Здесь было сказано все, однако не совсем все.
Вот почему кино, живопись и рок — особенно рок — иногда лучше слов.
Они высказывают то, чего нельзя высказать. Лучше, чем слова.
Улица вокруг Джима на миг заколебалась. Стала мерцающей и зыбкой, как мираж в пустыне. Потом остыла и сделалась опять незыблемой. Корнплантер-стрит стала такой же прочной, как пару секунд назад. И такой же убогой. В семи кварталах от Джима над крышами маячили черные гигантские трубы и верхние этажи сталепрокатного завода Хелсгетса. Гиганты были мертвы, ведь из них не валил больше черный вонючий дым. Джим помнил их живыми, хотя это было давным-давно, точно в прошлом веке.
Дешевая заграничная сталь задушила металлургию района. С той поры — так казалось Джиму — и начались несчастья его родителей, а стало быть, и его несчастья. Плавильные печи, извергая на город грязь и отраву, извергали также и благосостояние. А вместе с чистым воздухом пришли бедность, отчаяние, ярость и насилие. Хотя горожане могли теперь рассмотреть дом в двух кварталах от себя, своего будущего они разглядеть не могли и как будто не очень к этому стремились.
Эта улица и весь город были настоящей «Улицей Отчаяния», о которой поет Боб Дилан.
Джим вез по растрескавшемуся тротуару свои грязные, потертые ботинки. Он шел мимо двухэтажных бунгало, построенных сразу после войны. Перед некоторыми из них были палисадники; заборчики кое-где были выкрашены белой краской и не так давно подправлены. Внутри загородок были кое-где красивые газоны. А там, где травы было мало или вовсе не было, стояли на кирпичах старые машины или разобранные мотоциклы.
Утреннее солнце сияло на безоблачном синем небе. Но Джиму давно уже казалось, что свет в Бельмонт-Сити не такой, как везде. Здесь он был особенно резким и в то же время точно песок. Как может солнечный свет в чистой атмосфере напоминать песок? А вот поди ж ты. Джим не помнил, с каких пор ему стало так казаться. Вроде бы с тех, как у него начали расти волосы на лобке. Бздынь! И вот Он, необоримый Он. Бздынь! Он встает и раздувается, как рассерженная кобра, ни с того ни с сего — был бы хоть малейший намек на секс. Что угодно — фильмы, фото, реклама, шальные мысли, возникающие в уме образы — пробуждает Его к жизни, точно колдунья при помощи волшебной палочки. Бздынь! А вот и Он, хочешь красней, хочешь — нет.
Тогда-то дневной свет в Бельмонт-Сити и стал резким и песчаным.
Или нет?
А может, это началось, когда Джима посетило первое «видение». Или когда на нем впервые появились «стигматы»[6]
За полквартала впереди по Корнплантер-стрит Джим увидел своего закадычного дружка, Сэма Вайзака (Ветряка). Сэм стоял у белого штакетника в своем палисаднике. Джим прибавил шагу. Только дед, Рагнар Гримсон, норвежский моряк и механик по локомотивам, да Сэм Вайзак любили Джима по-настоящему. Все они были точно камертоны, настроенные в унисон. Но дед уже пять лет как умер (может, это тогда свет стал резким и песчаным), и теперь только Джим и Сэм звучали на одинаковой частоте.
Сэм был ростом шесть футов и очень тощий. Его худая и заостренная физия могла бы послужить моделью для Койота из мультика «Догонялки». У Сэма был в точности такой же голодный и отчаявшийся вид, но в близко посаженных, темнокарих глазах не наблюдалось, как у Койота, неугасимой искорки надежды. Блестящие черные волосы стояли на голове шапкой, почти как «африканское солнце».
— Какие люди! — закричал Сэм, завидев Джима. Голос у него был пронзительный и плаксивый. Он проделал танцевальную дорожку, сопроводив ее пением первых шести строк из одного стихотворения Джима. Джим считал, что стих хороший, но «Хот Вотер Эскимос» отвергли его как «не совсем рок». Первая строчка в нем — это фраза, которую сибирские шаманы произносят во время магических обрядов, слова, превращающие хаотические силовые линии в могущественные орудия добра или зла.
Целиком песня звучала так:
— Не помогает заклинание, Сэм, — сказал Джим. — Я в полном провале. И злой, как собака, прямо фитиль в заднице.
Миссис Вайзак смотрела на него в окно. Она была большая, с грудями, как у Матушки-Земли — настоящая могучая Мать. Это она заправляла всем в семье, не то что мать Джима. Мистер Вайзак, и сам не слабак, был тенью своей жены. Она повернется — и он повернется. Она скажет — он кивнет.
Миссис Вайзак глядела как-то странно. Может, она хотела бы, чтобы Джим тоже был ее сыном? Ее бы воля — она бы завела по меньшей мере шестерых, целый род, плодоносила бы, как дерево. Но после первого же ребенка, Сэма, ей удалили матку. Мистер Вайзак, будучи в безжалостном настроении, что случалось с ним часто, говорил, что Сэм отравил ей утробу.
А может, она так странно смотрит, потому что думает, что у Сэма друг со странностями? Не всякая мать захочет, чтобы с ее сыном водился мальчик, у которого бывали какие-то видения и появлялись стигматы.
Мать Джима — дело другое. Сначала ей думалось, что Джим — новый святой Франциск, из-за нездешних вещей, которые он видел, и его необъяснимых кровотечений. Но когда Джим подрос, она перестала мечтать о его канонизации. Теперь она спрашивала себя, уж не совокупилась ли она с дьяволом во сне и не от этого ли родился Джим. Вслух она об этом никогда не говорила, зато отец говорил. И Джим был уверен, что отец повторяет ее слова. Правда, папаша и сам мог выдумать. Если он мучил сына не весь день напролет, так только потому, что у него были другие дела. Например, выпивка и игра.
Джим помахал миссис Вайзак рукой. Она отпрянула, словно испугалась, но тут же вернулась к окну и помахала в ответ. Поскольку она никого не боится — вот бы и его мать была такой, — то, наверное, думала о нем что-нибудь плохое. И ей стало стыдно. Или он слишком чувствительный и слишком много о себе понимает? Так говорили ему и отец, и куратор в школе.
Джим и Сэм пошли своей дорогой. Сэм мотнул головой, и его афрошевелюра качнулась, словно плюмаж на шлеме троянского воина.
— Ну? — проныл он Джиму в ухо.
— Чего ну?
— Господи Иисусе, ты говоришь, что в полном провале, и мы целый квартал прошли, а от тебя ни слова! Чего стряслось-то? Все та же история? Ты и твой старик?
— Угу. Извини. Я задумался, ушел в себя. Как-нибудь уйду и не вернусь. А зачем? Вот тебе моя жалкая и печальная повесть.
Сэм слушал его, вставляя временами только: «Офонареть, парень!
Офонареть!» Когда Джим закончил, Сэм сказал:
— Вот гадство, да? Ну что тут сделаешь? Да ничего — таков закон предков. Погоди, вот будет тебе восемнадцать, тогда сможешь послать своего старика к такой-то матери.
— Если мы до того не поубиваем друг друга.
— Ага. Конец фильма! Продолжения не последует. Злишься? Слушай, мы с мамашей утром поругались, прямо как ты с отцом. Только у матери тема одна — музыка. «Я работала так, что задница отваливалась, — говорит она, — ради того, чтобы ты мог учиться музыке, и теперь ты умеешь играть на фортепиано и на гитаре. Но я не для того втыкалась продавщицей в бакалейном, сидела с детьми и Бог знает чем еще занималась, каждый пенни считала, чтоб ты стал рок-музыкантом. А теперь еще вырядишься, как панк, будешь точно пьяный головорез-краснокожий и опозоришь меня с отцом, наших друзей и отца Кохановского! Святители небесные, дева Мария, помогите мне! Я-то хотела, чтобы ты играл классику, Шопена и Моцарта, чтобы я могла тобой гордиться! Погляди на себя!» Ну и прочее. Все то же дерьмо. Я и ляпнул то, чего не следовало — но у меня уж тогда прямо в глазах помутилось.
Сэм описал несколько кругов обеими руками, в одной из которых был мешочек с завтраком. Ветряк заработал.
— «Задница, говоришь, отваливалась? — говорю я ей. — А это что, верблюд?» — И показываю на ее мощную казенную часть. Прости мне, Боже, я ведь люблю мать, хоть она и проедает мне плешь. В общем, пришлось спасаться бегством. Она швыряла в меня посуду и гонялась за мной с метлой. Я пронесся по всему дому и вылетел на задний двор, а она знай вопит, а старик ржет как сумасшедший, прямо по полу катается — рад, что досталось еще кому-то, кроме него.
Джима обидело, что Сэма не очень трогают его проблемы с отцом. А Джим-то ему открылся, ища всем существом поддержки, понимания и совета. Вот тебе и друг, ближе которого нет. Игнорирует абсолютно не терпящий отлагательства кризис своего друга и говорит о собственных трудностях — Джим и так о них слышит слишком часто.
ГЛАВА 6
Они свернули с Корнплантер-стрит на Питтс-авеню. По ней еще шесть кварталов до Бельмонтской Центральной средней школы. Мимо них проносились машины со школьниками. Никто из машин не помахал двум пешеходам и не окликнул их, хотя все их знали. Джим чувствовал себя отверженным, прокаженным, хотя единственная его кожная болезнь — это прыщи. От этого его настроение сделалось еще чернее, его гнев еще краснее.
Иисусе Христе! Эти снобы не имеют никакого права смотреть на него сверху вниз из-за того, что у него отец безработный, что Гримсоны нищие и живут в непрестижном рабочем районе. Они, у кого есть машины, сами не больно-то богатые, кроме Шейлы Хелсгетс, да и у ее семьи дела не очень-то хороши. Закрытие стальных заводов подкосило и ее отца. Он, наверно, сейчас стоит не больше какого-нибудь миллиона, да и то в недвижимости и акциях, которые упали в цене. Джим, по крайней мере, так слышал.
Сэм не имел понятия, как безумно и безнадежно влюблен Джим. Джим скрывал кое-что от своего кореша — не хотел, чтобы над ним смеялись. Например, свою страсть к Шейле Хелсгетс, или то, что он вперемежку с рок-текстами пишет «настоящие» стихи, или что он много читает и словарь у него гораздо богаче, чем у Сэма и других ребят из их компании, хотя он не всегда знает точно значение того или иного слова.
— …сигаретку? — спросил Сэм.
— А, что?
— Господи Боже! Очнись! В космосе ты, что ли? Вернись на грешную землю. Я спрашиваю — хочешь забить гвоздок себе в гроб?
Сэм держал в немытой руке с грязными ногтями два «кэмела» без фильтра. Джиму следовало быть благодарным — у него не было денег, чтобы купить целую пачку. Но ему почему-то не хотелось курить.
— Да ну ее! А допинга, случайно, нет?
Сэм сунул одну сигарету в угол рта, другую спрятал в карман своей черной рубашки и полез в наружный карман синего пиджака. Оттуда он извлек три капсулы.
— На. «Черные красотки». На воздушном шаре до луны с гарантией.
Только осторожней при посадке.
— Спасибо. Одну возьму. Будет за мной.
— С тебя теперь семь долларов причитается, — сказал Сэм и тут же добавил: — Это я просто бабки подбиваю. Не к спеху. Ты знаешь, у меня тебе кредит всегда открыт. И сигареты я тоже в счет не включаю. Когда у тебя будут, ты меня выручишь. Ты сам говоришь, что мы Дамон и Пифий, или как их там звать.
Джим положил капсулку в рот и проглотил всухую, собрав во рту побольше слюны.
Бифетамин сработал быстрее, чем обычно. Ап — и там, где была усталая кровь, как говорится в рекламе, потекла река расплавленного золота. Она прошла по его венам, не говоря уж об артериях, и каждая молекула норовила обогнать других, чтобы попасть сначала к сердцу Джима, а потом выйти на очередной головокружительный виток. Резкий песчаный свет стал мягким и густым.
Сэм тоже сунул «черную красотку» в рот и тут же закурил. Он глубоко затянулся, выдохнул дым и догнал Джима. Джим смотрел по сторонам, точно первый раз видел все это. Он видел верхушку школы над убогими домишками (Питтс-авеню — тоже трущоба будь здоров). Дальше, к северо-востоку, стоит трехэтажное здание из бурого кирпича с тосканскими колоннами — Веллингтоновская больница. На юго-востоке торчит шпиль св. Стефана, это самая середка венгерского квартала. Его мать всегда проходит мимо св. Гробиана, ирландской церкви, и ходит к св. Стефану, хотя это лишняя миля пути.
Если оглянуться на север, там виден купол муниципалитета. Вот где работа кипит — и по большей части грязная, если верить запойному дядьке Сэма Вайзака, судье.
Питтс-авеню идет строго на север и кончается у подножия Золотого Холма. Там, в поднебесье, расположены дома королей и королев Бельмонт-Сити. Они там потягивают свои мартини, считают свои денежки и глядят сверху вниз на быдло, на пролетариат, на соль земли, на тех, что наследуют — не капиталы, а землю, сырую землицу.
Отец Джима особенно зол на обитателей Золотого Холма за то, что там работает его жена. Она занята неполный день, и богачи не Бог весть сколько платят (жмоты несчастные!), но лучше такой заработок, чем никакого. Ева Наги-Гримсон работает в одной маленькой фирме и ходит убираться по понедельникам, средам и пятницам. Чеки Эрика по безработице давно перестали поступать. Он нехотя подал на пособие по бедности и получает его. Он принадлежит к поколению, которое считает позорным жить на пособие. Он считает также, что жена не должна работать. Это унижает мужа. Он потерпел крушение как мужчина и добытчик.
Джим мог понять, почему его отец корчится от стыда, отчаяния и обманутых надежд. Но зачем ему обязательно надо вымещать это на жене и сыне? Может, он думает, что им нравится мерзость, в которой они живут? Разве они виноваты во всем плохом, что случилось с ними в жизни?
Так почему отец тратит горькие деньги, которые зарабатывает его жена, на выпивку? Почему бы ему не сняться с якоря, не бросить свой обреченный дом, не увезти семью хоть в Калифорнию или еще куда-нибудь, где он мог бы получить работу? Правда, тогда ему пришлось бы пойти против жены. Она мирилась со всем, что он делает, какие бы пакости он ни творил, никогда не жаловалась и не спорила. Только однажды, когда он предложил уехать из Бельмонт-Сити, она твердо заявила, что не послушается его. Что никуда не уедет от клана Наги и своих друзей.
«Господи Иисусе! — закричал тогда Эрик. — Если ты дружишь с венгром, тебе и врагов не надо!»
Джим и Сэм были уже в двух кварталах от Центральной школы, огромного старого трехэтажного здания из красного кирпича. По крайней мере, думал Джим, это мое тело в двух кварталах от нее. А где же дух-то? Везде. Надо его словить.
День, в котором ты живешь, — это настоящее. Но прошлое постоянно с тобой. Оно запускает свой острый ноготь в ткань твоего мозга, отковыривает кусочек, нажимает на нерв, чтобы напомнить тебе, что основа жизни — это боль, а потом ощупывает все твое тело: трогает член, делает тебе проктологический осмотр, лапает твое обнаженное сердце, заставляя его биться, как крылышки колибри, завязывает твои внутренности морским узлом, блюет горячей кислотой тебе в желудок, взбивает кошмары веничком старого Морфея, древнегреческого бога сна.
Хорошее название для стиха: «Мертвая рука прошлого». Хотя нет. Это штамп, пускай даже большинство рок-авторов штампами не гнушается. Прошлое все-таки — не мертвая рука. Ты носишь его с собой, как нечто живое, как ленточного червя какого-нибудь. Или как хайнлайновского слизняка[8] с Титана, с ледяной луны Сатурна, паразита, который впускает щупальца тебе в спину и высасывает из тебя жизнь и мозги. Или как лихорадку, от которой никакие пилюли не помогают — жар пройдет, только когда ты загнешься, а тогда уж и пилюли не нужны.
— …искали на сегодня халтурку, да дохлый номер, — говорил Сэм. — Как-то в субботу нас пригласили в «Уистлдик Таверн» на Муншайн-ридж, но там территория деревенских, красношеих, и пришлось нам играть этот жуткий кантри-вестерн. Лучше б отказались. В общем, сегодня ни фига не светит, и чаша терпения моего переполнилась. В Хэллоуин надо балдеть. Помнишь, как мы перевернули сортир старого Думского, когда нам было пятнадцать? А может, четырнадцать. Ну, помнишь, как Думский выскочил из дома, орал и палил из дробовика? Эх, и драпали же мы!
— Хорошее дело, — сказал Джим. — Я могу позвонить на работу и сказать, что болею. А выгонят, так и черт с ними.
ГЛАВА 7
Перед тем как присоединиться ко всей компании, Сэм сунул Джиму квадратик жвачки.
— На. А то от тебя такой дух, что Кинг Конга свалит.
— Спасибо. Это, наверно, польская колбаса, уж больно в ней чесноку много. Да и желудок у меня не в порядке.
Их поджидали трое парней. Хаким Диллард, План, коренастый чернокожий малый, страдающий хронической желтухой. Боб Пеллегрино, Птичкина Кака, здоровый, с черными усами, как у моржа, и одним стеклянным глазом. Стив Ларсен, Козел. Все обменялись рукопожатием, и Джим отметил, что на сто процентов естественно это делает только План. Козел принес самокрутку с марихуаной, и все по очереди потянули из нее, следя за главным входом: не покажется ли директор, Джесс Бозмен (Железные Штаны) или кто-то из стукачей-учителей.
— Эй, слыхали, что сделал «Кисс» в номере пеорийского отеля?
— Меняю допинг на тормоз.
— Говорят, Мик Джаггер подцепил триппер от жены мэра.
— А старик говорит: «Только выстриги этот гребень на башке, я тебе яйца отрежу».
— Думаешь, Лам закатит сегодня контрольную?
— А я себе думаю: да пошел ты в задницу со своим равноберденым треугольником. Дайте определение — как же, я выговорить-то это слово не могу. Но виду не подяю. Мистер Словацкий, говорю, в геометрии я не Копенгаген. Это для республиканцев, а мои все сроду за демократов голосуют.
— …и послали опять к Железным Штанам. А его и нет в кабинете.
Секретаршу, поди, трахал в копировальной.
— А он и говорит: «Ну пускай ты длинный, пускай ты черный, но чего ж ты пучеглазый-то такой?»
— Не будь ты моим сраным корешом, врезал бы я тебе за расистские анекдоты. Вот я тебе расскажу про белую бабу — ей мышка залезла в одно место, она и пошла к черному доктору. А он говорит…
Усиленно треща языками, хихикая, хлопая друг друга по задам, боксируя с тенью, компания ввалилась в вестибюль. Джим молчал, отделываясь односложным бурчанием или через силу усмехаясь. «Черная красотка» не действовала, как ей положено. Тот, кто продал ее Сэму, наверно, надул его. Там, наверно, бифетамина всего ничего, а остальное аспирин или что-то вроде.
На пути к своему шкафчику он увидел Шейлу Хелсгетс. Она стояла, прислонившись к стене, улыбалась и говорила с Робертом Бейсингом (Тараном), очень высоким и очень красивым блондином, первым нападающим Центральной, капитаном футбольной и риторической команд. Человек с большой буквы. Денег полно, водит «мерседес-бенц», живет на Золотом Холме. Средний балл — «А». Чистое загорелое лицо. Он, понятно, клеится к Шейле. Но надежные источники сообщают, что он ей пудрит мозги. Его даже видели в ночном клубе в соседнем городе, Уоррене, с Энджи Кэлорик, Минетчицей.
Джим посмотрел, как он гладит Шейлу по выпуклому задку, и его потянуло блевать.
Он изо всех сил хлопнул дверью шкафчика. Шейла отвела взгляд от Бейсинга и посмотрела на него. Ее улыбка исчезла. Потом она обернулась к Победителю и заулыбалась снова.
Шейла, бэби, ты думаешь, он сам Иисус Христос? Хотел бы я распять его, предпочтительно ржавыми гвоздями, и забил бы я их не только в руки да ноги. Да что толку. Все равно бы она смотрела на меня, как на прокаженного. «Нечист он! Нечист!»
Джим тихо напевал себе под нос, идя через холл к биологическому кабинету