Томас. Потому-то?
Анна-Мари. Я вчера хотела это сделать. Да… Он заговорил со мной, когда я стояла перед витриной художественного магазина Гелауера. На нем были чудесные желтые перчатки с отворотами, желтые гамаши. В руках большая трость с набалдашником из слоновой кости. Мы пошли с ним в парк. А потом в ресторан. В какой-то аристократический ресторан. Откуда-то, словно издали, доносилась музыка, и мы пили шампанское. Оно щекотало язык. Второй раз он заехал за мной на машине. Мы поехали далеко в горы. На обратном пути машина как-то неожиданно очутилась перед Красной виллой. Я не хотела войти. Но уже не могла отвертеться.
В зале, где мы ужинали, было много свечей, все очень торжественно. Потом он надел фиолетовый халат. Он был весел, завел граммофон. Вдруг он замолчал, лицо налилось кровью. Я испугалась: все это было так отвратительно. И его руки — бесстыжие руки. О, до чего все было гадко.
Томас. А дальше? Позднее?
Анна-Мари. Дальше? Через неделю… пришлось… пойти к врачу. Стыдно было, невыносимо стыдно! Врач сказал, что у меня… дурная болезнь. Тогда я пошла в Красную виллу. Он пожал плечами и сказал, что очень сожалеет, что он этого не хотел, что при этом всегда рискуешь, но через несколько месяцев все пройдет. И он хотел дать мне денег. Домой я вернуться не могла. Мне было стыдно перед матерью. Работать много мне нельзя, сказал доктор. И я сама себе опротивела. Все во мне вызывало отвращение к себе. И я никому ничего не могла сказать, я была одна в целом мире.
Томас (встает, берет шляпу и пальто). Я иду к нему.
Анна-Мари. Нет, нет, не надо.
Томас. Через час я вернусь. Побудьте здесь.
Анна-Мари подходит и целует у него руку.
Томас. Не надо. Как могло прийти вам в голову? (Уходит.)
4
На Красной вилле.
Господин Шульц (сидит за завтраком и читает газету). Отстроено еще двести пятьдесят километров Восточной дороги. Недурно. В Калабрии и Сицилии — вот где следовало бы строить дороги. Прекрасный ландшафт. Историческими достопримечательностями прямо хоть пруд пруди. Но что толку от них без железных дорог, отелей, лифтов, ватерклозетов. Миллиарды можно бы там загребать.
Шахнер играет Марию Стюарт. Прекрасно сложена девчонка, премилая родинка на левой ягодице. Но достаточно ли этого для Марии Стюарт?
Акции металлургического завода «Софиенхютте» не поднимаются. Почему, дьявол их побери? Балансы лишены всякого полета фантазии. Всыплю же я директору!
Слуга. Какой-то молодой человек. Никак нельзя выпроводить.
Томас (следом за ним). Мое имя — Томас Вендт.
Господин Шульц. А, молодой человек… Вы живете там внизу, в домике через дорогу? Писатель? Поэт, так сказать?
Томас. Да, тот самый.
Господин Шульц. Теперь понятно, почему вы выбрали такой необычный час для посещения. Чашку чая?
Томас. Благодарю, не надо.
Господин Шульц. Но мне уж вы разрешите кончить завтрак. Завтрак лучший час дня. Созерцание, самоуглубление. Так сказать, богослужение. Стало быть, поэт? Я тоже пробовал силы. Выходило не так уж плохо. Но когда началась вся эта модная канитель: «Ода машине!», «Гимн шуму большого города» и т. д., - мне надоело. Этого у меня и так хватает за день. В конце концов поэзия — это нечто для сердца: просветление, идеал. Лазурь и золото. Или нет? Вы иного мнения?
Да выпейте же стаканчик мадеры. Неуютно себя чувствуешь, когда вы стоите так. Точно монумент.
Томас. Я вчера вытащил из реки человека, господин Шульц.
Господин Шульц. Прекрасный поступок. Вы получите медаль за спасение утопающих. «Это — высшее отличие, которое я могу дать», — сказал как-то его величество.
Томас. Это была девушка, ее имя Анна-Мари. Она бросилась в воду потому, что вы спали с ней.
Господин Шульц (чашка в его руках зазвенела о блюдце). Где она?
Томас. Она у меня.
Господин Шульц. Жива?
Томас. Жива.
Господин Шульц. Ну что ж. Значит, все в порядке. (Продолжает завтракать.)
Томас. В порядке?
Господин Шульц. Теперь малютка образумится. Возьмет деньги. Я предлагал. Тотчас же. Добровольно. Я не людоед. Четыреста марок. Вполне приличная сумма, на мой взгляд. Две новых сотенных и две старых.
Томас. Деньги предлагаете? Девушка доверчиво приходит к вам, вы наделяете ее черт знает чем и предлагаете денег? Эх, вы. Последняя капля человечности заглохла в вас под толстым слоем жира и сытости.
Господин Шульц. Вы полагаете, что эти четыреста марок следовало предложить ей в конверте?
Томас. Ей надо было предложить нечто иное, сударь, нечто большее, чем деньги. Каплю человечности.
Господин Шульц. Вы говорите о человечности? Красивое словцо для юбилейных речей, для партийных программ, для разговоров за чайным столом или для сцены. Но в практической жизни — ломаного гроша не стоит. Может ли девчонка уплатить врачу и аптекарю вашей человечностью?
Томас. Но в воду она бросилась именно потому, что вы не могли ей дать ничего, кроме денег.
Господин Шульц. Четыреста марок — это нечто реальное. С ними открыта дорога во всем мире, от Капштадта до Гельсингфорса и от Парижа до Иокогамы. За четыреста марок можно найти что пожрать и в пустыне Гоби. А с человечностью можно подохнуть с голоду на углу Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе.
Я вношу предложение, молодой человек: от меня она получит четыреста марок, от вас — порцию человечности.
Стаканчик мадеры? Не желаете?
Томас. Богач, вы самый нищий из всех, кого я знаю.
5
Комната Томаса.
Томас (один; перед ним рукопись). Готово. Какое бремя свалилось с плеч. Теперь — в путь, мое творенье. Буди! Разрушай! Действуй!
Был ли я честен до конца? Творил ли я ради красоты? Или успеха? Или ради себя? Нет, я был честен и строг. Я подавил в себе все, что мило сердцу. Я написал не то, что хотел, а что повелевал мне внутренний голос. Да, это хорошо.
Анна-Мари (быстро входит). Я была в бассейне. Плавала. Чудесно было. Я так довольна. А аппетит у меня! (Накрывает на стол, кипятит чай; вдруг весело рассмеялась.) Знаешь, эта старая галицийская еврейка Маркович тоже была в бассейне. Помнишь ее? На последнем собрании? Вот потеха. Что у нее за ноги. Волосатые, косматые. Право, ей бы следовало завивать эту шерсть у парикмахера.
Томас. Нехорошо смеяться над ней, Анна-Мари. Она всю свою жизнь отдала делу. Молодость, состояние — все. Семь лет просидела в тюрьме. Нехорошо смеяться над ней.
Анна-Мари (с виноватым видом). Не буду. Знаешь, я уговорилась с Эльзой посмотреть сегодня вечером новую танцовщицу в «Эспланаде».
Томас. А на собрание ты не пойдешь со мной?
Анна-Мари. О, я и забыла. Ты ведь собирался выступить сегодня. В первый раз. Если бы только эти люди не были так уродливы, угрюмы, грязны. И этот табачный смрад. Завтра у меня весь день голова будет болеть. Чай сейчас поспеет. Садись к столу. Ты сегодня опять много работал? Как твоя пьеса?
Томас. Готова.
Анна-Мари (ликуя). Готова! И ты — молчишь! (Бросается к нему на шею.) Томас, почему ты мне сразу не сказал? Я побегу к Кристофу. Мы разопьем бутылку вина. Ведь это надо отпраздновать.
Томас. Нет, Анна-Мари. Не так.
Анна-Мари. Прости. Я глупая. Я ведь знаю. Поверь, ты не напрасно меня учишь уму-разуму. Я понимаю тебя, Томас, хоть иногда и прорывается старое. Я пойду сегодня на собрание. Конечно, пойду. А для Маркович куплю яблок, она их очень любит. (С бурным раскаянием.) Верь мне! Я хочу стать другой, хочу помогать людям. Верь мне, Томас, если даже мне случится сказать, или сделать какую-нибудь глупость.
Томас (с прояснившимся лицом). Благодарю тебя, Анна-Мари.
6
Задняя комната в кабачке. Собрание революционеров.
Чахоточный парикмахер. Буржуа каждый день бреется, и всегда подавай ему чистое полотенце. Рабочий может бриться только по субботам. Это справедливо?
Добродушный (толстый, кроткий, флегматичный человек). Бомбы надо бросать.
Еврейка из Галиции. Идея должна призвать на помощь динамит. Об этом можно пожалеть, но факт остается фактом: другого средства нет. В мире царит насилие. Еще немного насилия — и воцарится идея.
Кристоф. Надо рассуждать трезво. Все, что здесь говорилось, хорошо и правильно. Но слишком общо и не ведет к конкретному решению.
Анна-Мари. Мне страшно, Томас. Ты такой тихий и добрый. Что общего у тебя с этими людьми? Здесь все какие-то неистовые, кровожадные.
Конрад (высокий, рыжебородый, с тяжелым черепом, рассудочный). Не будем уклоняться, товарищи. Вопрос стоит так: голосовать ли на выборах за социал-демократов, выдвинуть ли собственного кандидата или вовсе воздержаться от участия в выборах?
Томас. Братья! Один буржуа совершил преступление, и я пошел к нему и говорил с ним. А он сидел передо мной жирный, сытый, и ничто в нем не шевельнулось, и не было у него других слов, кроме слов о деньгах. Братья! Мир погряз в лени и равнодушии.
Чахоточный парикмахер. Почему рабочий может себе позволить бриться только по субботам? Это справедливо?
Добродушный (кротко). Бомбы надо бросать.
Конрад (деловым тоном). Главное — за кого голосовать.
Томас. Вы спрашиваете, за кого голосовать. Мир не стал лучше от болтовни в парламентах. В мире не прибавится ни доброты, ни разума оттого, что депутатские оклады получат не восемьдесят, а сто социал-демократов. Братья! Люди отравлены, люди насквозь прогнили. Два тысячелетия мечтатели проповедовали любовь, учили состраданию и смирению. Поймите: любовь обанкротилась. И от Христова учения осталась лишь одна мысль, годная для современности: я несу меч!
Слова больше не доходят до этих людей, ибо душа их обросла жиром и ленью. Словами не расшатать железные решетки, за которыми спрятана последняя капля их человечности. Ни горы убитых, растерзанных в клочья во имя того, чтобы эти люди купались в роскоши, ни калеки, превращенные в полуживотных по милости их корыстолюбия, — ничто не откроет им глаза: они слепы ко всему. Это — раскормленные, холеные господа. Они забаррикадировали свою совесть благотворительными учреждениями и социальными законами.
К ним не проникает ни один вопль, ни один луч света. Здесь поможет лишь железная метла. Братья, мы должны стать этой железной метлой.
Движение одобрения.
Томас. Революция, братья! Мы загремим у них над ухом тяжелыми снарядами. Мы будем щекотать их штыками до тех пор, пока они не наскребут горсточку человечности изо всех углов своего разжиревшего существа. Выборы? К черту! Революция, братья!
Многие. Вы — наши уста! Вы — наш голос!
Конрад (деловым тоном). Итак, большинство за то, чтобы воздержаться от выборов.
Томас. И если бы даже я сгорел, как факел, сжигаемый с обоих концов, — не надо жалеть. Мы — лишь искры. Но от них загорится дорога, по которой мы идем.
Многие. Томас Вендт. Наш вождь. Наш голос. Томас Вендт.
Добродушный (спокойно, кротко). Я всегда говорил: надо бросать бомбы.
7
Небольшой зимний сад на вилле Георга Гейнзиуса. Георг и Беттина.
Георг — тридцати пяти лет, сумрачный, элегантный.
Беттина — его жена, 26 лет, высокая, белокурая, красивая.
Георг. Первый теплый день. Я велел запрягать. Поедем в Гейнихендорф?
Беттина. Томас Вендт обещал зайти.
Георг. Кто?
Беттина. Молодой человек, которого я недавно встретила у директора театра.
Георг. Моя Беттина опять откопала гения.
Беттина. Если бы ты его видел, ты бы не смеялся.
Георг. Прости. Социализм — очень распространенная и дешевая мода. Поневоле становишься скептиком.
Беттина. Не думаю, чтобы для Томаса Вендта социализм был чем-то случайным. Томасом Вендтом руководит какой-то внутренний закон.
Георг. Он повинуется закону смены времен. Культ личности сменяется культом массы, как лето зимою. После Цезаря пришел Христос, после Борджиа — Лютер, после Ницше — социализм. Огонь, которым Томас Вендт горит, — не случайность. Случайность — то, кого этот огонь пожрет.
Беттина. В нем нет противоречий, он весь из одного куска.
Георг. Как тепло звучит твой голос. Достаточно тебе заговорить — и ты уже права.
Беттина (улыбаясь). Неужели я кажусь тебе настолько глупой, что со мной и спорить нечего? Вместо доводов ты говоришь мне комплименты. Разве не следовало его приглашать?
Георг. Конечно, следовало. В том-то и беда, что я заинтересовался им. Твой рассказ возбудил во мне живейшее любопытство. Таковы уж мы. Рубят дерево, на котором мы сидим, а мы восхищаемся топором.
Слуга (докладывает). Господин Томас Вендт. (Вводит его.)
Беттина. Сердечно рада вам. (Представляет.) Мой муж.
Георг. Говорят, вы написали хорошую пьесу.
Томас. Хороша ли она, не знаю. Да это и безразлично. Я написал ее во имя нашего дела.
Георг. Какого дела?