Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Железные Лавры - Сергей Анатольевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мать я так и не узнал в лицо. Моя мать умерла моими родами, после чего мой старший брат Зенон уже не смог совладать с ненавистью ко мне. У моего отца сердце оказалось куда глубже и теплее – если в первые горькие дни он тоже, как признавался, находил в себе тёмную тень младенца, то вскоре эта тень канула в глубину и растаяла в сердце отца, как льдина в руке, если вытерпеть ее холод до конца.

Брат, сам годившийся мне в немолодые, сумрачные отцы, стал мимоходом поколачивать меня, едва я научился крепко стоять на ногах. Самым безболезненным наказанием за то, что я пробился на Божий свет, не пожалев матери, был широкий, всем верхом стопы, пинок под зад, от коего я уставал кувыркаться. Чем больше я становился похож на покойную мать, тем больше отец любил меня. Брата же бедного одолевала ярость. Я сам нарочно лез на его сторону дома, на его нелегкую ногу, убивая по частям, как Гидру, страх перед болью своею и ненавистью ближнего моего родича.

Но по голове брат меня никогда не бил.

Наш дом был большой и состоял как бы из двух домов. Подросли дочери брата и тоже согласно принялись за меня, как только я нарушал границу. От их ногтей и зубов боли было куда больше, чем от широких «лопат» брата. Если бы у него пошли сыновья, мне бы, верно, не выжить вовсе. Может статься, и напротив: ведь отсутствие у брата сыновей могло обернуться для него в будущем неминучей утратой наследства, теперь грозившего обратиться в приданое, то есть чужое имущество – то предчувствие брата и могло тлеть причиной его непреодолимой злобы на моё бытие.

Отец, тем временем, старел телом, но не духом, и когда мой брат Зенон смог смотреть поверх отца, уже не вставая на цыпочки, мы оба с отцом поняли, что главные мои беды-испытания в этом доме еще впереди. Хвала Господу, отец продержался еще долго. Сил ему придавала всегдашняя необходимость стоять, пусть и обветшавшей, с брешами, крепостной стеной между мной и братом.

В шестнадцать лет мои страхи осмелели настолько, что я пришел к отцу и прямо сказал ему: я знаю, у тебя сердце кровью обливается с обеих сторон, довольно, отдохни. И смиренно попросил свою часть наследства.

Отец долго смотрел на меня, по обыкновению, тихо улыбаясь. И вот сказал загадочно:

- Попробуй смочь от альфы до омеги.

Я и не знал тогда, что свобода возрастает из двух разных семян, никогда не лежащих вместе в одной суме. И если выбираешь то семя, которое придется долго поливать и удобрять, мучительно взращивать и оберегать, тогда от одного семени получаешь много плода, дающего жизнь. А если выбираешь то семя, которое, едва брошено в землю, сразу готово полыхнуть в самое небо и раскинуть над тобой ветви с соблазнительными плодами, получишь из них сок белены.

Я вышел за ворота и задохнулся от накативших на меня сил в один день исполнить все свои тайные, порочные мечты. Не нужно было ходить далеко, в чужую страну, чтобы в мгновение ока расточить все имение. И не нужно было дожидаться великого голода в той далекой стране, чтобы скукожилась и усохла сама душа до самого хребта покаяния. Я жил в великом Городе. Довольно было перейти площадь, углубиться в узкую улицу и свернуть налево, в квартал безбрежных телесных утех. В Городе путь в преисподнюю был не долог и не – в пещеры и провалы, а – вымощенной дорогой по лёгкой поверхности грешной земли.

За три месяца я познал чреду всех порочных, втайне и по плотской подсказке духов тьмы самых вожделенных земных радостей и удовольствий. Спустя три месяца уже, казалось, всеми порами тела источал я холощеное и остывшее семя, а удом – прокисшее в утробе и потерявшее кровяной цвет вино.Распиши я свой размах во всех красках своему праведному брату-семьянину, так брата моего, верно, вырвало бы от отвращения и зависти. Всё опротивело вдруг, в одночасье – вместе с истощением средств и самым жестоким из всех пережитых похмелий. Этот жгучий тёмный туман один из известных философов Города, с коим мы выпили на пару озеро самого дорогого фалерно, называл на латыни abstinentia и еще «высшей формой покаяния философов».

«Ибо, - утверждал он, -abstinentia является наглядным провозвестником адских мук. И как пьяница в этом состоянии мучается по отсутствию вина в своем организме, а приняв его вновь, только поднимает издали скорую и еще более безжалостную волну новой муки, так и человек, привязанный к земному, ко всем земным попечениям и соблазнам, как к вину, по смерти будет испытывать самую жестокую абстиненцию, не имея возможности ничем унять ее хоть на миг. Духи тьмы будут подносить ему иллюзии, призрачное вино, он будет жадно глотать его не глоткой, что сгнила уж, а самой душою, трепещущей подобно пеплу на жарких углях. И его загробная абстиненция будет только расти, повышая степени мук. Иными словами, стоит в этой жизни однажды пережить по первому разу безнаказанную абстиненцию, дабы вовремя постичь: она – лишь крохотная искорка, жгущая плоть и душу, по сравнению с бескрайней геенной огненной - abstinentiaperpetua, червём неусыпающим и огнем неугасающим». Он продолжал пить, словно проверяя наглядно, сможет ли по-философски вынести муки вечные.

И не было никакой последней нужды, как у того издержавшегося блудного сына из притчи, переходить с поросёнка, фаршированного сливами, чесноком и фисташками, на рожки-бобы, коими того же поросёнка откармливали. Ведь я жил в великом Городе, был его плоть от плоти. Достаточно было перейти улицу и подставить свой девственный зад клиентам дома, что изо всех окон дымил грехом как раз напротив того изысканного блудного вертепа, где меня принимали и уже полюбили, как сынка, самые прекрасные, чистоплотные и дорогие блудницы Города.

Я не пошел в дом напротив.

Из глубины воззвал я к Тебе, Господи. Из глубины мук, со дна коих все радости и попечения земные выглядят в истинном свете: разделанными до зловонных потрохов. Сама жизнь земная – похмелье Адама после грехопадения. Пронзающая нас из рода в род абстиненция по раю. Но не забуду, Господи, что не в силах был воззвать к Тебе из глубины, если бы Ты Сам не призвал меня Святым Духом Своим, проникающим, не мерцая, и в адские глубины. То было дно, от коего еще можно было оттолкнуться, устремившись за вздохом вверх, к свету. Там, на дне души, я внезапно прозрел, как люблю отца и как жалею брата, окованного благополучием жизни и стиснутого по уши бородою, которая не дает ему улыбнуться и которой можно без труда чистить рыбу. В преисподней дна нет, уже не оттолкнёшься.

Меня отпаивали кислым молоком с огурцами и луком, приводили в чувства в нашем блудном вертепе все три грации: Аглая, Ефросина и Талия.

И уже на третий день я вправду начал изобильно ликовать, согласно их именам, грезя о том, как приду к отцу, не возвращаясь. Брошусь перед ним на колени, обниму его ноги, попрошу за всё прощение, но отнюдь не попрошусь в свинопасы, а сам подарю ему напоследок, перед уходом, купленного на последние отцовы деньги фаршированного поросёнка, коего так баснословно умеют делать только в одном месте великого Города – на кухне блудного вертепа, уже ставшего родным.

Так постиг, Господи, что истинное покаяние может изменить все знаки и смыслы прошлого.

Вот разбойник, взвешенный одесную Тебя, на другом, отнюдь не животворящем кресте, украл-таки рай у всех праведников.

Там, на дне, я лишь однажды и навсегда постиг, что правда Твоя, Господи, может быть страшна более праведнику, нежели грешнику, и лучше первому не знать ее на земле, дабы не потянуло его ненароком вешать жернов себе на шею. Ибо слаб всяк человек и метит лишь в награды.

Не поспел к подвигу, отец сам призвал меня. Он знал, где я. Силенциарий легко узнает обо всем, что делается в великом Городе, за стенами Дворца, тишина нашептывает ему новости. Гонец сказал, что отец сильно захворал. Я поспешил, забыв о подарке, да и дожидаться на кухне, пока он подойдет, было уже некогда.

Отец умел удивлять всерьёз. Он еще не был при смерти, но лицо его казалось потемневшим и свинцово-бледным, будто он, нагнувшись, смотрел в глубокий колодец. На столе был распластан тот самый поросёнок, который словно выскочил из моего сердца, далеко обогнал меня, домчался до дома и устроился так, как я и мечтать не успел.

- Такого хотел? – вопросил меня отец, принимая в нашем домашнем триклинии.

Остолбенел я, колени не гнулись, притча не выходила ровно. Только кивнул дурно и пошлёпал губами:

- Ты пророк, отец.

- Пророк из дворцового вертепа, - уточнил по-своему отец и беззвучно, как и положено силенциарию, рассмеялся.

А потом добавил, по обыкновению, загадочно:

- Ты не принес «омегу», я знаю истинно, пройдя свой путь. И я рад, что ты остановился на несколько букв раньше, отчего твоя «омега» в должное время возымеет иное значение с «альфой» заодно. Буквы вырастут, как и ты.

Он помолчал, давая моему недоумению расплыться в обещанный стыд.

- Прости меня, - сказал он, и у меня из глаз брызнули слезы. – Завтра я отдаю свою должность Зенону, всё уже благословлено. Ты вожделеешь к будущей семье?

Каждое слово отца ошеломляло меня в тот сокровенный час. Мое лицо обратилось в восковую дощечку, на коей можно было и с десяти шагов читать мои судорожные мысли. И ещё – писать последние, а значит, главные отцовы веления.

- Тебе нравиться любить женщин? Сколько их было там у тебя, сколько успел до ломоты и онемения чресл? – продолжал он, как по Книге Совестной в последний день, вопрошать меня, отнюдь не рассчитывая на мои поневоле лживые ответы. – А если одну? Всю свою жизнь? И порой через силу? Семья – благословенное укрытие. Но не здесь для тебя. Прости брата своего, не отпускай его на дорогу Каина, когда меня не станет. Ты понятлив. Но и я кое-что подумал за тебя.

В те мгновения вспомнил вдруг: там, в блудном вертепе, грации легко терпели колкий запах моего трепетного пота. Они умащивали меня какой-то чудесной мазью, которой могли бы позавидовать и египетские цари-покойники, а я-то был живой. Но мне самому, как ни странно, был невтерпеж запах моих чресл, наполненных поруганиями, собственных извержений, я стыдился их, давя в себе тошноту и даже не мечтая об избавлении от нее. Что-то во мне было не так, как должно было быть во всех иных завсегдатаях вертепа и, возможно, самой земной жизни.

- Зато ты так любишь слушать чужестранную речь, что запросто глотаешь ее целиком, как пеликан рыбу. Значит, любишь далекие странствия, еще сам не ведая о том, - продолжал мой прозорливый отец. – Я говорил с настоятелем Обители. Он готов принять тебя. А ты будешь ли готов?

В тот же миг я очень испугался геронды[5] Феодора, духовника моего отца, всей нашей нелегкой семьи, и настоятеля главной Обители Города, стоявшего как столп и утверждение истины и вот – ожидавшего меня. А заодно устрашился и монашеской рясы, уже скользившей мне навстречу, подобно потерянной и вновь обретенной тени. Так испугался, что тотчас же выпалил «Да!»

Отец потянул носом:

- Тебя научили пахнуть по-другому. Невольным искусом. И это тоже пройдет, как говаривал Соломон. Не глотай слюну. Иди ко мне. Кайся, как воображал, а потом закусим. Покаяние – крепче всех вин.

Он тяжело поднял тело, от коего так устал.

Я сделал шаг вперед и опустился, обнял его колени, уткнулся лбом в его уже рыхлое, дряблое чрево. Сделал так, как и воображал, все мое пресыщение грехом вышло постными слезами на его хитон. Необычайно легкая, не тяжелей гнезда коноплянки, рука легла мне на темя. И о, чудо! На миг я вспомнил себя в утробе матери, в сердцевине текучего, ласкающего теплом веретена, и дыхание мое пропало, как там. Под рукой отца можно было дышать самой кровью.

- Внезапно захотелось мне ныне, а не в молодости, - передавала отцова рука мне прямо в темя почти неслышный голос лучшего в истории Дворца силенциария, - пойти и расточить свое имение и семя с блудницами. В молодости было некогда. Должно быть наоборот. Но если расточу теперь и останусь пуст, к кому мне тогда идти? Отца давно нет. Только к самому Господу. Но тогда надо становиться мучеником, иного пути к родному дому тоже не станет. Но и с этим опоздал, прошло время мучеников, когда можно было очиститься одним словом в обмен на свою же очищенную кровь. А напрашиваться на мученичество даже в мыслях – великий грех. Мучеником делает Господь, Он же посылает на это силы. Давид согрешил, и Бог принял его покаяние. Все последующие беды Давида – это его покаяние, разыгранное на сцене судьбы при поддержке хора ангелов. Вот так, сын мой, я репетирую с тобой мою последнюю исповедь у геронды Феодора. Поднимись.

Поднялся и обомлел, впервые узрев, что и я стал выше отца.

- Слушай, сын, - продолжил отец. – Мой опыт, моя жизнь указали мне: многие наши грехи, притом и скорее – самые тяжкие, - неизбежны. Выбор даёт Господь – уже по их исполнении. И важно выбрать не только покаяние, хоть оно и меняет смысл греха. Не дешевле покаяния и благодарение. Останешься ты по покаянии благодарным Богу за искушение, обнажившее пред тобою твой грех, вскормленный гордыней, или закончишь жизнь неблагодарной скотиной. Благодарность – вторая нога, ведущая в Царство Божие… А на одной-то, может, не успеешь допрыгать…

Таким отца и запомнил – истинным воплощением мудрой тишины, впитывающей в себя, как песок чернила, все тайны Дворца: с тонкими бледными чертами, почти безгубым, с узким, блестящим от труда острейших бритв подбородком, с колкими, солеными крупицами смеха в прищуренных – нет, не глазах, а самих зрачках. Почти не поседевшим до самого гроба. Брата я запомнил совсем другим, будто был он другого рода – тяжелоглавым, насмерть бородатым, с хмуро озабоченным лицом человека, вынужденного собираться в дальний путь на погребение не менее дальнего, но важного родственника, от коего нечего дожидаться по его кончине. Опасаюсь, что, если бы притча о блудном сыне претворилась в жизнь в полной мере, то младшего сына после смерти отца ждало будущее не сытнее свиных рожков, а то и похуже.

- Я родил тебя в шестьдесят лет,- сказал еще отец. – Мать потрудилась тобой до смерти. И ты – Иоанн. Даже если не станешь монахом, отшельником, столпником и прочим святым, способным прославить и оправдать весь наш род на Страшном Суде, постарайся, по крайней мере, не испортить Божий замысел о себе самом. Прислушивайся к жизни телом и душою и не торопись. То мой единственный тебе наказ.

Как мог исполнить отцов наказ? К кому мне было идти за ответом? Разве к самому геронде Феодору, к коему отец прорубил мне своим словом тропу сквозь все стены и препоны Города. Так и пошел напрямую, твердый в силе не вертеть головой и не поскользнуться ни на каком искушении, как на свежем собачьем дерьме.

Рука геронды Федора была совсем другой. Будто нагретый полуденным солнцем надгробный камень, под который грешная душа мечтает юркнуть от всеобщего позорища и пересидеть хоть бы и Страшный Суд. Камень, обросший елейным, цветочным благоуханием летнего рая. Раньше геронда Феодор всегда молчал, слушая мои со страху такие отважные и громкие – на весь придел – отроческие исповеди, в коих рукоблудие стояло самым опасным подвигом. Он и отпускал, помимо разрешительной молитвы, молча, с единым вздохом, положив жаркий надгробный камень мне на темя. А потом в сумраке придела смотрел мне прямо в глаза взором жгучего полуденного солнца. А когда я отходил от него, в душе моей наступал такой легкий прохладный вечер, что целый месяц потом не хотелось туманить его, дразнить свою растущую плоть, сгущать тяжесть, тянущую с синего неба вниз, на больно отбивающую ступни и всю плоть гретую твердь.

То были грехи в маленьком мешочке ниже пупка, теперь же приволок за собой гору, опрокинутую мной набок, легко влезшую острой вершиной в стены Обители и тут же заткнувшую основанием выход обратно, в Город. Не знал, с чего начать и стыдливо молчал, потому что давно потерял страх пред всяким грехом, кроме разве убийства. Вот и робел. Но в глазах геронды не увидал Ангелов с огненными мечами-мельницами, а в переносье – запертых навсегда врат Рая. В глазах геронды мерцала грусть, будто он смотрел на меня глазами моего отца. Отныне – нового отца. И он, к моему великому удивлению, потянул носом так же, как это умел делать только отец – без брезгливой прозорливости. Со знанием лекаря, вошедшего в комнату, где давно страждет и смердит еще живым больной.

- Вот теперь, наконец, у тебя воняет душа, а не тело, - без единого обола[6] осуждения, изрёк геронда Феодор и кивнул. – Сам-то чуешь, что не пот?

- Чую, геронда, - кивнул, невольно подражая ему.

И твердый, как кость персика, ком встал у меня в горле: из дому, считай, изгнан, а и здесь, в Обители, стыну пёсьей блевотиной. Кому я нужен? К кому теперь идти?

- Врёшь, - сказал геронда и снова кивнул.

- Вру, - признал и уронил голову, больше не в силах согласно кивать ее тяжестью.

- Вот в этом и кайся сначала, - приступил к делу геронда Феодор, и, когда я покаялся в том, что врать люблю и умею, то продолжил опустошать тяжесть покоренной мной горы, коей я невольно гордился: – Теперь кайся в том, в чем ты уже не станешь завидовать ближнему своему.

Геронда жег мне взором самый хребет, не опаляя шкуры. А ведь то верно! Пока я шел сюда, видел иных юных и спелых прелестниц Города и всякий раз невольно сравнивал эту и ту хотя бы с грациями покинутого блудного вертепа. И проходил мимо, ничуть не обдираясь о колючие ветви зависти к их гордым и терпеливым кобелям. Ни одна из них не могла сравниться ни с одной из граций, а уж какие, по всему видать, неумехи!

- Беда, геронда! – повинился я.

- Хорош уж тем, что с этого слова начал, - кивнул геронда в третий раз.

Если бы такие слова изрёк отец, то улыбнулся бы он, как и умел только он, выщелачивая и самые стены кругом. Где была улыбка геронды? В такой неудобозримой вышине его взора, что я оробел еще сильнее, зажмурился и сказал:

- Геронда, каюсь, но всё никак не нахожу сил жалеть. Каюсь, но не жалею. Каюсь в том, что нет силы жалеть. О грехе.

- Покаяние как белая вершина горы, коей можно всю жизнь любоваться хоть из окна своего дома, но никогда не дойти до нее, - удивительно много слов пожертвовал мне, грешному, геронда. – Господь целует намерения. Ты собрался – и то благо, хоть монахом тебе и не быть. Ты не Антоний[7], а бесы к тебе могут наведаться те же. Хоть такой чести радуйся и молись, чтоб они даже издали на тебя не поглядели. Всему свой черед.

И вдруг горы за моей спиной не стало. Геронда Феодор рассыпал ее песчаной поземкой до самого моря. Хоть сейчас повернись и уходи из стен Обители на все четыре стороны. Какие еще искушения стоило искать на тех, столь малочисленных сторонах света? Пуст был исчерпанный до дна Город. Пуст, как старческая мошонка.

- Вот и в этом кайся, - велел геронда.

- В чем? – не уразумел, так и глядя назад.

- Толкай-толкай камень от гробницы души, - гремели во мне, как в пустом колодце, слова геронды. – Знать, что изнутри толкаешь, уже немало. Завали им бесов, что подпирают камень снаружи. Покайся в том, что сегодня нет сил каяться, И молись. А через три дня придешь. Идти обратно недолго – от келлий заднего двора. Радуйся: привычных искушений, по коим скучаешь, но с коими тебе уже самому скучно, на этом пути репьями не подберешь. Беру тебя в послушники, как на вечное поминание.

Геронда Феодор замолк и вдруг посмотрел на меня, будто стоял перед ним уже не я, а некто, кого он видит ежечасно – так смотрят на гладкую морскую гальку под ногами, а не на свежеобожженный кирпич. Стало легче дышать: казалось мне, вот душа моя, наконец, обретает место свое.

- И вот тебе послушание, - продолжил геронда Феодор, легким дуновением выметя вон остатки моей горы и тотчас легким вздохом затворив за мной внутрь дверь Обители. - Соседом тебе будет варвар из славян. Едва не из самой Гипербореи. Продавали арабы как раба, а сами отбили его у авар. Много рук и бед прошел, по стати – каганскихкровей, сразу видно. Вот он добрым монахом будет, пригодится в свою пору просвещать и увещевать своих соплеменников. Мне Господь такого таланта резвого разумения языков, как тебе, не дал. Вот и пользуйся. Тебе – три дня, чтобы усвоить его наречие.

- Три дня?! – обомлел я.

- Разве то малый срок, чтобы вырастить плод достойный покаяния? – вопросил геронда, и, наконец, я его увидел улыбку, словно из подкупольного окна осветившую меня, дурня, солнечным лучом. – Ох, поторапливайся, Иоанн! Вразуми тебя Господь!

Там, на далеком севере, солнце, наверно, светит заключенное в большой сосуд из чистого льда. Так подумал я тогда, когда увидел того варвара, имя ему и было Световит. Таков и был, с ледяным отливом, цвет его кожи, его волос, его глаз. Трех дней мне хватило, чтобы расслышать: готовившийся принять Святое Крещение от геронды Феодора, он молился ночами всем богам, кои не дали ему погибнуть на подневольных путях. И на исходе правила обращался он к Спасителю, надеясь, что Господь отпустит его домой, прорубив тропу сквозь все препоны, сквозь полчища авар, леса и горы.

- Вот пусть и молиться покуда, как может оглашенный[8], - на мое удивление, кивнул геронда. – Скоро лишнее само ожестеет и отпадет. И вот тебе новое послушание.

Так стал посыльным в мир по всяким монастырским делам.

Геронда не опасался, что я прилипну мухой к какой-нибудь мёдом или дерьмом обмазанной стене. И тем я гордился, не возгордившись, а еще – своим новым обличьем: подрясником и скуфейкой. После того, как геронда начисто вымел мою гору и причастил меня, я знал наверняка, что мне долго не захочется ничего по списку грехов, составленному апостолом Павлом и запирающему вход в Царство Небесное. Семь злейших бесов пока не протолкнутся в выметенную горницу моей души, ведомые разозлённым изгнанником, ибо все замки новые.

С каждым разом геронда посылал меня все дальше и дальше. Так воин примеряет и проверяет на тугость и податливость руке новую пращу, заботливо раскачивая ее с пробным камнем все сильнее и сильнее. И только потом, уверившись, начинает вращательный размах. Так, видно, примерялся геронда, прежде чем метнуть мою судьбу по назначению, только ему и ведомому.

Брата Зенона я увидел в последний раз на погребении отца. В тот день уразумел, что геронда размахивал мною не дальше одного дневного перехода от отцовой кончины. Сам отец лежал и улыбался вверх, в сквозные и ясные, без тумана грехов, небеса совсем другой улыбкой. Силенциарий, он, наконец, достиг той тишины, кою хранить радостно, как – рассвет в райском саду, а не едкий дым молчания в гулком, пустом и сумрачном дворцовом вертепе, где всякий живой вздох отдается в сводах шипением змея и стоном былых теней.

Брата вовсе не узнал и таким его не запомнил. Он свел под корни всю свою бороду. То, верно, был труд лесоруба, сводящего кедры ливанские с гор. Брат Зенон весь уменьшился. Мы оба смотрели друг на друга с недоумением. Я – на его оказавшийся узким, как у отца, мраморно бледный подбородок. Он же – на мои небрачные одеяния. Так назвал их геронда Феодор. Он отпевал отца, словно по его завету приглядывая за нами обоими и готовя приговор. Потом геронда так и сказал мне:

- Не ходи на поминальный пир, даже если позовут, останься в одеждах небрачных. Пусть теперь мертвецы погребают своих мертвецов. – Он кивнул немного мимо моего брата, от коего я держался в отдалении, на расстоянии могилы. – А тебя отец возблагодарит за канон об усопшем, прочтенный в стенах Обители.

Больше брата не видел. Ему не надо было просить у меня прощения за давние оплеухи, ведь я им был рад как простым и доходчивым урокам жизни. Так же видел дело геронда Феодор. А мне и вовсе не в чем было примиряться с братом, я ему отроком даже ни одной каштановой колючки под простыни не подбросил. Поистине мы были праведной семьей! Дабы таковой ее сохранить, геронда Феодор и метнул мою судьбу в заокоёмную даль, как только Зенон вошел в силу во Дворце и стал призывать геронду к себе, а не ходить на исповедь к нему в Обитель. Так повелось уже вскоре, из Зенона вышел, казалось тогда, славный царский силенциарий и слуга престола. Не то, что из его брата-пустоцвета.

Все же геронда, на мое удивление, и в третий раз попросил меня не держать обид на брата. Он знал, что в той дали, куда он меня метнет от греха подальше, прошлое может почудиться мне дурным и неудобозримым миражем.

- Вы с братом одного поля. Он тоже искренне кается, но не находит в себе сил жалеть, - так сказал геронда. – Жало от давнего укуса ходит по нему внутри, не давая покоя. Сей дух изгоняется только постом и молитвой. По всему видать, надобен сугубо долгий пост, а за то время всякое может случиться.

Уразумел, что брат вместе с отцовой должностью обрел и его всеведение. Теперь он знал, что настоятель Обители не берется постригать меня в монахи. И не грех брату было полагать, что теперь геронда Феодор, по тайному завету покойного отца, таит меня на черные дни нашего рода, когда он, Зенон, скрепя сердце, начнет отдавать своих дочерей замуж. Траченная мною часть наследства превратилась для него в холодящего сердце призрака.

- Неужели мой брат так опасается меня? – не удержался я.

- Ты ему снишься в недобрых снах, - подтверждал мои мысли геронда Феодор, - и я сильно грешу, рассказывая тебе об этом. Пусть даже таковое признание – необязательная часть исповеди. Ведь во сне он совершает самый тяжкий грех со дня изгнания Адама и просыпается в холодном поту. Ему тяжелее, чем тебе. Твой главный бес пока стоит в сторонке.

И вот новым послушанием мне стало дальнее путешествие, коему, верно, не суждено окончиться, как и задумал геронда в мое спасение.

- Нынче же отправишься в италийские горы, в монастырь Силоам. – Так геронда указал, в какую сторону и на какое расстояние метнет мою судьбу, дабы изгнать самый мой дух из Города и снов брата.

Путь мне предстоял и вправду неблизкий, а то и невозвратный, неопытного путника пугающий. Потому-то разом взбодрился, и дерзость полезла из моих уст и пор тела. Удивило само название затерянной в горах обители, о коей никаких легенд не слыхал:

- Силоам[9]? Неужто, геронда, там прозревают слепые?

- О таковых чудесах слышно не было, - стал пространно рассказывать геронда. - Поначалу обитель носила имя некого местночтимого праведника, ее основавшего. Но по малочисленности братии, бедности и последующему отсутствию чудес, тропы к обители, а она расположена высоко на горе и глубоко в чащобе, почти заросли. Обитель стала известной куда шире после того, как ее дважды на протяжении двух лет разрушало землетрясение. Второе докончило дело первого, призвав еще больший обвал горы. Под камнями погребены все насельники, кроме одного, чудом пережившего оба бедствия. Пастухи из любопытства забредали туда с лугов и весьма дивились. Тогда-то из равнинных сел, куда нечаянно скатывались вместе с камнями вести сверху, и пришло новое название: Силоам. В память о башне, а вовсе не о том иерусалимском источнике. Скоро, если тот выживший насельник, брат Августин, претерпит там до конца, не покинет развалин, исцеления и чудеса начнутся, ты зришь в корень, Иоанн.

Ни единый мускул не дрогнул на лике геронды Феодора, пока он рассказывал мне чудную историю переименования глухой обители, привлекшей к себе не разбойников и прочих персов, а грозную стихию. По всему выходило, оставаться посреди разрушенных стен той обители едва ли не искушать самого Творца: лезть в тень башни Силоамской нарочно, поверяя степень своей греховности ее сомнительной устойчивостью.

- Умник хуже философа, - без обола осуждения пригвоздил меня геронда Феодор, ведь я, конечно, дерзнул высказать вслух свои лукавые измышления. – Вот езжай и проверь. Там святых образов не было, там и нынче гудит в ушах у всех – от их хладнокожих кесарей до дремучих селян – эхо исаврийской ереси иконоборцев. Повезешь образ Христа Пантократора, как просил меня в сновидении брат Августин. Вот с образа и начнется там, на Западе, новая жизнь, а с ней, глядишь, начнутся и самые чудеса. Повезешь бережно, не жалея жизни, так и сам станешь смоковницей без времени года плодной. Уже достаточное чудо. А побьют тебя за святой образ камнями, примешь венец мученика, чего уж лучше.

А еще геронда Феодор не дал мне в дорогу ни припасов, ни денег, а только власяницу и теплую верблюжью накидку, обладать коей долго Господь тоже не судил. Велел он проситься на ночлег и к столу прямо с образом в руках. И где примут с поклонением образ, там согреют и накормят, а где не примут, но и не прибьют до бесчувствия, там и пыль отрясти с порога, пока цел, а уж ветер последние никчемные пылинки сдует, когда уносить ноги злоба дня повелит. Что образ достигнет в моих руках Силоама, в том геронда, однако, не сомневался. Получалось, до самого Силоама и мне живым полагалось остаться. То бодрило мое сердце и мечты об еще не виданных землях.

Так и благословил меня геронда, удивив напоследок еще один раз:

- Хоть и не монах, а отправишься в рясе. Есть одна старая, залатанная, владелец уж не возбранит, а вновь постриженному ее отдавать уже негоже. Тебе в самый раз станет. Чернота – щит, коли кошеля на поясе нет. Залог нищеты. Взять с тебя нечего. Если спросят прямо, прямо и ответишь, а так молчи.

Полагал, что дорожный рассказ-итинерарий [10] займет целую хартию в рост человеческий, а геронда только пальцем указал – сначала на юг, потом на запад и немного севернее, а потом немного южнее. Путь показался не труднее, нежели по улицам и переулкам до Масличного рынка. Куда проще и короче, чем до блудного вертепа.

- Сядешь на корабль Арвиния Черного, что с тремя солнцами на парусе. Найти его в порту Феодосия не труд. Дорога и еда оплачены наперед. Высадишься в Равенне. Где Тибр, там знают все. Забирай южнее, но не сильно. Тридцать или сорок миль ниже истока Тибра, брат Августин сам точно не знает сколько, не ходил. Ты найдешь. Язык и до Индии доведет. Увидишь гору раздвоенную, как верблюжья спина, там уж совсем рядом. Обитель прямо в распадке меж горбами. Господь тебя благословит, Ангел-хранитель не оставит.

Сума при мне была-таки. Но только для святого образа. Первое мое путешествие по морю вышло донельзя удачным. Всю дорогу светило солнце, и дул попутный ветер, смачивая палубу только пометом чаек. Стояло небывалое по времени года тепло. Уж подумывал, не осмелеть ли разом, не пройтись ли по спокойным водам пешком. И лишь у самых берегов Италии внезапно поднялся сильный шторм, бросивший нас на острые камни. Выродившийся потомок Харибды хрустнул судёнышком.

Однако никто не погиб. Все вылезли на берег, возблагодарили Бога и стали дожидаться, гадать и даже биться по рукам, сколько и какого добра вынесет и кто понесет меньше потерь. В тот час в холодной, но не насмерть, воде оставался только один горе-мореход. То я, отбившись от рук Арвиния, прилежно спасавшего меня за выданную ему герондой плату, стремился за сумой с образом, её же относило в сторону. Плавать умел неплохо. Назло брату, боявшемуся воды. Арвиний плюнул мне вдогонку и выгреб к берегу. Остальные мокрые путешественники уже тянули поочередно вино из большого бурдюка, выброшенного на берег в числе первых счастливцев, и ставили на кон, об какой из торчащих камней дурню расшибет голову, как орех. Не сомневаюсь и до сего часа, что чудеса начались именно в тот час. Спас меня святой образ. Догнал суму с ним как раз там, где она оказалась между камней, и тут же меня подняла девятая волна, перевалила через камни и пихнула в сторону берега.

- Безумец, - сказал мне на берегу Арвиний. – Геронда так и предупреждал. Вот тебе динарий за непокрытый путь до Равенны – и шел бы ты подобру-поздорову, подальше и поскорее. Еще принесешь новое несчастье.

Отказался от платы за неустойку, чем разъярил всех спасшихся, и они мне помяли бока. Согрели на славу.

Вскоре удостоверился, что вовремя высадился на твердь земную, и уже не надо забирать южнее, а надо идти прямо на Запад по куда более удобному и короткому пути.

Второй раз меня поколотили в Италии всего пару часов спустя, когда сунулся в какое-то селение со святым образом. Там, в глуши, и вправду царило стоячее эхо иконоборческой ереси. Образ был брошен селянами в огонь, а я бросился за ним и выкатился вон недурно просохшим. Дремучие италийские селяне не решились гнаться за пришельцем. Весь черный, верно, напоминал я адскую головешку, душу, вырвавшуюся из преисподней и оставляющую за собой долгий шлейф кислого пара и дыма грехов. Так стремительно и покрыл изрядную часть пути.

У другого попутного селения голод искусил меня, и я струхнул. В дома не стучался, решив наполнить желудок во что бы то ни стало. Черный, дождался я черной ночи и забрался в свинарник, что приглядел себе издали, из дальних кустов. Там, в свинарнике, по запаху и достиг остатка стручков. И был им рад, как тот блудный младший брат по призванию. В моей судьбе все притчи вперемежку. Ту же хитрость повторил на другую ночь. Заповедь своего духовного отца нарушил, зато верной пищей начал Рождественский пост, а заодно подкопил сил подняться в гору.



Поделиться книгой:

На главную
Назад