Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поэтический язык Марины Цветаевой - Людмила Владимировна Зубова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Нищеты вековечная сухомять!Снова лето, как корку, всухую мять!Обернулось нам море – мелью:Наше лето – другие съели!(II: 309);

Расчленение-этимологизация является также способом толкования или переосмысления иноязычных слов:

Ствол пальмы? Флага шток.В мир арок, радуг, дугФлагштоком будет – звук.Что́ – руки! Мало двух.Звук – штоком, флагом – духЕсмь: Слышу («вижу» – сон!)(П.: 248–249).

Этимология заимствованного слова и его калькирование на русский язык нередко становятся сатирическим средством. Так, в «Крысолове» обыгрывается слово папье-маше. Эта сатирическая сказка создана по мотивам немецкой легенды о музыканте, спасшем город Гаммельн от крыс; поворотным элементом в ее сюжете является отказ городских властей выполнить свое обещание отдать дочь бургомистра замуж за музыканта. Вместо этой награды музыканту предлагается футляр из папье-маше для флейты. Слово папье-маше употреблено сначала в том виде, в котором оно и было заимствовано русским языком из французского. Затем оно калькируется Цветаевой с соблюдением грамматических отношений внутри сочетания: жеваная бумага (страдательное причастие + существительное). Затем Цветаева обыгрывает каждый компонент словосочетания отдельно. Она не допускает фразеологической устойчивости этой кальки: каждый из ее компонентов ставится в ряд однокоренных слов, предельно обнажая внутреннюю форму заимствованной лексемы:

– Главное – умысел!– В траты не сунувшись,Чтоб от души – к душе –Как из папье-маше!Кабы малейший какой в душеПрок был – у всех была бы.А в переводе папье-маше –Жеваная бумага.Хоть не корова, а нажую!Боги – а рты замажем!Так же, как критика – соловью:Жвачкой, притом – бумажной.‹…›И предложить взаменНечто из царства чар:На инструмент – футлярЖвачно-бумажный.Ибо́ не важно –Что́ – («Вещество – лишь знак».Гёте) – а важно – как(П.: 263–264).

Буквальный смысл иноязычного слова разоблачает низменный смысл жеста, поступка бюргеров. Само же слово папье-маше выполняет в тексте еще и ту же роль, что и цитата из Гете, – роль респектабельного прикрытия лживого ничтожества.

Цветаевой свойственно постоянное этимологизирование имени Марина, на что неоднократно указывали исследователи (Эткинд 1985; Фарыно 1981 и мн. др.). На этой этимологии Цветаева строит образ своей лирической героини в её отношении к миру:

Но имя Бог мне иное дал:Морское оно, морское!(I: 149);Кто хо́док в пляске рыночной –Тот лих и на перинушке, –Маринушка, Маринушка,Марина – синь-моря!(I: 478);Кто создан из камня, кто создан из глины, –А я серебрюсь и сверкаю!Мне дело – измена, мне имя – Марина,Я – бренная пена морская(I: 534).

Е. Фарыно, подробно анализируя структуру и семантику этого стихотворения, обращает внимание на функциональную значимость такой этимологии для творчества Марины Цветаевой в целом: «Личное паспортное имя “Марина” не только присваивается лирическому субъекту – Цветаевой – и не только окказионально семантизируется (как это имеет место в разобранном стихотворении), но и возводится – уже семантизированное – в ранг одной из главных моделирующих категорий ее поэтики. Во многих случаях само имя уже не упоминается, оно подменяется своим “переводом”, но переводом, который предполагает знание исходного оригинала… (ср., например, цикл “Бессонница” ‹…› или “И что тому костер остылый…” из “Двух песен” ‹…›). Через имя и его “перевод” лирический субъект Цветаевой артикулирует свою сущность в лунарно-акватических терминах, типа морской стихии, воды, раковины и т. п. И этим самым обнаруживает в себе мифологическое космогоническое начало, основу бытия. Само собой разумеется, что не имя диктует “я” такую систему моделирования, а как раз наоборот – система (а точнее: определенная семиотическая установка) заставляет “я” так именно воспринимать свое имя. Но это случайное совпадение имени с моделирующей системой делает из Цветаевой эталонный и предельно эксплицированный образец перехода поэзии XX века на предречевые (биофизиологические) системы моделирования» (Фарыно 1981: 42–43).

Нередко у Марины Цветаевой встречается и скрытая этимология, когда смысл одного слова объясняется через значение другого, бывшее ему синонимичным. Так, в метафорическом, парадоксальном на первый взгляд афоризме рождение – паденье в дни семантически сближены понятия «рождаться» и «падать», в современном языке совершенно различные, но в истории языка совмещавшиеся в одном корне, что проявляется при сопоставлении слов возникновение и ниц, синонимичных словам из цветаевской строки. Этнолингвистические исследования показывают, что такое семантическое сближение имеет корни в мифологических представлениях о рождении, возникновении (Дуличенко 1982: 95–96).

Интересный пример этимологии, скрытой в семантике слов, представляет собой цветаевское преобразование фразеологического парного сочетания тоска-кручина – одного из самых типичных фольклорных клише: Нет такой вершины, чтоб тоске – крута! (П.: 20). В современном русском языке компоненты фразеологизма тоска и кручина синонимичны, однако уже забытые исходные значения их различны. Слово тоска этимологически связано со словами стискивать, тесно, а кручина – со словами крутить, крутой. По своему первичному, образному значению тоска-кручина – это то, что стискивает и скручивает: интенсивность страдания представлена в сочетании двумя дополняющими друг друга действиями, характеризующими понятие с разных сторон. Цветаева оживляет стертую внутреннюю форму обоих слов превращением фразеологизма в развернутую метафору. Регенерация внутренней формы фразеологизма напоминает читателю прежние значения его компонентов, но не повторяет их. Во фразеологизме компоненты объединены сочинительной связью и синтаксически тождественны, а в цветаевском сочетании одно из них представляет собой предикат другого. Тоска представлена как потенциальный и всесильный субъект движения и тем самым персонифицирована, как персонифицированы в русском фольклоре названия болезней и других видов страдания (Черепанова 1979: 4–5). Таким образом, частичная, смещенная реэтимологизация фразеологических компонентов позволяет Цветаевой восстановить еще одно типологическое свойство фольклорного слова, непосредственно в самом фразеологизме не заложенное, но исконно связанное с его семантикой. Регенерация внутренней формы слова кручина встречается у Цветаевой неоднократно. Так, в строках Встал Царевич сгорбленный, / Кручинный такой (П.: 18) сближаются слова с синонимичными корнями -горб- и -крут-. При этом в едином образе совмещаются характеристики внешнего, физического и внутреннего, психологического или духовного проявления кручины. В следующем примере значение слова кручина выражено имплицитно – благодаря контекстуальному описанию признаков страдания, выявляющему внутреннюю форму слова через производящий глагол крутить:

Да как ж это можно, чтоб в каске хвостатойНад дрянь-гусляришкой реветь в три ручья-то!Аль черная ночь-тобой-крутит-дурман?(П.: 90).

Оживление внутренней формы слова кручина, выполняемое Цветаевой различными способами, приводит к оживлению семантической производности названия душевного страдания от названия физического ощущения (ср. стыд ← студить) (Ларин 1977: 63–73).

Сближение этимологически различных слов с общим значением кривизны (корни -кос-, -круг-, -плет-) в контексте одного образа выявляет семантику каждого из корней, а следовательно, и вычленение этих корней из производных слов, в том числе и претерпевших опрощение в истории языка: Только вкось поглядев, / Оплетем без кружéв! (П.: 43).

Важно отметить, что цветаевское «хождение по следу слуха народного и природного» проявляется не только в этимологической регенерации, но и в противоположном явлении – окказиональной деэтимологизации (лексикализации внутренней формы – Блинова 1984: 83–91):

Так, почаевничав позавчерашним хвостом,Спор-заводили-беседу акула с китом(П.: 28).

Как в живом языке, особенно в его разновидностях, не сдерживаемых литературной нормой, например в территориальных диалектах, просторечии, жаргоне, можно найти не только архаические явления, но и явления, опережающие литературный язык в развитии, так и в поэтическом тексте, занимающем особое положение по отношению к норме (Мукаржовский 1967; Кузьмина 1981), обнаруживаются и восстановление внутренней формы, и, наоборот, ее устранение, даже если в общенародном языке она вполне ощутима. Характерно, однако, что показанная контекстуальная деэтимологизация представлена в поэме «Царь-Девица» и может быть обусловлена ее фольклорно-просторечной стилистикой.

Итак, наблюдения над восстановлением внутренней формы слов в поэзии Цветаевой обнаруживают, что в ее произведениях отчетливо проявляется способность языковой системы к реэтимологизации. Если оживление внутренней формы слова связано с этимологической памятью слова, то явления, рассмотренные в двух следующих разделах этой главы, связаны с готовностью слова к вторичной мотивации, а также к переразложению в морфемной структуре слова, что, вероятно, объясняется памятью о заложенной в языке модели преобразований.

3. Поэтическая этимология

Поэтическая этимология – авторское переосмысление слова – нередко рассматривается вместе с фактами восстановления внутренней формы слов. Так, Г. О. Винокур пишет: «Сближая в тексте слова, давно утратившие ту взаимную связь, которой они обладали в силу своего этимологического родства или даже и вовсе никогда этой связи не имевшие, поэт как бы открывает в них новые, неожиданные смыслы, внешне мотивируемые самым различным образом: то шуткой, то глубоким раздумьем. Ср. в притче Сумарокова: “Сокровище мое! Куда сокрылось ты?” В “Дикарке” Островского: “Вешается на шею женатому. У!! Повеса, право повеса”» (Винокур 1959: 392–393).

Переосмысление слова не является исключительным свойством языка художественной литературы. В таком переосмыслении реализуется одна из языковых потенций – тенденция к вторичной мотивированности деэтимологизированной лексики (Смирницкий 1955: 87–88; Аркадьева 1983: 110–115). Эта тенденция наиболее отчетливо проявляется в многочисленных фактах народной этимологии. В литературных произведениях художественный эффект переосмысления создается намеренно, а это возможно обычно тогда, когда слово еще не деэтимологизировалось полностью или, во всяком случае, окказиональная вторичная мотивировка способна ощущаться именно как вторичная и как парадоксальная. Однако и это явление существует в языке вне художественных текстов. Оно всегда использовалось для создания комического эффекта, например во фразеологическом сочетании художник от слова «худо». О стремлении человека к наглядной реализации потенциальных языковых возможностей свидетельствует большая популярность лингвистической игры ТЭС («Толковый этимологический словарь»), проводившейся в 70-х годах на юмористической странице «Литературной газеты» и начатой в стенгазете филологического факультета Ленинградского университета в 60-х годах Б. Норманом и А. Спичкой (см.: Норман 2006: 252–282).

Поэтическая этимология иногда отождествляется с паронимической аттракцией – смысловым сближением слов на основе их звукового сходства (Григорьев 1979: 265). В этой книге они различаются: поэтическая этимология понимается как именно намеренное переосмысление слова, связанное с авторским толкованием, а паронимическая аттракция, рассмотренная в главе о фонетике, – как контекстуальное смысловое сближение неродственных, но фонетически сходных слов.

Приведем наиболее яркие из многочисленных примеров поэтической этимологии в произведениях Марины Цветаевой:

Заблудшего баловняВопль: домой!Дитя годовалое:«Дай» и «мой»!(П.: 190);Уединение: уйдиВ себя, как прадеды в феоды.Уединение: в грудиИщи и находи свободу(II: 319);Крив и косТот кто в хоботе видит носСобственный, и в слоне – закром.Крив и хром.Хлеще! хлеще! рассыпай! нижиХроматические гаммы лжи!(П.: 245);Сверхбессмысленнейшее слово:Рас – стаемся. – Одна из ста?Просто слово в четыре слога,За которыми пустота(П.: 204);Челюскинцы! Звук –Как сжатые челюсти.‹…›И впрямь челюстьми –На славу всемирную –Из льдин челюстейТоварищей вырвали!(II: 321).

Поэтическая этимология у Цветаевой, как видно из этих примеров, часто подчеркнуто парадоксальна и строится не только на омонимии различных по происхождению корней, как в случае хром – хроматические гаммы, или на звуковом сходстве, как в словах челюскинцы – челюсти, но и на вычленении из слова комплекса звуков, границы которого резко не совпадают с морфемными границами: домой – «дай» и «мой», расстаемся – одна из ста, уединение – уйди. В большинстве случаев парадоксальность поэтической этимологии у Цветаевой мотивирована содержанием контекста. Так, поскольку преобразование слова домой связано с лепетом годовалого ребенка, мотивировку получают и слоговое членение вместо морфемного, и односложность полученных лексем, и превращение наречия с императивным значением домой в два эгоцентричных слова, одно из которых – глагольный императив. По существу, предметом этимологизации в этом контексте можно считать именно императив, скрытый в наречии, существующий в нем скорее потенциально.

Парадоксальность преобразования глагола расстаемся в сочетание одна из ста мотивировано определением: сверхбессмысленнейшее слово. В «Поэме конца», откуда взят пример, Цветаева посвящает целых 9 строф доказательству бессмысленности этого слова, и – что, вероятно, важно – бессмысленность доказывается нерасчлененностью слова на морфемы; слово представляется нечленораздельным звуковым потоком. Намеренно ложное членение, представленное сочетанием одна из ста как попыткой интерпретации буквенного состава приставки и корня, написанных по старой орфографии (расстаемся: раз = один, – ста– = 100), подчеркивает цветаевскую идею нечленимости, невнятности этого слова. Предложенная интерпретация трактуется самой Цветаевой как невозможная еще и потому, что для лирического субъекта ее поэзии невозможна утрата индивидуальности, следовательно, сочетание одна из ста – бессмыслица, пустой звук. Отрицание членимости слова на осмысленные морфемы приводит к тому, что в таком контексте даже тире между приставкой и корнем выполняет не функцию морфемного членения, а функцию растягивания непонятного слова для уяснения его смысла:

– Завтра с западу встанет солнце!– С Иего́вой порвет Давид!– Что мы делаем? – Расстаемся.– Ничего мне не говоритСверхбессмысленнейшее слово:Рас – стаемся: – Одна из ста?Просто слово в четыре слога,За которыми пустота.Стой! По-сербски и по-кроатски,Верно? Чехия в нас чудит?Рас – ставание. Расставаться…Сверхъестественнейшая дичь!Звук, от коего уши рвутся,Тянутся за предел тоски…Расставание – не по-русски!Не по-женски! не по-мужски!Не по-божески! Что́ мы, овцы,Раззевавшиеся в обед?Расставанье, – ни по-каковски!Даже смысла такого нет!Даже звука! Ну, просто полыйШум, – пилы, например, сквозь сон.Расставание – просто школыХлебникова соловьиный стонЛебединый…(П.: 204).

Соединение переосмысленной этимологии с исторически подлинной может создавать сильный драматический или комический эффект благодаря тому, что в переосмыслении или в игре слов появляется иллюзия подлинности всех предлагаемых автором этимологий:

Вздрогнешь – и горы с плеч,И душа – горé!Дай мне о го́ре спеть:О моей горе(П.: 181);Невидаль, что белорук он!И у кошки ручки – белы.‹…›Невидаль – что белокур он!И у пены – кудри белы,И у дыма – кудри белы,И у куры – перья белы!(I: 473).

В первом контексте из «Поэмы Горы» слова гора и горе с омонимичными корнями не просто контекстуально сближены, но их значения соединены фразеологическим сочетанием горы с плеч, указывающим на душевные переживания, а также архаическим наречием горé ‘вверх’, омографичным слову го́ре.

Во втором контексте разложение слова белорук на сочетание ручки – белы не представляет собой ничего неожиданного, так как в современном русском языке совершенно отчетлива ощутимость построения двухкорневого слова белоручка, а следовательно, и цветаевского окказионального прилагательного белорук. Слово белокур фонетически подобно слову белорук, отличается от него только перестановкой звуков, налицо и структурное подобие по способу словообразования, тождественны первые корни обоих слов. Языковое семантическое подобие этих слов усиливается в цветаевском контексте благодаря их одинаково ироническому употреблению и параллельному положению в стихотворных строках. Естественно, что такое обилие несомненных и настойчивых подобий порождает аналогию в этимологической интерпретации этих слов: белые руки – белые куры. Однако прежде чем прийти от подлинной этимологии первого слова к парадоксальному переосмыслению второго с использованием корневой омонимии (-кур-), Цветаева дважды дает и подлинную этимологию слова белокур ‘имеющий белые кудри’. Взаимодействие подлинной и ложной этимологии с окончательным утверждением ложной, смешной, и создает сильнейшую иронию в этой игре слов[35]. Кроме того, образное уподобление кудрей, пены, дыма и куриных перьев оказывается основанным тоже на взаимодействии подлинной и мнимой этимологий, а переплетение истинности и мнимости становится характеристикой персонажа. Сильный сатирический эффект поэтической этимологии – переосмысления – можно наблюдать в преобразовании немецких слов ратсгерры, бургомистр («Крысолов»). При напоминании о том, что наградой музыканту, спасшему город от крыс, должна стать именно дочь бургомистра, по сюжету цветаевской сатирической сказки происходит следующее:

Кипяток.Топотеж.Раты – в скок,Герры – в лежь,Раты – в ик,Герры – в чих.– И шутник!– И жених!‹…›Раты – в крёхт,Герры – в чох.– С нами фохт!– С нами Бог!Только, талант не признан,Ратсгерр от Романтизма,Новорожденски-розовИ Филомелой прозван:«Музыка в малых дозах –Это не так серьезно».Бурго-же-мистр, величав и льдист:– В вас говорит артист.‹…›

Бургомистр

Ратсгерры, сядьте!Шутки за рюмкой.Думсгерры, думьте!Можно ли – непостижим Господь –За музыканта – плотьНашу(П.: 251, 256–257).

Высмеивая немецкое бюргерство, Цветаева в этом эпизоде сначала расчленяет слова ратсгерры и бургомистр, а затем создает псевдоварваризм думсгерры. Название места действия – Думская площадь и окказиональный императив думьте от русского слова думать сообщают первой части слова думсгерры значение ‘член думы, советник’ – значение, синонимичное немецкому слову Rat. Но по-немецки Dum значит ‘глупый, дурак’. Таким образом, Цветаева превращает созданное ею слово со значением ‘советник’ в слово дурак. Через совмещение значений внешне совпадающих разноязычных корней цветаевская интерференция приводит к вытеснению одного из значений и к замене его на противоположное. Кроме того, возможно, но менее отчетливо, и обыгрывание слова ратсгерр с интерпретацией его первой части как немецкого Ratte ‘крыса’. Действительно, в поэме ратсгерры уподоблены крысам.

Заключая эту главу, можно сказать, что явления, связанные с корневым повтором, этимологической регенерацией, поэтической этимологией, наглядно показывают динамический характер языка с его словообразовательными возможностями. В следующей главе рассматривается словообразовательная неология Марины Цветаевой.

III. Авторское словообразование

1. Теоретические проблемы авторского словообразования

В теории словообразования проблемы неологии и, в частности, писательского словотворчества постоянно находятся в центре внимания исследователей. Выражение «неологический бум» (Гак 1978: 37)[36] характеризует как интенсивность создания новых слов в XX в., так и высокую степень научного интереса к этому явлению. Слова, создаваемые писателями, с одной стороны, «вновь и вновь подтверждают семантику личностного отношения к языку и свободу от его власти» (Ревзина 2009: 356), с другой стороны, «демонстрируют качества образцового слова и как бы подчеркивают их» (там же). Внимание к словотворчеству писателей, проявляемое самыми разными направлениями современного языкознания, основано на том, что новообразования художественных текстов – это «не просто слова на случай для конкретного контекста, а ‹…› экспериментальные ‹…› решения ономасиологических задач» (Григорьев 1987: 117).

Экспериментальный материал поэтического словотворчества, реализующего ретроспективные и перспективные языковые потенции, позволяет распространить поиск закономерностей в порождении слова как на прошлое, так и на будущее состояние языка, т. е. имеет объяснительную и предсказательную силу. Именно индивидуальное ненормативное словообразование во всех сферах языковой деятельности (в диалектной, разговорной, детской речи, в художественных текстах) демонстрирует, что слово является не статической, а динамической языковой единицей (см.: Сахарный 1980: 3).

Усилиями многих лингвистов, изучавших индивидуальное словотворчество (О. И. Александровой, М. А. Бакиной, О. А. Габинской, Е. А. Земской, В. В. Лопатина, А. Г. Лыкова, Р. Ю. Намитоковой, Н. И. Фельдман, Э. И. Ханпиры и многих других) в лексикологическом, функционально-стилистическом, словообразовательном, ономасиологическом аспектах (о специфике аспектов см.: Габинская 1981: 21–26) выработана детализирующая и во многом противоречивая терминология теории писательских новообразований в их отношении к традиционным словам и к разным типам лексических инноваций. Еще в 1973 г. В. В. Лопатин привел список из 15 терминов, характеризующих новое слово писателя (Лопатин 1973: 64). Терминологическая неупорядоченность объясняется прежде всего сложностью разграничения понятий, часто связанных с переходными или противоречивыми явлениями в языке. В языковедческой традиции более других закрепился термин Н. И. Фельдман окказиональное слово (окказионализм), противопоставляющий факт художественного словотворчества факту общеязыковой инновации – неологизму, например окказионализм В. Хлебникова смехачи и неологизм луноход (см.: Фельдман 1957; Ханпира 1966).

Авторские слова могут превращаться из окказионализмов в неологизмы, но «ценой ‹…› банализации, утраты самой своей сущности – своей внутренней формы, своего оригинального значения» (Флоря 1996: 29).

А. Г. Лыков называет 12 признаков, по которым окказиональное слово отличается от узуального (канонического, словарного). Это прежде всего речевой, а не языковой статус окказионализма, его ненормативность, функциональная одноразовость, вполне определенное авторство и не забытая связь с исходным текстом (Лыков 1972: 12).

О. А. Александрова убедительно обосновала правомерность термина поэтический неологизм, противопоставленного термину окказионализм: если окказиональное слово «передает информацию об уже известной вещи, но другим способом», то поэтический неологизм «несет информацию о новой вещи, выделенной в результате субъективного (индивидуального) познания и членения действительности» (Александрова 1973: 16). Примеры О. А. Александровой: окказиональное слово В. Маяковского евпаторёнки – ‘дети Евпатории’ и поэтический неологизм С. Есенина вербенята, не поддающийся адекватной передаче традиционным способом. Однако на практике трудно найти такие слова, в которых новый морфемный состав не нес бы нового содержания: если вне контекста значение старого и нового слова могут показаться тождественными, то контекст обычно указывает на изменение смысла.

В современной лингвистике принято также отличать окказиональное слово от потенциального (термин потенциальное слово предложен Г. О. Винокуром (Винокур 1943) – по признаку продуктивности словообразовательной модели (окказиональное слово В. Хлебникова соседыш и потенциальное, встречающееся у разных поэтов, каменность – примеры М. А. Бакиной). Окказиональные и потенциальные слова можно рассматривать и как антиподы, если согласиться с тем, что потенциальные слова представляют собой реализацию модели, а окказиональные – нарушение модели (Земская 1992: 187; см. также: Бакина 1975-а; Бакина 1975-б).

В одном из обобщающих исследований по теории писательского словотворчества – книге Р. Ю. Намитоковой – анализируются достоинства и недостатки терминологии словообразования и предлагается классификация новых слов без широко распространенных терминов окказиональное слово и потенциальное слово (Намитокова 1986: 15). Действительно, даже наиболее употребительные в теории словообразования термины несовершенны. Реализованное потенциальное явление перестает быть потенциальным. В обширной области переходных фактов практически невозможно объективно установить степень продуктивности модели для различения окказионального и потенциального. Термин поэтический неологизм отчасти обедняет смысл авторских инноваций, не охваченных этим названием. Термины новообразование, инновация могут относиться не только к словообразованию. Однако в практических целях при анализе индивидуального словотворчества (во избежание невнятности изложения) удобно использовать наиболее известные и традиционно предпочитаемые наименования явлений: обобщающие термины инновация, новообразование и детализирующие поэтический неологизм, окказиональное слово (окказионализм), потенциальное слово.

Активное индивидуально-авторское словообразование является одной из самых ярких примет стиля Цветаевой. Смелость ее эксперимента в этой области сравнима, пожалуй, только со смелостью футуристов. Но от таких поэтов, как Хлебников, Бурлюк, Крученых, Цветаеву, как и Маяковского, отличает естественное новаторство (термин Г. О. Винокура): «Этого рода новаторство, которое и в самом деле может быть названо ‘естественным’, потому что нередко имитирует реальную историю языка, создает, следовательно, факты языка хотя и небывалые, новые, но тем не менее возможные, а нередко и реально отыскиваемые в каких-нибудь особых областях языкового употребления: например, в древних документах, в диалектах, в детском языке и т. д. То, что живет в языке подспудной жизнью, чего нет в текущей речи, но дано как намек в системе языка, прорывается наружу в подобных явлениях языкового новаторства, превращающего потенциальное в актуальное» (Винокур 1943: 15).

Новообразования Цветаевой настолько многочисленны (около 1000 единиц – Ревзина 2009: 355), разнообразны, впечатляющи, что сразу же привлекают внимание читателя и всякого начинающего исследователя, особенно лингвиста. Но то, что может быть названо по первому впечатлению окказиональными словами, столь неоднозначно интерпретируемо в контексте, что сделать исчерпывающие подсчеты авторских слов, систематически описать их структуру и стилистические функции не представляется возможным даже в монографическом исследовании на эту тему. Попытки специального описания окказионализмов Цветаевой предпринималась Н. К. Шаяхметовой в кандидатской диссертации (Шаяхметова 1979), но объем исследованных ею текстов ограничен сборником 1965 г. (БП-1965). В 1998 г. появилась статья О. Г. Ревзиной об отражении окказионализмов Цветаевой в словаре (Ревзина 1998), позже вошедшая в книгу (Ревзина 2009); в 2000 г. была защищена диссертация О. А. Ежковой о субстантивных неологизмах (Ежкова 2000). Отдельные заметки об авторском словообразовании имеются во многих работах о Цветаевой.

Но даже попытки составить списки авторских слов и тем более анализ материала показывают, что словотворчество Цветаевой ставит перед исследователем немало проблем, обсуждение которых может быть полезно и для понимания сущности цветаевского идиостиля, и для изучения поэтического языка в целом, и для теории словообразования. Выявляются эти проблемы прежде всего в случаях пограничных, т. е. там, где противоречие между различными свойствами слова достигает максимального напряжения и является движущей силой языкового сдвига.

2. Узуальное и окказиональное

Противоречие между узуальным и окказиональным словом возникает уже при отборе материала. Проявляется оно в насыщенности поэзии Цветаевой потенциальными словами, образованными по продуктивным моделям и занимающими промежуточное положение между узуальными и окказиональными фактами (такие слова не входят в нормативные словари, но легко возникают в бытовой речи и в художественном тексте): близь, спех, домашнесть, дочерство, заоблачье, зеленоводный, хвататели, всплачет, посеребрел.

Часто Цветаева заменяет один продуктивный аффикс другим, так что слова как бы заново составляются из морфем непосредственно в тексте: отверженство, глухость, седь, седость (ср. нормативные отверженность, глухота, седина). Замещение морфем не только демонстрирует внутреннюю форму новообразования и оживляет этимологию исходного однокоренного слова, но и, актуализируя словообразовательную семантику продуктивного аффикса, вызывает представление о целом классе слов с тем же аффиксом. За каждым таким новообразованием встает не столько результат, сколько процесс языковой деятельности, в данном случае словопроизводства.

Рассмотрим подробнее это явление на нескольких примерах с самым продуктивным субстантивным суффиксом -ость.

У Цветаевой есть немало таких слов, например: братственность, жаркостью, мраморность, настольности (род. п.), в песчаности, потомственность, суетность. Зафиксировано более ста подобных существительных, но отнесение большинства из них к фактам индивидуального словотворчества проблематично.

Во многих случаях слова на -ость образованы не как самостоятельные единицы, а как элементы словосочетания: На безусости лица, / На кудрей на светлости (III: 273); Не приземист – высокоросл / Стан над выравненностью грядок (II: 94); Над каменностию простынь (II: 33); обессыновленность ста родов (II: 240); В некой разлинованности нотной (II: 208); раскосостью огнеокой (II: 35); До умильности похож (III: 50). В таких контекстах признак в результате его субстантивного представления вводится в ранг понятия.

Имена отвлеченных признаков осуществляют конструктивную функцию словообразования: они представляют собой свернутую пропозицию, компрессию (Земская 1992: 35).

Особую группу составляют существительные на -ость с конкретным значением предмета или лица. При этом обычно узуальное слово становится окказиональным в контексте: Две вечности, две зелени: / Лавр. Мирт / Родства не предали! (о растениях – III: 677); Прелесть гибнет, а зрелость спит? (о девушке и гражданах – III: 217); Хлещи, стужа! / Терпи, кротость (о девушке – III: 331). Узуальное превращается в окказиональное и в случаях, когда возможна различная степень абстрагирования какого-либо явления: Речь заводил без наглости (III: 706); Ноем-тягостью / Братья нищая (П.: 175); Стол? Да ведь локтем кормится / Стол. Разлоктись по склонности, / Будет и стол – настольности (III: 116).

В истории русского языка продуктивность суффикса -ость постоянно растет (Шанский 1959: 128), расширяется его сочетаемость с различными производящими основами (Мальцева, Молотков, Петрова 1975: 11–23), расширяется и стилистическая сфера употребления таких слов (Князькова 1974: 101–102). В русской поэзии XX в. слова на -ость признаны самыми многочисленными среди новообразований (Бакина 1975-в: 67; Александрова 1969: 194). Существительные на -ость настолько легко образуются в языке, что Цветаева как будто пытается затруднить свою задачу, испытывая пределы возможностей такого словообразования. Это обнаруживается в том, что, реализуя общую тенденцию к оглаголиванию образований на -ость (об этой тенденции в истории языка см.: Николаев 1987: 86), Цветаева создает множество существительных от причастий: бритость, выведенность, застрахованность, истерзанность, в закинутости, оставленность, побитость, в разлинованности, распластанность, срифмованность, штампованностью и др. У всех этих новообразований производящие причастия – страдательные, прошедшего времени. Существительные нередко сохраняют в себе не только видовое значение, но и глагольную сочетаемость (управление или примыкание), что Цветаева фиксирует ненормативным соединяющим дефисом: Какая нa-смерть осужденность / В той жалобе последних труб! ‹…› Какая заживо-зарытость / И выведенность на убой! (II: 150).

Действительные причастия, напротив, вообще не образуют существительных на -ость, и у Цветаевой их нет ни одного. Очевидно, это не случайно, и можно предположить как объективную (языковую), так и субъективную (картина мира Цветаевой) причины такого ограничения. Первая причина – общеязыковая – состоит, видимо, в том, что страдательные причастия на -мый, на -ный, на -тый по звуковому составу постфиксов близки к прилагательным (основной производственной базе существительных на -ость) и легко в них переходят. Сходство страдательных причастий с прилагательными актуализируется структурно-семантическим повтором в стихотворении Цветаевой «Хвала богатым»:

А еще, несмотря на бритость,Сытость, питость (моргну – и трачу!)За какую-то – вдруг – побитость,За какой-то их взгляд собачий‹…›– Присягаю: люблю богатых!(II: 156).

Существительные на -ость хорошо выявляют общность двух узуальных причастий бритый и побитый с окказиональным бесприставочным причастием питый и прилагательным сытый (его возможное глагольное происхождение осталось в глубокой истории).

Действительные причастия типа идущий, ходящий, несший, падший не используются в качестве производящей базы для существительных на -ость. Такие причастия благодаря грамматической определенности причастных суффиксов сохраняют больше глагольности, чем страдательные. Переход причастий типа ходящий в прилагательные и осуществляется при языковой метафоре типа блестящий доклад, но такая возможность в значительной степени ограничена четким функциональным различением причастий, разных по происхождению: старославянские на -щий обычно остаются причастиями, а русские на -чий регулярно становятся прилагательными (ср. ходящий и ходячий). Вследствие такого ограничения отпричастные существительные типа трудящийся, заведующий образовались непосредственной субстантивацией глагольной формы, минуя стадию прилагательного.

Вторая причина может быть связана как с логикой грамматической формы, так и с мировоззренческой основой языка поэзии Цветаевой. Активные формы действительных причастий имеют совмещенное значение действия и деятеля, а пассивные формы страдательных причастий совмещают значения объекта действия и качества, приобретенного в результате действия (перфектность). В первом случае грамматический субъект (подлежащее) совпадает с логическим субъектом, во втором случае они противоречат друг другу. В поэтике Цветаевой логический пассив, отражающий подверженность личности стихийной силе, – категория высшего ранга по отношению к логическому активу. Возможно, поэтому обобщение действия, возведение его в ранг субстанции словообразованием с суффиксом -ость и осуществляется в рамках логического пассива. Собственно языковые и мировоззренческие основы словотворчества Цветаевой находятся здесь в полной гармонии, иначе образования типа *идущесть, *ходящесть, *несущесть, *падшесть в ее поэзии были бы вполне возможны. Языковое ограничение здесь довольно слабое, смелым поэтом-экспериментатором легко преодолеваемое; не исключено, что слова подобной структуры у других поэтов встречаются.

Естественность словотворчества Цветаевой в большой степени обеспечивается помещением окказионализма в словообразовательный контекст[37], подготавливающий появление нового слова. Словообразовательный контекст формируется у Цветаевой по-разному, иногда достаточно простым рассуждением-псевдосиллогизмом, как, например, в реплике крыс из сатирической сказки «Крысолов»:

Дело слов:Крысо – лов?Крысо – люб: значит, любит, коль ловит!(П.: 233)

или свертыванием изображаемой картины в одно слово:

Жены встали, солнце вышло,Окружен, женоувит –Кто всех диче, кто всех тише?Ипполит! Ипполит!(III: 639).

Иногда появление нового слова готовится задолго до его употребления в тексте. Так, слова чехолоненавистник и футлярокол (ими в поэме «Крысолов» называет себя музыкант) подготовлены сценой, в которой городские власти предлагают наградить освободителя футляром для флейты. Футляр этот становится знаком ограничения свободы творчества и свободы личности. В строках Певцоубийца / Царь Николай / Первый из «Стихов к Пушкину» (II: 289) окказионализм образован не только заменой первого корня слова цареубийца, но и идеей всего цикла о сакральной царственности поэта. В стихах этого цикла Пушкин противопоставлен царю Николаю I как ничтожеству и уподоблен царю Петру I как творцу. Слово богоотвод в поэме «Лестница» (П.: 283) мотивировано не только структурно подобным ему словом громоотвод: замена громо– на бого-, напоминая образ бога-громовержца, противопоставляет человеку языческого мира, который не защищался от богов (стихий), а был защищен ими, современного человека, лишенного единения с природой. Словообразовательным контекстом для слова богоотвод является не только вся поэма, но и все творчество Цветаевой с ее идеей боговдохновенной личности, сила которой – в подчинении разрушительной стихии.

Чаще всего словообразовательный контекст формируется цепочкой узуальных и окказиональных слов, образованных по общей модели[38]. Такие цепочки нередко представляют собой частный случай градационного ряда с восходящей градацией окказиональности. Рассмотрим два примера из поэмы «Лестница», сосредоточив внимание на семантической стороне узуально-окказионального словообразования Цветаевой:

Короткая ласкаНа лестнице тряской.‹…›На лестнице шаткой,На лестнице падкой.‹…›На лестнице чуткойНа лестнице гудкой.‹…›На лестнице щипкой,На лестнице сыпкой‹…›На лестнице шлепкой,На лестнице хлопкой.‹…›По лестнице капкойПо лестнице хлипкой‹…›На лестнице плёвкой‹…›Ног – с лестницы швыркой‹…›Ног – с лестницей зыбкой.‹…›По лестнице дрожкой(П.: 278–280).

Приведенные строки с прилагательными пронизывают всю первую часть поэмы (примерно треть всего текста), задавая ей своего рода образно-семантический ритм. Черная лестница, символ бедности и отверженности в поэме, одушевлена действиями и чувствами обитателей жилища. Вариация прилагательных в этих (извлеченных из широкого контекста) строках создает своеобразную пьесу, разыгрываемую в жизни неназванных и обезличенных героев (максимальная в этой поэме персонификация дана через ироническую метонимию: Торопится папка, / Торопится кепка, / Торопится скрипка).

Характерно постепенное заманивание читателя поэтом в языковую стихию произведения[39]: сначала дается обычная рифма ласка – тряской, затем синоним тряской – шаткой. Звуковое подобие ослабевает, сохраняясь только на уровне ритма и гласных, но зато вступает в действие смысловое подобие. Дальше идет узуальное слово с небольшим семантическим (олицетворяющим) сдвигом в сочетаемости: на лестнице чуткой. Если до того момента рифмы были неточными, то следующая рифма, уже окказионализм, максимально точна: она представлена квазиомонимами чуткой – гудкой. В слове чуткой окказиональность проявляется еще в минимальной степени – только сдвигом в сочетаемости, а следующее слово гудкой – уже собственно словообразовательный окказионализм, фонетически и семантически очень похожий на узуальное слово гулкой. Так степень окказиональности почти незаметно, но постоянно увеличивается. Переход от узуального к окказиональному осуществлен, и дальше следует каскад новообразований, между которыми в этой рифменной позиции встречается только два узуальных слова: хлипкой и зыбкой. Последний член ряда – дрожкой – синонимичен первым двум членам – тряской и шаткой, но слово дрожкой, как и свойственно завершающему члену градационного ряда, вбирает в себя психологическое содержание предыдущего контекста, и образ расшатанной лестницы в ветхом доме наполняется обобщающим смыслом ‘неустойчивая, разрушающаяся жизнь’.

Но заманивает Цветаева отнюдь не только сходством новых слов со старыми. Сходство, заданное ритмом, мелодическим рисунком, грамматическими формами, нередко оказывается обманчивым подобием, за которым кроется языковая игра, переходящая в серьезный анализ языковых фактов поэтическими средствами. В той же поэме «Лестница» имеется ряд, состоящий из узуальных и окказиональных существительных, структурное подобие которых приводит к ослаблению окказиональности новообразований узуальным фоном и, напротив, придает узуальным словам свойства окказиональных – актуализацией их структуры и внутренней формы:

Короткая ласкаНа лестнице тряской.Короткая краскаЛица под замазкой.Короткая – сказка:Ни завтра, ни здравствуй.Короткая схватка‹…›Короткая шутка‹…›Короткая сшибка‹…›Как скрипка, как сопка,Как нотная стопка.Работает – топка!Короткая встрёпка‹…›Короткая спевка‹…›Не спевка, а сплёвка‹…›Торопкая склёвка‹…›Которая стопкаНог – с лестницы швыркой?Последняя сушка,Последняя топка,Последняя стирка.‹…›Последняя скрипка‹…›Последняя взбежкаПо лестнице дрожкой.Последняя кошка(П.: 278–280).

Заметим сразу, что первое в этом ряду слово ласка семантически смыкается с последним словом кошка как название действия с названием типичного субъекта (или объекта) этого действия. Но в тексте речь идет о ласке, никак не связанной с кошкой. При этом слово кошка противопоставлено остальным словам ряда по словообразовательной семантике: все остальные существительные образованы от глаголов и сохраняют (или могут сохранять) значение действия, а это – нет. Второе слово – краска – семантически противоречиво: им обозначен естественный цвет лица в момент волнения (в противопоставление тому, что краской иногда называют косметику; ср. в тексте: лица под замазкой). Среди существительных с приставкой с- (узуальные схватка, сшибка, сцепка, окказиональные сплёвка, склёвка и многие другие) встречаются и слова, в которых звук [с] приставкой не является (сопка, сушка), и слова, в которых приставка срослась с корнем вплоть до опрощения основы (стопка, сказка). Слово сказка сначала воспринимается в обычном современном значении – как ‘текст бытового фольклорного жанра’, но следующая строка, характеризующая сказку (ни завтра, ни здравствуй), показывает, что это слово имеет другой смысл: ‘реплика’. Таким образом, слово этимологизируется, приставка актуализируется, но при этом происходит еще и семантизация слова сказка в его фольклорно-бытовом значении: здесь сказка – это обманная речь при случайной встрече, какие-то случайные слова, не обозначающие встречи ни сейчас, ни потом (ср. выражение сказка – ложь…). В результате сама этимологизация тоже оказывается ложной: выявляется противопоставление современного смысла слова его этимологическому значению.

Такая словообразовательная и смысловая многомерность слова (оно является одновременно и узуальным, и окказиональным) провоцирует двусмысленность слов схватка (1. ‘драка’ или ‘спор’ и 2. ‘грубое объятие’: действие по глаголу схватить), сшибка (1. ‘то же, что схватка, физическое или словесное столкновение’ или ‘спор’ и 2. ‘сбрасывание с лестницы: действие по глаголу сшибить’). Далее слово стопка уже вполне отчетливо расщепляется по крайней мере на два омонима: узуальное стопка ‘кипа, пачка’ (в строке Как нотная стопка) и окказиональное стопка от *стопать ‘топая, спуститься с лестницы’ (Которая стопка / Ног – с лестницы швыркой?)[40].

Полисемия и внутрисловная омонимия, актуализированные контекстом, убеждают в том, что «установка на создание нового слова включает в себя осознание омонимических отношений» (Габинская 1981: 117).

В русском языке проявляется отчетливая тенденция к развитию отглагольными существительными вторичных предметных значений. В. П. Казаков отмечает отсутствие резких границ между первичным абстрактным и вторичным конкретным значениями существительных, а также различную степень их опредмечивания (Казаков 1984: 26–30). Поэтический контекст Цветаевой постоянно удерживает сознание читателя на пограничных областях и перемещает в них явления, в современном языке от границ уже далекие.

В данном случае ступени контекстуального словообразования, возвращающие предметным существительным их генетическую глагольность, моделируют центральный образ поэмы – лестницу; полисемия и омонимия существительных вносят также идею дисгармонии, соответствующую представлению о хаотичной многомерности жизненного устройства. Пример из поэмы «Лестница» вполне ясно показывает, что граница между окказиональным и узуальным намеренно устраняется Цветаевой. Если в данном случае это происходит на сравнительно большом отрезке текста, то в поэме «Переулочки» аналогичное явление можно наблюдать на узком пространстве четырехчленного сочетания:

Занавес-мой – занаве́с!Мурзамецкий мой отрез!Часть-рябь-слепь-резь!Мне лица не занавесь!(П.: 107).

Элементы этого сочетания одновременно и окказиональны, и узуальны (кроме чисто окказионального слепь): часть ‘кусок’ и ‘то, что частит’; рябь ‘волнение на воде’ и ‘то, что рябит (в глазах)’; резь ‘ режущая боль (в глазах)’ и ‘то, что отрезано’. Удвоение значений происходит благодаря соседним словам, каждое из которых проявляет разные семантические потенции (см. анализ контекста: Фарыно 1985: 267–269; Зубова 1989-а: 107).

3. Новое и старое

Реставрация потенциальных свойств языка в поэзии нередко приводит к реставрации слов, утраченных языком, к совпадению окказиональных слов с диалектными, профессиональными, а также к совпадению авторских окказионализмов разных писателей (Винокур 1943: 15; Александрова 1969: 199)[41]. В высказывании Цветаевой о словотворчестве как хождении по следу слуха народного и природного эта мысль выражена вполне ясно.

Наибольшей склонностью к реставрации обладают имена существительные женского и мужского рода типа синь, стук.

Уже сами термины, используемые в теории словообразования, выявляют противоречие между первичным и вторичным, т. е. старым и новым в природе таких существительных. Эти слова производны, так как они произведены от прилагательных и глаголов, и в то же время непроизводны, так как не содержат материально выраженных аффиксов[42]. Кроме того, вопрос о том, произведено слово синь от слова синий или, напротив, синий от синь, очень напоминает вопрос о первичности яйца или курицы. Лингвистика пытается решить эту проблему различением диахронического и синхронического подхода к словообразованию, но в поэзии оппозиция синхронии и диахронии нередко нейтрализуется.

Новообразования с нулевой аффиксацией актуализируют основу слова, часто состоящую из одного корня. Тем самым осуществляется этимологическая регенерация: производная основа окказионализма совпадает с непроизводной основой этимона; противоположности совмещаются, и новообразование в этой ситуации максимально актуализирует первичность корневой основы. Поэт возвращает к первичной форме слово, которое уже прошло стадии деривации (словообразования) и реализовало словообразовательные потенции. При этом реставрированная первичная форма, совпадающая со словом-этимоном по звучанию, не тождественна ему по смыслу: на этапе обратного словообразования она оказывается обогащенной значениями имеющихся в языке однокоренных слов. Такое обогащение окказионализма-основы смыслом родственных слов хорошо видно на примерах со словообразовательной полимотивацией авторского слова.

Февраль. Кривые дороги.В полях метель.Метет большие дорогиВетров – артель.То вскачь по хребтам наклонным,То – снова круть.За красным, за красным коннымВсё тот же путь(П.: 102).

Существительные женского рода с нулевым окончанием могут быть образованы от разных частей речи. Возможность разной мотивации позволяет видеть производность слова круть и от прилагательного крутой (в поэме «На красном коне» речь идет о скачке по горам: по хребтам наклонным), и от глагола крутить (В полях – метель). Исторически слова крутой и крутить – однокоренные. В словаре В. Даля приводится слово круть в значении ‘обрыв, утес, скала’ (Даль-II: 203). В данном случае полимотивация приводит не столько к современной полисемии, сколько к исконной синкретичности слова, аргументированной образным содержанием контекста. Психология современного восприятия новообразований в этих примерах опирается на знание и других однокоренных слов – круча, крутизна. То, что в исконном (может быть, праславянском) слове существовало только как потенция будущего развития, предстает итогом развития. Новое смыкается со старым не только на поверхностном уровне как факт совпадения, но и как факт, вскрывающий многомерность слова в языке поэзии, а также объясняющий словообразовательное значение собирательности, присущее подобным существительным в общеупотребительном языке. Собирательность может пониматься не только как совокупность однородных явлений действительности, но и как более широкая совокупность явлений, обозначенных однокоренными словами.

Расмотрим градационный ряд, состоящий из окказионализмов, образованных безаффиксным способом и объединенных в четырехчленное сочетание в поэме «Переулочки». По сюжету поэмы героиня-колдунья, отождествляемая с лирическим «я» Марины Цветаевой, заманивает героя в свой чертог, откуда начинается восхождение от земли «в лазорь», к «седьмым небесам» – в сферу духа. Чертог героини отделен от внешнего мира занавесом:

Занавес-мой – занавéс!Мурзамецкий мой отрез!Часть-рябь-слепь-резь!Мне лица не занавесь!(П.: 107).

Четырехчленное сочетание субстантивов, составленное из чистых непроизводных основ, вмещающих в себя все потенциальные смыслы их возможных дериватов, актуализирует словообразовательную структуру слова отрез; эта актуализация поддерживается однокоренной рифмой резь, выделяющей значение корня: отрез в данном контексте – не только кусок ткани, но и то, что отрезает один мир от другого (Фарыно 1985: 267–268). Четырехчленное сочетание развивает мотив отрезанности, при этом наблюдаются типичные для Цветаевой синкретизм и перетекание одного слова в другое. В данном случае это обнаруживается на семантическом уровне: соседние слова четырехчлена синонимичны, но контакт каждого слова с предыдущим и последующим выявляет разные значения этого слова. Так, часть в этом контексте предстает в значении ‘доля целого’, синонимизируясь со словом отрез, и в значении, производном от глагола частить, синонимизируясь со словом рябь ‘легкое колебание, колыхание водной поверхности, а также мелкие волны от этого колебания; зыбь’ (MAC). Образ тонкого волнующегося занавеса как метафора реки в контексте поэмы скрепляет узуальное значение слова часть с окказиональным. В свою очередь, слово рябь, актуализируя словообразовательную модель в ряду подобных, приобретает свойство окказионализма, образованного от глагола рябить (в глазах), и это свойство синонимизирует слово рябь с соседним слепь, которое через синонимию сочетаний слепить глаза и резать глаза естественным образом синонимизируется со словом резь. Так ряд замыкается завершающим членом, однокоренным с исходным, но семантически обогащенным. Морфемная непроизводность завершающего члена оборачивается его сложной семантической производностью от всех предыдущих смыслов, т. е. потенциальный синкретизм непроизводной основы реализуется в полной мере. Характерно, что этот ряд, несомненно, градационный: образ трансформируется от простого называния куска ткани далее через легкое движение, постепенно усиливающееся, к ослепляющему болевому ощущению. В словообразовательном плане тоже обнаруживается нарастание экспрессии: узуальные слова отрез, часть, рябь в их словарных значениях превращаются в окказионализмы, остро осознаваемые как таковые и автором, и читателем. Сочетание лингвистического и семиотического анализа позволило Е. Фарыно убедительно показать, что «…в итоге вся эта формула “часть-рябь-слепь-резь!” – формула ознобного обморока, отключения от мира сего, в одном плане, а в другом – формула цветаевского “за-занавесного”, потустороннего континуума: от предельно истонченной плоти-ткани ‹…› через акватический поток до ослепительного света и не-бытия» (Фарыно 1985: 269).

При этом замыкающий член, обогащенный смыслом предшествующих, представляет собой новую ступень познания, данного в члене исходном.

Нейтрализация оппозиции «новое – старое» наглядно проявляется и в случаях обратного словообразования от наречий – самой молодой части речи в русском языке. Мотивация и структурная модель многих из них совершенно прозрачна. Например, наречия, образованные на базе падежных форм и предложно-падежных сочетаний, еще не лексикализовались полностью, что находит яркое отражение в орфографических трудностях типа вглубь и в глубь, наверху и на верху. Предписываемая орфографией жесткость опоры на зависимые слова связана с отказом от тонкостей содержательной интерпретации высказываний. Язык поэзии, в частности поэзии Цветаевой, активно сопротивляется такому упрощению смысла, восстанавливая субстантивные падежные формы или словосочетания из наречий: опрометь ← опрометью; ощупь ← ощупью или наощупь; скользь ← вскользь; близь ← вблизи (ср. этимологизацию: Совсем ушел. Со всем[43] ушел (II: 325). Реставрация старого слова в авторском новообразовании здесь очевидна. Интересны также случаи восстановления единственного числа существительных из лексикализованного множественного (pluraia tantum) Вычленяя из наречия вдребезги существительное дребезги, Цветаева углубляется еще дальше в историю языка и предлагает форму женского рода дребезга:



Поделиться книгой:

На главную
Назад