Пришёл из школы ученик и запер в ящик свой дневник… — вот что у нас было, и всё потому, что в дневнике были бездны. Там что только не писали. Дневники уничтожали и подчищали, как бухгалтерские книги — всё ж лучше даже временная тьма незнания, чем всё понявшие родители.
Так я и нёс свет знаний в тёмное царство, по правде, не очень веря в этот свет. Что толку манить честных людей дальними звёздами, когда их предел — речной техникум. Только мучить их и расстраивать. Эту скуку чувствовала наш завуч, и я немного боялся её.
А городок наш был небольшой да холмистый, домики скатывались к Волге, через которую тут был проложен стратегический мост. Мост бомбили немцы в войну, да так и не попали ни разу, зато пространство вокруг моста на нашем и том берегу было изрыто воронками. После войны эти немцы, уже пленные, построили там несколько улиц из крепких двухэтажных домов, а также нашу школу.
Над крыльцом, между окнами второго и третьего этажа, в белых гипсовых кругах на нас смотрели учёные и писатели — с одной стороны Ломоносов и Менделеев, а с другой стороны — Пушкин и Горький. Материал оказался некачественный, и они скоро стали неотличимы друг от друга. Настоящие местные гении — два слева и два справа. Жизнь текла мимо меня, как тяжёлая волжская вода. Из окон моего класса можно было видеть, как шлёпают по воде последние колёсные пароходы, которых потом сменили большие дизельные корабли.
Школьники сбегали с уроков, чтобы торговать на пристани вяленой рыбой.
Жизнь в нашем городке делилась на две — быструю и кипучую, когда корабль стоял у берега, по главной площади бродили столичные жители в солнечных очках, и жизнь сонную, когда никаких кораблей не было.
На том берегу жили язычники, как говорила наша школьная уборщица. На неё мало обращали внимания — она и сама напоминала даже не Бабу Ягу, а бесполого лешего. Да и мы, конечно, были ровно такими же язычниками: из шести церквей уцелело две, а в одной из них ремонтировали тракторы. Но всё равно — тут были русские, а там — язычники. Там начинались леса и болота, границы территорий были отмечены резными столбами. Жители городка, изредка отправляясь за грибами на ту сторону, старались не переходить этих незримых, но чётких границ. Жители городка старались не глядеть в глаза деревянным лицам на древних столбах, на лицах этих застыли давние смолистые слёзы. Впрочем, грибов и на нашей стороне хватало.
Я видел этих истуканов, когда сам заплутал в лесу, и выбрался оттуда только с рассветом. Деревянные пограничники вовсе не были злыми, скорее — равнодушными. Но это равнодушие как раз и было по-настоящему оскорбительным. Эти чужие боги были изъедены жучками, некоторые из них рухнули и теперь лежали, кто — плоским носом в бруснику, кто — открытыми глазами глядя в звёздное небо, которого я не знал.
Ночью я сидел у костра — и пока он тлел, всё было хорошо и покойно, а когда он вспыхивал, красные блики выхватывали лица истуканов из темноты, и становилось жутко.
Жители леса смешивались с нашими только по субботам, когда, купив талончик, они рассаживались всё на той же главной площади со своими бочками мёда, сушёной ягодой и ожерельями из грибов. Волжский ветер перебирал грибы на нитках, как флаги на кораблях. И наши, и язычники торговали рыбой, а туристы с весёлым ужасом совали пальцы сомам в янтарные пасти.
Пили крепко, и оттого тонули часто. Утопленников относило далеко, течение тут было прихотливо, и чаще всего их обнаруживали на отмели у большого города, что был уже в другой области. Или их не обнаруживали вовсе — они становились частью реки, частью её дна или отмелей, а также частью тех больших рыб, что лежали в знойный полдень на базаре и ждали туристов с проходящих кораблей.
Такой был круговорот природы.
В девятом классе, последнем, когда учили астрономию, у меня была печальная девочка-отличница. Мне рассказали её историю — её родители утонули. Непонятно, как это вышло, отчего они оба оказались на лодке, отчего не выплыли той ночью, отец точно был непьющий — это значило, что пил он мало, не каждый день, в общем. Зачем он взял жену с собой? Ничего не было понятно в этой истории, а девочка росла, жила с бабушкой.
Бабушка тоже, казалось, продолжала расти — она вросла в деревянную лавку за печкой, жила там в углу, превратившись в диковинный нарост, в лесной гриб. Я зашёл как-то к ним, спросил, что нужно. В маленьком городе это обычное дело — учителя ходят по домам. Некоторые из наших так кормились, потому что учителя всегда сажали за стол, зарплата была невелика, а этот чужой хлеб сладок.
Девочка мне нравилась, и я от всего сердца желал ей уехать. Ни к чему было ей жить в этой кривой избушке между холмами. Вот перейдет её бабка в какое-то иное состояние, переход этот будет незаметен, а девочка получит свободу.
Поэтому я готовил её не к нашему техникуму, а к институту в областном центре. Девочка исправно решала задачи, и я в неё верил.
Она была единственной, кто не гадал на деревянных табличках, что привозили «язычники» с того берега, и не игрался со знаками Зодиака. Но тоска ела её, как большая рыба гложет добычу внутри реки.
Однажды я спросил её, что она хочет больше всего.
Девочка отвечала, что хочет поговорить с родителями.
«Нормальное желание», — подумал я, — «Свойственное всем желание. Я бы тоже поговорил, но пока мне рано с ними встречаться». Спустя несколько дней я рассказал это нашему завучу, рассказал мельком, как рассказывают о случайной встрече на улице.
Завуч у нас была немолодая женщина из тех самых «язычников». Местный партийный секретарь вывез её мать с того берега и женился на ней тихо, без веселья. Дочь родилась почти сразу, а когда она вернулась после пединститута в город, то стала бессменным завучем. Уж давно не было этого секретаря, и многое переменилось в городе, но женщина эта внешне не менялась, будто знахари вымазали её мёдом и набили, как куклу, сушёными ягодами. Лицо у неё было морщинистое, тоже высохшее, но живое и властное.
Она, что и говорить, была главнее директора.
Она задумалась и вдруг подняла руку, останавливая меня.
— Подождите. Надо подумать… Пусть придёт ко мне.
Я уважал завуча, она была властной, но справедливой по-своему. Часто она гасила ссоры и споры среди нас, учителей, одним своим словом. Школьники её тоже уважали, хоть и побаивались, как побаивались они деревянных идолов на том берегу. Я же работал первый год — случайный человек с дипломом авиационного института — и вызывал у неё законную настороженность.
Мы с девочкой пришли на следующий день после уроков.
Завуч посмотрела девочке в глаза, как смотрит рыбак в глаза ещё не пойманной рыбе, высунувшейся из воды.
— Ты хочешь с ними посоветоваться, так? Или даже ты хочешь их о чём-то попросить?
Девочка кивнула.
— Но это можно один раз.
Девочка кивнула снова.
Завуч поманила меня пальцем и велела закурить. Меня это несколько удивило. В присутствии завуча не курили. А тут она сама не попросила, а велела — и я безропотно достал свои папиросы. Тогда я любил «Казбек», которые перекладывал в железную коробку от «Герцеговины Флор», а кто курил «Герцеговину Флор», вы сами знаете. Дым окутал меня, но, странное дело, он держался только в нашем углу комнаты. От первой папиросы я прикурил вторую.
— Давай дневник, — строго сказала завуч, и девочка достала из портфеля аккуратно обёрнутый дневник.
Завуч раскрыла его и внизу страницы, как раз под моей пятёркой, написала каллиграфическим почерком: «Прошу явиться родителей в школу». Затем она расписалась, и в этот момент дым начал своё движение.
Прямо из него слепились две фигуры, одна побольше, а другая поменьше.
Тьма сгустилась по краям классной комнаты, а тут стоял дымный серый свет, и он был страшен.
Завуч сделала мне знак, что я больше не нужен, и я, пятясь, вышел в коридор, плотно закрыв с собой дверь.
День валился к закату.
Уборщица зашипела на меня, когда я прошёл по мытому, но я не повёл головой.
В понедельник девочка не пришла в школу.
— А у неё бабка померла, — бодро сообщил дежурный, обсыпанный мелом. Он, стоя на цыпочках, тёр доску сухой тряпкой.
Я велел тряпку намочить, и он, прежде чем выбежать для этого в туалет, крикнул:
— А она теперь вовсе не придёт, за ней из города приехали.
«Город», это значило «город с большой буквы», не наш городок, а областной центр.
Завуч встретила меня у расписания, и, посмотрев на меня с равнодушием лесных статуй, сказала:
— У вас есть педагогическая жилка. Мне кажется, мы сработаемся. Сперва я сомневалась, а теперь вижу — жилка определённо есть.
И, развернувшись, пошла к себе в кабинет.
А я ещё долго смотрел в её прямую, будто деревянную, спину и тугой пучок волос без седины. Такой, знаете, пучок, волосок к волоску в подбор.
Курю я только много, вот что…
И дядюшка задумчиво оглядел бумажный мундштук от папиросы.
Весь табак выгорел вместе с полупрозрачной бумагой, и в пальцах у него была только белая трубочка.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Крайний дециметр (2017-10-06)
Писатель сидел на террасе со своим утренним бокалом мартини с водкой. Море было спокойно и пусто. Бармен отлучился. На пляже ветер перебирал вчерашние газеты.
Только какой-то старик тащил по песку гигантский, обглоданный крысами хвост.
«Надо бы написать про этого старика, — подумал писатель, отхлебнув из бокала. — Как он был молод. Как был влюблён в еврейку-агитатора на фабрике, а дома его ждала расплывшаяся, как торт, жена. Он стал социалистом и на демонстрации убил полицейского. Бежал сюда, живёт один. Жизнь кончена, и его рыбу съели крысы».
Пришёл Карлсон.
Они выпили дрянного пива, которое пришлось запить коньяком, который был ещё хуже.
— Мне нельзя больше, — угрюмо сказал Карлсон. — Мне сегодня лететь.
— Опять?
— Малышу нужна няня. Эта чёртова негритянка сбежала с моряком, придётся лететь на съёмки с мальчиком. Да и денег совсем нет. А он хочет паровую машину. Ты видел когда-нибудь детскую паровую машину? Да ещё работающую на спирту?
— Машина на спирту? Ну, понятное дело, на спирту. Кто бы сомневался. Это — ты. Или я. У нас многое ушло в пар, и девкам мы напоминаем именно паровые машины. Но для детей это не годится.
Они помолчали.
По пляжу к ним шёл Малыш.
Писатель с удивлением отметил, как он вырос. Чужие дети растут быстро, и вот Малыш вытянулся, лицо его стало совсем взрослым.
«На сколько он вырос? Сантиметров на десять?.. Ну и ладно, — подумал Писатель, — итак, старик встречает мальчика на пляже, мальчик очень красивый, но потом в город приходит холера, и все умирают. Нет, лучше чума».
Карлсон летел над водой, и Малыш сильно давил ему на шею. Надо было сказать, но он и так накричал на мальчика, когда они собирались. Малыш втягивал голову в плечи, и было видно, что ему стоит усилий не расплакаться.
Мысли Карлсона текли вяло, как миноги в стоячей воде. Жизнь вообще стала угрюмой. Анна улетела в свой Маса… Массачучу… Нет, ему этого не выговорить. Всё правильно, и он тоже изменился. Он уже не тот красавец-пилот, что дрался с русскими в небе над Турку, а потом дрался с японцами, с которыми дрались англичане и американцы. А потом он дрался с немцами, с которыми уже к тому времени дрались те самые русские.
Всё смешалось, и теперь он уже несколько лет жил среди пальм и по утрам ходил в бар, чтобы не видеть, как просыпается его сын и, высунув голову из-под одеяла, смотрит на него. Смотрит затравленно — как маленький зверёк.
Съёмки шли, как обычно, только теперь у берега его ждал мальчик. Карлсон складывал в кинокамеру, как в сундук с испанского галеона, медуз и диковинных рыб.
Каждая рыба была будущим стаканом в прибрежном баре, а каждая медуза — лишним днём гувернантки для Малыша. И когда дело было почти сделано, пришла беда.
Акула скользнула из глубины, зайдя снизу, как «мессершмитт» тогда, над Арденнами, и вцепилась в руку. Карлсон вырвался, но рука уже не чувствовала ничего. Второй раз она ударила в спину, но Карлсон уже был на мелководье.
Как нехорошо, как всё нехорошо, и как совпало, что они с Малышом сейчас одни. Сейчас пройдёт болевой шок, и он начнёт терять сознание. Нужно успеть объяснить всё мальчику.
— Малыш, сынок, у нас проблема. Надо лететь обратно, и теперь не я тебя, а ты меня понесёшь домой. Надевай вот это… Смотри, вот кнопка. Будешь держаться береговой линии, а дальше я подскажу.
Они взлетели тяжело, но Малыш быстро освоился. Карлсон чувствовал, как холод ощупывает его левый бок, но ещё он чувствовал, как теплеет у него на сердце. В эти минуты они с сыном стали ближе друг другу, чем когда-либо — и не только оттого, что сейчас они вместе болтались под радужным кругом пропеллера.
С каждым мгновением Карлсон всё больше верил в Малыша — тот не просто держался хорошо. Он держался правильно.
Только через час, когда сменился ветер, и нужно было учитывать поправку, мальчик потерял ориентировку.
Карлсон в этот момент отключился и не сумел ему помочь. Он очнулся от того, что на шею упала горячая слеза. Малыш заблудился и плакал — и всё так же ровно гудел пропеллер над ними, но вокруг было равнодушное море. Карлсон быстро определился по солнцу, и вот они снова неслись над волнами.
На горизонте появились горы, они вырастали из пены прибоя, затем показался и город.
— Что, расклеился твой Карлсон? — стал он говорить с мальчиком, чтобы не забыться снова. — Это ничего. Видишь, как хорошо здесь — крыши плоские, а вот я садился в Стокгольме на покатые. Это куда труднее.
Знаешь, Малыш, главное тут — последний дециметр, только мы, пилоты, называем его не последним, а крайним. Это десять сантиметров до касания, когда нужно сбросить скорость и отдать помочи на себя, чтобы не скапотировать…
Они сели с третьего раза и покатились по крыше. Карлсон уже не чувствовал боли, а очнувшись, увидел перед глазами белый потолок и ползущую по нему бабочку.
Рядом сидел Писатель.
— Малыш? — спросил Карлсон.
— Мальчик спит, — ответил Писатель. — Скоро придёт. Тебе уже сказали, что ты не будешь больше летать?
— Нет ещё. Но я догадываюсь.
— Зато у тебя есть сын. Хороший парень, и сильно вырос — сантиметров на десять, а я и не заметил. Знаешь, я как-то в Париже ехал с одной женщиной в такси. Я любил её, она любила меня, но наша любовь была бесприютна, как кошка под дождём. И вот шофёр резко повернул, и нас прижало друг к другу. Тогда она произнесла: «Хоть этим можно утешаться, правда?» Правда?
— Правда, — ответил Карлсон, хотя думал совсем о другом.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.