, живет по спартански и идет на каторгу, но как христиане двадцать веков напрасно прождали и жизнь свою сожгли, чтобы рабским трудом своим накормить кучку Лукуллов, Неронов и им подобных, — прождет напрасно и он.
Отбрось будущее, оно принадлежит послерожденным; ты не живешь, а томишься, перевариваешься „в котле“ фабричном, а жизнь проходит и ты не видишь солнца. Как сопоставить ненависть твою к работодателям и твой труд на них же? — Твои проклятья расходятся с делом. Не вливай напрасно новое вино в старые меха. Начни же поражать твоих врагов, их же оружием, в самое больное и смертельное место — в капитал. Ты, созданный создавать, не жди „всеобщей забастовки“, а скрести руки, прекрати созидание — и ты победишь!
Часто слышишь обвинения против правителей и за торговлю водкой, и за дома терпимости, за почти поголовную безграмотность, но в то же время видишь, как тот же возмущавшийся раб идет в „монопольку“ и выкладывает двугривенный, на который будет нанят стражник для успокоения его бунтарского духа; в деревнях нет школ, но зато, на собранные пятаки строят златоверхие храмы; ненавидят „мироедов“, но еще издалёка снимают перед ним шапки......
Продавать свое тело, или покупать других, бить при удаче кого-либо или подставлять свою щеку, — иного нет. Нет человека — есть раб и рабский дух осеняет все учреждения его! Не избежали его и профессиональные союзы и организации всякого рода: „представительство“ поручительство, передача воли другому, центры, комитеты и многое, говорящее скорее о потере самодеятельности и энергии, чем о борьбе. Союзы приучают к „постепеновщине“, грошовым расчетам; в то время как жизнь коротка и проходит бесследно, занимаются толками об уменьшении на несколько минут рабочего времени, когда уже доказано, что достаточно четырех часов труда, чтобы все были обеспечены всем; они кроме подачи милостыни, своею жизнью, Ваалу капитализма ни до чего не додумались.
„Всякому имеющему дано будет, а у не имеющего отнимется и то, что имеет“. Как верно отметил Гете, посылая в Фаусте проклятья тому, что люди считают счастьем верным: „Семейству, власти и труду“. И дальше: — „Но больше всех, тебе проклятие — терпенье — злейший наш порок!“ Большинство „организаций“ плод бессилия, самопомощь не равных, где хромой ведет слепого, где люди так привыкли говорить „мы“, что их скорее можно убедить, по выражению Фихте, принимать себя за кусок лавы на луне, чем за „я“, в них индивидуальность не терпима и шероховатость ее сглаживается под общий ранжир „среднего“ человека. Хотят психику, которая так велика своей оригинальностью, связать узами однообразия; как сапог на базаре покупается всяким, думают приобрести идеи Кропоткина, Маркса, Штирнера, Бакунина и др. сильных своей индивидуальностью, и натянуть на первого встречного. Люди в своем мире так разнохарактерны, как цветы весною на лугу, где каждый издает только ему свойственный аромат, имеет иную форму, чем его сосед, в линиях такое же разнообразие, как в лицах людей, двух листьев одного и того же дерева не найдешь одинаковых. Нет „марксистов“, „бакунистов“ существование их следствие недоразумения, — есть Маркс, Бакунин, их идея срослась с каждым из них, и отнять ее от них, это все равно, что изучать ботанику по сорванному и измятому цветку, любить растительность, когда она лежит в ярусах дров.... Не заглушать свою самобытность, а проявлять ее должен всякий из нас. Выказать все свои способности, развить всю свою энергию, расцвести пышным, одуряющим или ароматичным цветком, своей заложенной природою индивидуальностью, — в этом назначение человеческой жизни. Быть самим собою в великом и низком, в красоте и безобразии, в радости и горе, а тем более в идеях — вот в чем цель человеческого существования. Не скрывать свои особенности должен индивид, а культивировать. Мимитизмом идей страдает человек.
Я взял эпиграфом мысль Бакунина, но согласиться с ней вполне не мог— она не логична: разрушать, чтобы создавать, и создавать для разрушения, мне кажется верчением белки в колесе. Что разрушение в своей основе несет созидательный дух — верно: появившееся в человеческом обществе пустое пространство чем-нибудь да заполняется, а постоянное разрушение, вызывает постоянное, соответственное, все более совершенное, созидание; но я думаю, что разрушать самому, для того, чтобы создать и разрушить сызнова, созданное самим, значит — рисовать по песку берега моря иероглифы и заравнивать их.
Нет! Пусть волны житейского моря стирают начертанное мною; и вновь и опять.... Люди созданы с разными инстинктами: разрушительным — один, и созидательным—другой; если разум не противоречит ему — следуй за ним, будь им! Да, верно то, что мир прогнил до основания, и никакое лечение не поможет ему, что он давит и душит у кого еще „душа жива“, как свирепый мороз убивает культурный цветок. Смята жизнь человека, он рахитичен и слаб, привык к покою и неге, он заживо погребен. Все революции бывшие до сих пор, затрагивали только верхушки деревьев — власти и рабства, корни же их проникают все дальше и дальше и новым, зеленым побегам свободы нет места. К солнцу, ближе к солнцу! В недра земли проникай, все глубже и глубже паши динамитом. Работы слишком много, веками создавалась неволя и не в день ее сбросишь. Не одна освежающая и озонирующая гроза и буря и смерч нужны нам — а много. И долго должен перегорать человек, — жизни одной не хватит на это, жизни не хватит моей.
Не восстание, а пламенное дыхание перманентной революции несет с собою проблеск зари нового дня.
И на пепле навоза зародится чудная райская роза.
„Не мечите бисера перед свиньями“.
Иешуа.
Человек не нуждающийся в себе подобных и могущий обойтись без них — „Бог“, или „Зверь“, — думает Аристотель; здесь заложена сильная и глубокая мысль, и возможно, что в основу межчеловеческих отношений должна быть положена она. Некоторое понятие о таком человеке дает „муха“ — „это прямое гнусное воплощение свободы“, или параллель, проведенная между жизнью пчелы „отшельницы“ и обыкновенной.
Первая, не боясь невзгод, улетает куда ей вздумается; она в самой себе несет „организацию“ и может обойтись почти без помощи. Не то с последней: отбившись от улья и не приспособленная к обособленному житью, она гибнет от малейшей напасти, другие сородичи не принимают ее, а существовать сама — как связанная со своим общежитием и его разделением труда — не в состоянии.
Приближаться ли к богу, или зверю, зависит от качества и количества материала из которого нас отлила природа и от нашего разума-воли, которые выражают собою интеллект мозга, а свойство его — самоволие: каждую секунду я могу поступить так, или иначе, но, когда решение или поступок произошел, можно сказать, что он вызывался „необходимостью“, случайность „свободного выбора“ подчинена закономерности, но в прошлом, а не в следующем, — пусть она будет „иллюзией“ как думают некоторые, все же она нам присуща и оторвать ее от нас нельзя.
Детерминист в прошедшем и индетерминист в последующем, плюс мое самосознание, „я“, нашедшее себя и самоопределяющееся, есть сущность свободы находящейся внутри меня и помнящая: где ты — после всех усилий — ничего не можешь сделать, там ты ничего и не должен хотеть. Еще одно возражение против социалистов и коммунистов надо доставить, служащее также характеристикой и дополнением к „верую“ неонигилиста, на основе индивидуалистического анархизма: идеалы их возможны не сейчас, а после, не сегодня, а завтра, а что же делать мне нынче, тем более что „завтра“ растягивается на столетие, — жить же как все — невозможно, а до осуществления их идеалов еще далече?....
Это ахиллесова пята всех, у кого „земля обетованная“ по ту сторону их жизни, но не для неонигилизма — что уже достаточно выяснено. Перехожу к последнему положению, на которые многие и многие, из „левых“, станут кивать головами и указывать пальцами, — но оно чаще встречается между его противниками, чем они сами думают, — я хочу сказать о принципе пробабилизма — так прославленном иезуитами и разменянном ими на мелкую монету фальшивого чекана: цель оправдывает средства. Необходимость в нем вызывается из тактических соображений: „орать“ с голыми руками на медведя, оказывать свою смелость или рыцарство, бросаясь очертя голову на лес штыков, — безумие! Хотя „безумству храбрых“ и поют песни, но к нему надо добавить „мудрость змия“ и „простоту голубя“, — если они таковы как предполагают.
Я родился чтобы видеть мир. Я живу, чтобы быть собой.
Анархисты ли анархисты?
В современном омуте государственности, в том жутком кошмаре, который навис над душой человека, в беспросветной тьме обыденщины, в дни горя и страданий, — идеал анархиста, как светоносная заря улыбается уставшему человечеству, как яркое солнце измученному долгой тюрьмой узнику, — он манит и тянет, и больная душа изнывает и тоскует по новой жизни. Убийства, грабежи, насилия, газовые атаки, бомбометы, сифилис, беженцы, хвосты у пекарен.... завтра призыв в армию.... сегодня полуголодное существование.... итак без конца.... без просвета....
Если люди перестают подчиняться начальству, то власти желудка не подчиниться нельзя, или почти немыслимо — за исключением обновляющих голодовку в тюрьме.
Человечество побывало у всех знахарей и хиромантов, объездило весь мир за радикальной панацеей от всех бед обрушивающихся на него, но бедным Макаром перестать быть не может: все несчастья валятся на него беспощадно. Человек оглядывается кругом себя, озирается, мечется из угла в угол, идет на поклон ко всем великим мира сего, а счастья все нет и нет, а горя хоть отбавляй. И почти всегда на искание лучшей жизни, непосредственной жизни, наталкивал голод, или опасность остаться без хлеба и только потом являлся запрос на так называемые высшие идеалы.
Но бывают моменты, когда хотения — „хлеба“, и хотения духа — совпадают, — это редкое явление в истории, но мне кажется, что мы живем в такое время. Все бурлит — пусть стонет — но живет не обычной жизнью обывателя, не пресмыкающего только, а и летающего, бегущего и падающего, но не сказочным сиднем-сидящего Ильи Муромца, а хотящего и дерзающего.
Чего... мира или войны, успокоения или бури, хлеба или бисквитов? — Не важно. Ищут. — в этом пробуждение спящего, светлое утро после черной осенней ночи.
Привет живому человеку!
Привет громам в руках человека! Он будит, — как трубный звук Архангела — живое кладбище мещан, людей не нужных и в чехле. Горит человек.
Война, как доменная печь — встряхнула, всколыхнула застоявшийся мир и в этом ее заслуга. Что значат миллионы убитых и раненых? — Ведь эта картина массовых убийств и смертей происходила ежедневно и называлась мудрыми социальной войной. Но не всякий мог рассмотреть окружающее и почувствовать ужас, а немногие лишь, их называли беспокойными людьми, бунтарями, нигилистами и др. подозрительными кличками; но теперь, когда картина, видимая их маленькими глазками и умишками приблизилась к ним, оголилась от маленьких, засасывающих обывательских радостей, они оторопели; и после долгого очумения, зашумели, зарычали, и после долгого шараханья и от испуга и от отыскивания „спасителей“ пришли к тем кого вчера громили — стали поклоняться убитым богам. От социалистов микроскопистов ринулись к социалистам телескопистам. Большевизм в моде и от него ждут чуда и спасения. Разочарование не замедлит прийти и оно уже сзади крадется обезьяньими шагами и сердце их сжимается тревогой за жизнь, за день и ночь без тревог.....
А жизнь будит и будит. Набатный колокол раздается по всей земле, пожар охватывает всю землю, и отдельные перебежки, как первые ласточки, потянулись к зеленым берегам анархии. Анархистам угрожает опасность опошления: большое количество превращается в малое качество. Не избыв старых грехов всего человечества, не отбросив его верований и суеверий, не забыв предрассудки, и гонимые нуждой, люди, обращаются к анархистам и жадно пьют от нового источника жизни. Но напиток, подаваемый им, часто подается не омытыми руками и муть покрывает его чистоту. Анархизм — одно, а анархист — другое, вот что вынесут ищущие и алчущие новой радости; но ведь и христианство первых годов было, быть может прекрасным, а со временем оно превратилось в помойную яму. Приглядываясь к жизни анархиста, мы видим не анархизм, а пародию на него. Оглянемся вокруг себя. — Не мираж ли это? — Анархист, этот бич капиталистов, как запряженный осел повседневно работает на своего владыку. Что сказать той, от которой я однажды слышал бьющие как хлыст слова: „пойду в проститутки — ведь все равно кому и как продавать свое тело, лишь бы больше платили и меньше работать“. Я замолчал после этой фразы, а вначале пробовал возражать; эта правдивая мысль — пощечина трудящимся в производстве капиталистического государства, анархистам. Подставь другую щеку мой товарищ, чтобы и она покраснела и ты не видел бы в зеркале своего сознания — краски на одной...
Логика и правда этой некающейся Магдалины — неотразимы и вопрос: кто мы — проститутки или анархисты? — стоит перед нами призывом и укором...
„Непримиримые“ — вот верный эпитет, вот почетное имя которое дали нам враги, но, это — дела прошедших лет, а теперь, не хотите ли полюбоваться анархистами в мундире с гербовыми пуговицами, защищающими, скаля зубы, землю, которую они не имели и не будут иметь никогда, анархистами в погонах солдата, убийцы рабов других господ.
Мелкие душонки, охраняя свою шкуру, стали рвать чужую, или фарисеи бьющие в перси и взывающие о великой миссии анархистов, тянутся с „честью“ перед „господами офицерами“, или слепцы, потерявшие зрение от великого солнца — анархии. О, моя проститутка твой эгоизм жуток, но альтруизм этих анархистов — гнусен, и я целую твои руки „презренная тварь“!
Не полюбуетесь ли на „анархистов“, этих „гармонично развитых людей“ в их обыденной жизни.
Присмотритесь и бегите, бегите или трясина затянет и вас, или берите священный творческий динамит и раскрошите эту „гармонию“, потому, что она становится падалью.
„Вот мои детки!“ — слышите вы лепет „мамаши“ — анархистки, а любвеобильный „папаша“ вытирает усердно, платочком, — после трудов праведных, их носики и учит петь марсельезу... Идиллия.
В первый период революции разные барыньки и на собачек надевали красный бантик — так все замаралось и опошлилось. Среди анархистов, даже любовь, этот великий дар природы человеку, приняла форму взаимного сотрудничества „пары“, превратилась — по бессмертному выражению одного „сумасшедшего“— „в машину для онанирования“, в фабрику для выработки „будущих анархистов“. Они, как институтки краснеют при виде голого тела, а за ширмой, ночью развратничают, с опаской быть открытыми, наслаждаются с разрешения общества.
Посмотрите на их шляпки и фасоны их платьев, мужчин и женщин; они как попугаи подражают среде их облепившей и
Пришла мода и на анархизм, благо за него не грозит каторга; можно вырядиться и в черный цвет бунта. Одежды и нравственность — маски на теле и душе, искалечили людей; и этих именующих себя передовыми, людей действительно лучших и являющихся авангардом, ударным батальоном рати за лучшую не фальшивую жизнь, затягивает болото. Молния, озарившая мозг человека, осветившая на мгновение всю мерзость и ложь жизни, потухла; осталось имя и.... жизнь, приспособляясь, потекла под новым ярлычком.
Не обещания нужны приходящим, а жизнь, не золотые горы — потом, а счастье теперь, им нужно дать то, что имели те христиане и анархисты, которые умирали на эшафоте от великой любви и жажды к жизни, от безграничного прекрасного эгоизма, — а это дается не экономическим освобождением, а внутренним просветлением.
Песен. Молний больше. Музыки и набат! Проснись же учитель, или ты будешь не достоин той ученицы проститутки, которая дала нам урок.
Свобода внутри нас; а воля будет завоевываться непримиримостью.
Неприемлемость мира — истинный дух анархизма.
Анархисты-трудовики.
Настала пора анархизму, как непримиримому с существующим порядком учению, окончательно вылиться в резко очерченную форму и навсегда покончить с недомолвками и рассеять туманности.
Если анархия не политика и не политиканство, то в вопросе о неприемлемости нынешнего капиталистического строя, не может быть двух мнений. Кто не с нами, тот против нас. Кто работает на буржуазию созиданием „прибавочной стоимости“, тот не с нами, и до какого абсурда можно дойти, думая иначе.
Как можно толковать о разрушении современного общества вкладывая девять десятых своего производительного труда в фундамент его и лишь ничтожную долю потребляя на себя.
О какой социальной вражде может идти речь, если сам же откармливаешь буржуазию и других захребетников. Если молчать об этом, то как можно сметь указывать на кропоткинцев, которые в конце концов более логичны с этической стороны, именно с той, которая заставляет многих анархистов работать и осуществлять евангельский завет: не трудись — не ешь!
Признав возможным производительно-производственный труд, неизбежно допустить защиту созданного, примешь войну оборонительную и наступательную.
Есть единственный довод, который выдвигают в свою защиту трудовики-анархисты, это то, что отбросив труд — надо допустить и признать экспроприацию. Но такой ответ есть уклонение на поставленный вопрос и не достоин правдивого человека. Если в настоящем мир позорен для анархиста, и если бы надо было провести в жизнь чистоту указанного принципа, разрушив и перевернув весь свет и себя — нужно это сделать.