Я вам вот что скажу — в великой русской литературе всё очень продумано. И более того, всякий писатель, если он, конечно, настоящий русский писатель, сначала сообщает что-нибудь, а потом уже исполняет это в своей жизни. Напишет Пушкин про дуэль — и, пожалуйте бриться, вот его уже везут на Мойку с пулей в животе.
Как начнёт писать человек про самоубийство героя, так натурально, значит найдут писателя совсем неживым. Страна не зарыдает обо мне, но обо мне товарищи заплачут.
Толстой — великий русский писатель честно сообщил, что уйдёт из дома.
Причём он постоянно сообщал об этом — в разное время и разными способами.
Вот, к примеру, заводил он волынку: слушай, читатель, вот тебе история про кавалергарда.
И вот уже следишь за тем, как человек с бородой идёт двумя старушками и солдатом. Мимо едут на шарабане барыня с каким-то путешественником-французом и всматриваются в les p?lеrins, странники которые, по свойственному русскому народу суеверию, вместо того чтобы работать, ходят из места в место.
— Demandez leur, — сказал француз, — s'ils sont bien surs de ce que leur pelerinage est agr?able? Dieu.
Старушки, которым переводят вопрос, отвечают:
— Как Бог примет. Ногами-то были, сердцем будем ли?
Спрашивают солдата, и он говорит, что один, деться некуда.
Спросили и старика — но уже о другом: дескать, кто он?
— Раб Божий.
— Qu'est ce qu'il dit? Il ne r?pond pas.
— Il dit qu'il est un serviteur de Dieu.
— Cela doit?tre un fils de pr?tre. Il a de la race. Avez-vous de la petite monnaie?
Старика принимают за сына священника, и замечают, что чувствуется порода. Всем раздают по двадцать копеек.
— Mais dites leur que ce n'est pas pour des cierges que je leur donne, mais pour qu'ils se r?galent de th?; чай, чай, — pour vous, mon vieux, — говорит француз и треплет рукой в перчатке старика по плечу.
— Спаси Христос, — отвечает тот, о свечах вовсе не думая.
Шапки на нём нет и он лыс. Как настоящий даос, старик чувствует равнодушие к этой ситуации. Через девять месяцев его поймают и сошлют в Сибирь как беспаспортного. Там он будет работать у хозяина в огороде и ходить за больными.
Но это всё в идеале.
Это мечта, записанная за двадцать лет до попытки.
Есть у Толстого и другая история, это такая пьеса — "И свет во тьме светит". Это, собственно, рассказ про него самого и про то, как неловко и болезненно желание жить не по лжи. Как сопротивляются ему люди, и как мало оно приносит счастья. Главным героем в этой пьеса был сам толстой, впрочем под именем Николая Ивановича. Николай Иванович собирается бежать из дома вместе со своим бывшим слугой Александром Петровичем.
Этот Александр Петрович уже бормочет: "Будьте спокойны, пройдем до Кавказа без гроша. А там уж вы устраивайте". Герой отвечает ему "До Тулы доедем, а там пойдем. Ну, все готово". Но ничего оказывается не готово, беглеца останавливают, и он возвращается в привычный ад, где лодка убеждений бьётся о каменный берег быта.
— Renvoyez au moins cet homme. Je ne veux pas qu'il soit t?moin de cette conversation, — говорит его жена, и понятливый Александр Петрович отвечает: " Компрене. Тужер муа парте".
Всё началось с того, что мне позвонил Архитектор. Жизнь моя была негуста, и я был рад каждому звонку.
Архитектор спросил меня, как я отношусь к Толстому.
Я задумался и начал открывать и закрывать рот, как обычно это делают рыбы.
— Так вот, — продолжил Архитектор, — давай поедем в Астапово.
— И умрём там? — с надеждой спросил я.
Он замолчал. Видимо, эта мысль ему в голову не приходила. Он вообще был человек бесстрашный.
История про план действий
1)
2)
3)
История про приход и уход (II)
Но вот он продолжил, не ответив на этот вопрос, точь-в-точь как когда-то генералиссимус:
— Ещё Краевед поедет. И Директор.
Звучало это очень привлекательно — а ведь русского писателя хлебом не корми, дай куда-нибудь поехать. Хлебом его и так не кормят, живёт он под забором, ходит во вчерашних носках, а в дороге эти обстоятельства как-то извинительны.
Опять же, Гоголь велел русскому писателю проездиться по России, а глагол этот сродни "проиграться" и "протратиться", не говоря уж о прочем.
Ну, и через пару дней я осознал себя стоящим около машины в странной местности за Киевским вокзалом, где с одной стороны — величие сталинского ампира, красота лепнины и основательность былых времён, а с другой стороны грохочут поезда, и лязгают железнодорожные механизмы.
Уходя из дома всегда думаешь о том, что забыл — рвётся какая-то невидимая пуповина и параноик-путешественник навроде меня всегда страдает — взял ли он казённую подорожную, если таковая имелась, не забыл ли где, как Йон Тихий, любимого перочинного ножика, не осталась ли на подзеркальнике бритва.
Настоящий сюжет начинается в тот момент, когда это всё оставлено, забыто и никакой надежды увидеть это снова нет. Вот у Василия Аксёнова есть рассказ про искусственный глаз его отца — я вообще-то считаю, что это лучшее, что написал Аксёнов, но это так, к слову. Так вот, этот искусственный глаз остаётся в стакане, когда отца уводят. Отец арестован, потом он скитается где-то, как дервиш, потом добравшись до родного города спит. Он спит, а в стакане, как мокрый водоплавающий зверь, сидит его глаз. Шкловский, когда писал большую книгу о Толстом, мимоходом обмолвился о древнем романе, который всегда построен на возвращении. Герой, что немало стран перевидел, немало проездился, и не было у него печалей, чем быть от дома вдалеке, возвращается. Он входит в дом и с размаху бьётся лбом в притолоку.
Дело в том, что он подрос за время странствия.
И вот я, впрок, стукнувшись лбом, отдуваясь, как жаба полез внутрь поместительного автомобиля, пристроился там сзади и стал ждать, когда мы поедем.
Краевед уже сидел там.
Краеведа я уважал — через сто лет на маленьких деревенских церквях где-нибудь в глубине России будут висеть таблички "Про этот храм Краевед ни разу ничего не сказал". Я вполне могу предполагать, что таких церквей всё же обнаружится не одна, а две.
По дороге мы подобрали Директора музея. Директор был кругл (но не круглее меня), бородат и похож на пирата с серьгой в ухе. Есть такие люди — всмотришься в них, и сразу понимаешь, что это начальник.
Я и сам как-то приходил в его музей. Там белели колонны, журчали фонтаны, слонялись по дорожкам брачующиеся, женихи затравленно озирались, а худосочные невесты смотрели на круглые перси греческих богинь. Да что там персики — арбузные груди нависали над парковыми дорожками.
Звенел на тонкой ноте мотор, и машина уверенно шла на юг.
История про приход и уход (III)
…Мы остановились в Молоди. Надо сказать, что места, где умерло много людей — всегда мистические. То есть, я считаю, что где и одного человека зарезали — всё ж место странное, стрёмное и будоражащее, но уж где сто тысяч положили — и вовсе обывателю тревожно.
А тут, у Лопасни и на Рожайке перебили не то сто, не то полста тысяч крымчаков, шедших на Москву. В числах источники начинают путаться — на радость любителям нулей.
Надо сказать, что это классическое сражение русской армии.
Во-первых, оно выиграно русскими по законам воинского искусства, не абы как, а по уму.
Во-вторых, оно надолго определило географию соседних стран.
В-третьих, не прошло и года с битвы при Молодях, как Михаила Ивановича Воротынского, который, собственно там и победил, взяли в оковы, пытали (причём, по легенде Иван Грозный подсыпал ему угли к бокам и лично рвал бороду князя) и сослали в Кирилло-Белозерский монастырь. По дороге князь, впрочем, умер. Однако ж, об этом нам сообщает Курбский, а судить по нему о таких историях всё равно, что о истории Отечественой войны по Эренбургу. Неясно, в общем, что стало с несчастным Воротынским — но уж ничего хорошего, это точно.
И, наконец, в-третьих, и в-крайних, битва эта забыта. Нет, видел я как-то в Молодях каких-то ряженых казаков и камуфлированный вермахт с русскими рожами, однако спроси кого на московской улице об этой истории — плюнут тебе в бесстыжие глаза. Потому как утопление рыцарей в Чудском озере и Бородино известны нам по рекламе сухариков, а вот разгром Девлет-Гирея в рекламе не освещён.
Краевед с Директором Музея ушёл к церкви, Архитектор уткнулся в карту, а оторвавшись от неё, сурово посмотрел на меня.
— А вот скажи, — начал он — есть ли какая-нибудь геофизическая аномалия, ведущая от Москвы строго на юг?
Я нервно сглотнул, начал мычать и трясти головой. Ничего мне на ум не приходило — поняв это, Архитектор мгновенно утратил ко мне интерес.
Тогда я сел на камушек и, набив трубку, принялся курить, озираясь вокруг. Всё-таки место было непростое, и я вспоминал хоббитов, что шли через поля минувших битв, на которых не то росли особые цветы, не то и вовсе видели странное свечение.
Потом я приложился к фляжке и заснул в своём углу. Так что я совершенно не понял как, но каким-то образом вся наша компания оказалась в Богучарово. И вот мы уже стояли около странной колокольни.
— Клинкер, — сурово сказал Директор Музея. — Это клинкер.
Какой, к чёрту клинкер, о чём это они? Спросонья я ничего не понимал. Оказалось, что они говорят о колокольне.
Потом я вспомнил, что клинкер — это огнеупорный кирпич. Проверить я это не мог, а мог лишь поверить. Клинкер так клинкер.
Меня больше интересовал Хомяков.
Дом был стар, облуплен, но крепок — с одной стороны в нём было почтовое отделение, где из стен торчал классицизм, чуть замазанный масляной краской.
С оборотной стороны жили люди, спала блохастая собака. Через лес виднелась какая-то циклопическая постройка, похожая на раскормленную новорусскую дачу.
Славянофильство было занесено палой листвой. Листва занесла и памятник полковнице графине Александре Ильиничне фон Деръ-Остенъ-Сакенъ, что скончалась 30 августа 1841 года на сорок пятом году жизни.
И вот мы оказались в Ясной поляне. Я упал в кровать и намотал на голову быстрый и короткий сон.
История про приход и уход (IV)
…Но вот мы продолжили путь, и, объехав кругом Тулу, оказались в Ясной поляне. Я упал в кровать и намотал на голову быстрый и короткий сон.
Мне снилось то, как я как-то приехал сюда на поезде, в первом классе. Правда, у меня создалось впечатление, что меня бы пустили и без билета, поскольку всего три или четыре человека было в этом вагоне повышенной комфортности. А ведь в Ясную Поляну нужно приезжать на поезде. Нет, можно, конечно и на подводах, пешком, как ходили когда-то к старцу. Но именно на поезде, а не на автобусе, сейчас правильнее. Эта электричка ходила на Щёкино с тремя или четырьмя остановками — только по выходным, зато останавливалась на Козловой засеке, что всего в паре километров от усадьбы. Там, в пристанционном музее, можно было поглядеть на телеграфные аппараты, дорожные чемоданы, переносные фонари поглазеть на чугунные фонари и оградки, и поехать на скрипучем автобусе в заповедник.
Но это всё туризм, остальное — литература.
По праздникам в окрестностях ярко горела звезда Героя Социалистического труда. Эта звезда была на груди у не сломленного в лефортовских застенках губернатора Стародубцева и многим освещала путь. Я как-то (приехав на автобусе) был на открытии этой станции, где вывески на зданиях крестились ятями. Порезав в клочки ленты и ленточки, выступали высокие железнодорожные и культурные лица. Электричка вполне современная, да только когда стали говорить, что её вагоны оформлены по мотивам произведений Толстого, сразу представился вагон "Анна Каренина" с колёсами, покрашенными в красный цвет.
Тогда тоже вышел губернатор Стародубцев и произнёс гениальную и совершенно косноязычную речь, где говорил про железнодорожное министерство транспорта и визит президента Китайской республики Цзян Цзэминя. Цзян Цзэминь приехал к нему, Стародубцеву, а потом, оказалось, они рыдали на могиле Толстого. Речь Стародубцева преломлялась в воспоминание, населённое танками, но тогда, в первый раз будущий губернатор не то что не сидел ещё под арестом, а даже, кажется, не был героем. Итак, важные люди говорили, а вокруг гуляли ряженые дамы и офицеры, раскрыл свои крылья тарантас, готовая к употреблению, была закопана между рельсами какая-то пиротехническая батарея.
Вдруг заверещал паровоз: он, безусловно, был там главным оратором. Крики паровоза разогнали тучи, а душное солнце начало сушить свежий дёрн и потную толпу.
И вот потом, через несколько лет, я тоже поехал на этом поезде — чопорный, как англичанин. Сел в кресло повышенной комфортности, вытащил резную оловянную рюмку и налил себе коньяку. Замелькали за окном московские окраины, сгустилась из коридора проводница — и фу-ты — ну-ты, включила повсеместно телевизоры. Начали мучиться умноженные на шесть телевизоров американцы, зарыдала Гвинет Пэлтроу, потом, невесть откуда, взялся концерт Киркорова.
Так всегда — отправишься путешествовать по-английски, с дорогим табаком в кисете, с английским чаем в банке, а ткнут тебе прямо в рыло какую-нибудь азиатчину, ударят над ухом в бубен, зачадят прямо в нос вонючие костры аборигенов. Только в дороге начинаешь так искренне ненавидеть песни и пляски эстрадных упырей.
И первый раз, много лет назад, я тоже ехал туда на поезде, и Курский вокзал был полон хмурыми отпускниками. Электричка медленно подошла к перрону — на удивление, она оказалась набитой людьми, и они успели занять в ней все места, столпиться в проходах, уставить багажные полки сумками и корзинами. Поезд шёл медленно, иногда останавливаясь на полчаса посреди волнующихся на ветру кустов. Наконец, за Ясногорском я увидел причину — на откосе валялись колёсные пары и, отдельно — вагоны. Вагоны были товарные, грязные, с остатками цемента внутри.
Пассажиры сбежались на одну сторону — глядеть на изломанные шпалы и витые рельсы. Сбежались так, что я испугался, как бы электричка не составила компанию товарняку. Когда, наконец, я приехал в Тулу, то небо вдруг насупилось, и внезапно пролился такой дождь, что казалось, будто там, наверху, кто-то вышиб донышко огромного ведра. На секунду я задохнулся — в дожде не было просветов для воздуха. Очень хотелось прямо на глазах у прохожих, несомненно, творцов автоматического оружия, стянуть с себя штаны и отжать их как половую тряпку. Носки, в два фильтра перекачивали воду туда и обратно. Хлюпая обувью, на поверхности которой сразу появились пузыри, я добрался до автостанции. Дали мне посидеть на переднем сиденье, откуда — по ветровому стеклу — было сразу видно, как прекращается дождь, подсыхают на ветру его капли, и вот он снова начинается…