— Ты обязан честью и радостью моего посещения тому, что мне надо, наконец, знать, видел ли ты его, — сказала Эдда, очень понизив голос и беспокойно оглядываясь.
— Кого, кохана?
— Во-первых, не называй меня «кохана»! Ты не поляк, и я не полька.
— Чем же я виноват, что ты называешь себя Эдда? Кроме дочери Муссолини, никто так не называется. Почему тебя не зовут Риммой?
— Глупый вопрос. Потому, что меня зовут Эддой.
— Ну что Эдда, какая Эдда! Пожалуйста, называйся Риммой... А во-вторых?
— А во-вторых, ты отлично знаешь, «кого». Советского полковника.
— Я собираюсь к нему сегодня.
— Так поздно?
— Он мне назначил свидание в половине двенадцатого... Но ты твердо решилась?
— Разве сегодня же надо дать окончательный ответ? — спросила она. Лицо у неё несколько изменилось. Ему стало её жалко. «Всё-таки не следует так с ней поступать», — подумал он.
— Как хочешь... Помни во всяком случае, что я тебя не уговариваю.
— Ты врёшь, ты меня уговаривал.
— И не думал. Говорю тебе ещё раз: поступай как знаешь. Дело трудное, опасное и нисколько не романтичное. У тебя комплекс Мата-Хари, и, кроме того, комплекс Нерона. Но ты с ними проживешь восемьдесят лет и на старости будешь отдавать деньги под вторую закладную, из двенадцати процентов.
— Ты помешался на этих комплексах! У тебя комплекс Черчилля.
— Зачем тебе это? Пиши стихи, ты талантливая поэтесса.
— Поэзией жить нельзя. Особенно русской.
— Я тебе и говорил, что ты должна писать по-французски. И пиши прозу. Впрочем, нет, прозы не пиши. Есть писатели, навсегда погубленные Достоевским, и есть писатели, навсегда погубленные Кафкой, хотя у Кафки талант был очень маленький. А тебя погубили оба.
— Что ты понимаешь! И, как тебе известно, я пишу и прозу, — обиженно сказала Эдда. Она действительно писала что угодно, от непонятных романов до юмористических рассказов, где евреи говорили «Пхе» и «Что значит?», а кавказцы «Дюша мой». Журналы и газеты упорно её не печатали.
— Пиши французские стихи.
— Никакой поэзии теперь не читают. В буржуазном мире небывалое понижение культурного уровня! А против меня образовался заговор молчания, потому что я не какая-нибудь русская эмигрантка.
— Да, это верно. Тогда не пиши, — сказал он. Знал, что Эдда злится, когда с ней соглашаются сразу: согласие должно приходить после спора и крика. — Впрочем, ты не русская, ни по крови, ни даже по воспитанию.
Он собственно в точности не знал, кто она по национальности (как в клубе не знали, кто по национальности он). По-русски Эдда говорила с малозаметным неопределенным акцентом, а о своем прошлом рассказывала редко, неясно и всегда по-разному. Говорили они то по-русски, то по-французски, то по-немецки; у обоих были необыкновенные способности к языкам.
Их связь продолжалась менее полугода. Сошлись они случайно, без большой любви, без большого интереса друг к другу. Эдде скоро стало известно, что он разведчик. Шелль сам ей это сообщил за шампанским, больше из любопытства: какой произведет эффект? Она вдобавок умела не болтать о том, о чем болтать не следовало, — «да ей никто ни в чем и не верит». После своего nervous breakdown[11] — и до Наташи — вообще стал менее осторожен. Эффект был большой. Эдда была поражена и скорее поражена приятно: разведчиков в её биографии ещё не было. Долго несла чушь, в которой что-то было об её идеях, об его сложной загадочной душе, о Достоевском и о Сартре. «Если тебе это дело так нравится, то отчего же тебе самой им не заняться?» — сказал он ещё почти без затаенной мысли. «Ты думаешь, что я могла бы сделать карьеру на этом поприще?» — жадно глядя на него, спросила она. Слово «поприще» сразу его раздражило. «Это самое подходящее для тебя
«У нас не произносят слова «шпион», это неблагозвучно». — «Какую книгу я об этом написала бы! Почему ты не пишешь книги о разведке?» — «Потому, что я слишком хорошо её знаю». — «Вот тебе раз! Именно поэтому и надо написать!» — «Нет воображения. Достоевский не убивал старух-процентщиц и совершенно не знал, как ведется следствие. А написал недурно. Если б знал лучше, написал бы хуже».
— Я не русская, но и ты не очень русский. Национальность это вообще vieux jeu[12].
— Да зачем это тебе нужно? Я тебе даю достаточно денег.
— Кажется, я никогда не жаловалась.
— Действительно не жаловалась, но и не могла жаловаться, — уточнил он. Любил сохранять за собой последнее слово и то, что он называл стратегической инициативой разговора. С Эддой это было обычно нелегко.
— Ты отлично знаешь, что если я к ним и пойду, то не из-за денег, а потому...
— Потому, что у тебя демоническая душа. Я проникаю в её глубины. У меня батискаф для женщин. Это прибор, в котором профессор Пикар погружается в морские глубины. А я в глубины женской души, — сказал он то, что говорил всем своим любовницам, наводя на более глупых панику.
— Если я к ним пойду, то из ненависти к буржуазному строю! То, что теперь делается в Америке, это ужас и фантастика.
— Да-да, знаю, моё рожоное.
— Ты всегда говоришь, «да, да, знаю» и при этом, назло мне, делаешь вид, будто тебе скучно. Со мной никому скучно не бывает!.. У меня есть сегодня синяки под глазами?
— Ни малейших. Напротив, ты становишься все декоративнее. Прямо на обложку «Лайф».
— Я решила соблюдать строгий режим. Хочу весить на десять фунтов меньше.
— Это очень легко: отруби себе ногу.
— Твои шутки в последнее время стали чрезвычайно неостроумны. Ты и вообще неостроумен, хотя и вечно остришь. Худеют от танцев. Будем сегодня ночью танцевать до рассвета?
— Нет, не будем сегодня ночью танцевать до рассвета.
— Я полнею от шампанского. Сегодня за обедом выпила целую бутылку, — сказал Эдда и остановилась, ожидая, что он её спросит: «С кем?» Шелль нарочно не спросил. — Моя жизнь в шампанском и любви.
— В любви и в шампанском.
— А капиталистический строй я ненавижу, потому...
— Потому, что у тебя нет капиталов.
— Нет, не поэтому!
— Хорошо, хорошо, — сказал он. — Я знаю. Знаю, что ты ненавидишь все vieux jeu и что в Америке ужас и фантастика. Знаю, что настоящая свобода только в России. Знаю, что ты суперэкзистенциалистка и что l’existence précède l’essence[13]. Знаю, что ты обожаешь Сартра и музыку конкретистов. Все знаю («знаю в особенности, что ты супердура», — хотел добавить он). Но тут не время и не место для философско-политических споров. Скажи мне толком: говорить с полковником или нет? Сегодня есть случай и день хороший: не понедельник, не пятница, не тринадцатое число.
— Куда он меня пошлет? — спросила она, ещё понизив голос. — За Железный занавес я не поеду.
— Едва ли они пошлют тебя шпионить за ними самими.
— Так куда же?
— Почем я могу знать? Может быть, в Париж?
— Если с тобой, я поеду куда угодно, — робко сказала она. — Я хочу быть в том же деле, что ты.
— Ты, очевидно, представляешь себе это как банк или большой магазин: ты будешь за одним столом, а я рядом за другим?
— Одна я, пожалуй, поехала бы в Париж. Разумеется, если они будут хорошо платить. Мне надо жить.
— Я тебе даю четыреста долларов в месяц.
— Ты мне их давал, но я знаю, что ты проиграл все, что у тебя было. И как ты догадываешься, мне не очень приятно жить на твои деньги, сказала она искренно. — Я признаю, ты не скуп. Но прежде ты любил меня.
— Я и теперь люблю тебя. Даже больше прежнего.
— Ты врёшь! — сказала она, впрочем довольная его словами. — Ты никогда не говоришь правды.
— Нет, иногда говорю. Я тебя люблю уже пять месяцев. Вероятно, никто не любил тебя так долго.
— Меня никто до тебя не бросал, но я действительно скоро всех бросала. А чем же ты показываешь, что любишь меня?
— Ответ был бы непристоен... Не петь же мне с тобой любовные дуэты, а и это доказательством не было бы. Кажется, в опере Шостаковича он и она поют любовный дуэт, но оказывается, что они общаются в любви к Сталину.
— Ты хам!.. Когда ты уезжаешь?
— Послезавтра.
— В Мадрид?
— Да, в Мадрид. Я тебе десять раз говорил, что в Мадрид. Не на Гонолулу, а в Мадрид.
— Ты действительно говорил это десять раз и именно поэтому я тебе не верю. Отчего ты не берешь меня с собой?
— Я там буду занят целый день. Да это и дорого. И не так легко получить визу в Испанию.
— Если не так легко, то ты и потрудись... Что я буду здесь делать одна?
— У тебя много знакомых.
— Ты хам, — сказал Эдда. Она постоянно говорила «ты хам», «он хам», «они хамьё», и это у неё почти ничего не значило. Значило разве, что человек ей не нравится. Да и то не всегда.
— Если будет скучно, повторяю, пиши стихи.
— Я все равно пишу каждый день. Сегодня написала одно по-русски, в старинном стиле, немного в духе Дениса Давыдова: «О пощади! Зачем волшебство ласк и слов...»
— Цо то есть за чловек? Не гневайся, знаю, знаю, был такой поэт. Спрашиваю во второй раз, говорить ли с полковником. Помни твердо, я тебе не советовал и не советую.
— Ты думаешь, это очень опасно?
— Не знаю, очень ли. Это зависит от поручения. Но, конечно, служить в разведке дело рискованное. Я знаю, ты любишь играть жизнью, это самая основная твоя черта. «Клюнуло», — подумал он. — Все же я не советую. У тебя для этой профессии слишком беспокойный взгляд... Вероятно, они пошлют тебя именно в Париж.
— Может быть, я соглашусь, чтобы пройти и через это. Надо пройти через всё!
— Я оценил афоризм.
— А когда мне надоест, я брошу. Но если я поеду к ним и они меня назад не выпустят? Что ты тогда сделаешь?
— Сброшу на них водородную бомбу.
— Дурак. Я ищу, к чему приложиться и не нахожу! Это моя трагедия. Хочешь, я прочту тебе французские стихи?
— Не хочу, но, так и быть, читай.
— Они короткие. Слушай:
— Хорошо?
— Очень недурно, — сказал Шелль. «А в ней в самом деле что-то есть. И лицо у неё сейчас вдохновенное. Глупое, но вдохновенное. Да может быть, стихи и не её». — Очень недурно.
— То-то. Если я приму их предложение, они меня отправят тотчас?
— Не принимай их предложения. Сиди дома и пей шампанское... Нет, они отправят тебя не тотчас. Сначала о тебе наведет справки комендант. У него есть своя тайная агентура. Затем это будет передано в управление МВД. Тебя допросит порученец, у них такие называются порученцами. Он направит тебя в Главразведупр, т. е. в военную разведку. Если ты порученцу покажешься подходящей, то направит туда, быть может; если же ты покажешься ему неподходящей, то направит почти наверное: как во всем мире, но больше, чем в других странах, у них полиция и армия ненавидят друг друга, и, вероятно, ничто не может доставить больше радости управлению МВД, чем серьезная неприятность у Главразведупра. Не менее верно и обратное. Таким образом у тебя есть время, если я и поговорю сегодня с полковником. Помни, я не советую.
— Ты что-то уж очень упорно повторяешь, что не советуешь. У тебя темная душа. Поэтому я тебя люблю. Ты вернешься через две недели? Даешь слово?
— Зачем, дрога пане кохана, когда ты ни одному моему слову не веришь?
— Если у тебя в Мадриде есть другая женщина, я оболью её царской водкой[15]!
— Бедная донна. Это может повредить её зрению.
— А потом покончу с собой!
— Комплекс «Анны Карениной»? Нельзя совместить с комплексом Мата-Хари.
— Ах, как надоело! Хочешь, я скажу тебе замечательный каламбур, который я сегодня придумала?
— Не хочу, — сказал он. Её каламбуры казались ему чрезвычайно глупыми даже в те две недели, когда он был в неё влюблен. — Сейчас поздно.
— Так завтра утром, напомни мне... А чем я буду пока жить? У меня осталось сто марок.
— У меня есть тысяча долларов, я оставлю тебе половину.
— Я знаю, ты щедр. Ты мне подарил эту норковую
— Пока достаточно с тебя и
— Теперь у всех есть норковое манто. На мою чёрно-бурую лисицу больше и не смотрят.
По лестнице спустилось трое молодых людей. Они оглянулись на неё. Один игриво улыбнулся и тотчас отвернулся, увидев Шелля. Швейцар подал им пальто и шляпы.
— Сколько у вас здесь мужчин! И каждый непохож на всех других. И каждый любит по-своему. И каждый мог бы быть моим любовником! — сказала она.