Лев Кассиль
Есть на Волге утёс…
Мало кто помнил в городе, где и как потерял свой голос Леонтий Архипкин, по прозвищу Граммофон. А еще меньше было тех, кто слышал когда-нибудь и помнил этот голос. Уже сорок лет Леонтий Архипкин говорил сиплым и шероховатым шопотом, беспрестанно отхаркиваясь и страшно курлыкая, словно граммофон, у которого кончилась пластинка, но сбившаяся игла еще царапает круг, мотаясь из стороны в сторону. Однако заволжские старики уверяли, что было время, когда голос Леонтия Архипкина гремел по всей Волге, на Среднем и Нижнем плёсе, от Нижнего до Астрахани. Не Граммофоном, а Громобоем звали тогда Архипкина — такой грозный и непомерный был у него бас.
Он пел на пароходах и пристанях, в береговых трактирах и чайных старые волжские песни. Рассказывали, что голос у него был так огромен и широк, что когда забирался он ввысь, то люди невольно вставали на цыпочки, словно дотянуться до чего-то хотели, а когда уходил Громобой на самый нутряной басовый низ, то казалось, что не сам он поет, а земля под ним загудела, и слушатели приседали, клонились, словно хотели припасть ухом к береговому песку. Ходил рассказ, как однажды на пароходе «Фельдмаршал Суворов» на подходе к Саратову разладился гудок, а двухтрубный «Суворов» знаменит был как самый голосистый пароход на Волге. Случилось плыть в тот раз на «Суворове» Громобою. Он уже спел все свои песни и, опрокинув в неутомимое горло полбутылки водки, прикорнул на корме под пожарной кошмой, на бухте каната. И будто бы капитан приказал разбудить его, пригласил на мостик и стал просить:
— Будь добрым, как к Саратову подваливать будем, погуди, сделай милость! Не пристало «Суворову» молчком подходить!
И, говорят, Громобой потребовал еще полбутылки, освежился немножко и, когда входил «Суворов» через прорану к саратовским пристаням, велел для виду пустить пар через свисток, а сам, опершись обеими руками о медные поручни мостика, дал подходный… Вот какие рассказы ходили про Леонтия Архипкина.
Певал Громобой «Из-за острова на стрежень…», «Меж крутых бережков…», «Жигули», но лучше не было у него песни, чем «Есть на Волге утес…» Его заслушивались на корме палубные пассажиры, слушала с балкона «чистая» публика из первого класса. А он, кончив песню, ртом ловил сыпавшиеся сверху гривенники и, неизвестно куда девая их, щелкал языком, будто глотая, тотчас запевал новую. Пел он и за проезд и за водку, пел и просто так, для души, если просил народ — пристанские, водоливы, плотогоны, бакенщики, слушатели хотя и бесплатные, но дорого ценившие песню.
— Ох, зевластый ты! — говорили Громобою. — Дивное чудо голос у тебя! Учиться бы тебе, Леонтий, так бы в самом императорском театре оперу пел. А то пропадешь ты тут ни за тюн-ти-люли, даром.
Купцы, слушая Громобоя за стерляжьей ухой и икоркой, не раз обещали определить Леонтия в ученье. Пароходчик Хребтюков однажды взял даже его с собой в Москву.
Леонтий вернулся через полгода, страшный, помятый весь и потемневший, словно утопленник, вытащенный из-под плиц парохода. Он появился на берегу запухший и молчаливый. А когда заговорил — ахнули все: сгинул голос Громобоя! Только жалкое сипенье вырывалось из перекошенного рта… И не знаю кто, но прозвали тогда Леонтия очень обидно: «Граммофон». Был Громобой, стал Граммофон!
Давно уже забыли в городе, откуда пошло это прозвище. Так и жил Граммофон, безголосый, хрипатый. Он спился, оборвался, пропадал где-то и снова показывался на берегу. Летом он появлялся в городском саду, продавал мороженое. Он стоял у входа, огромный, широконогий, в просторной толстовке, закинув тяжелую кудлатую голову в рыбацкой соломенной шляпе.
— А ну вот хватай, налетай! — надсадно хрипел он. — Разбирай последнее, пойду, шабаш! Мороженое с Северного полюса для освежения голоса! Сам Папанин брал, спасибо сказал!
Бурыми ручищами отбивал он дробь на фанерной крышке своего короба, где были нарисованы белый медведь, грызущий ледяную гору, и северное сияние с выгнутой надписью: «Свежее сливочное».
— Граммофон, дай за восемьдесят! — осаждали его ребята.
И когда, облизывая замлевшие губы, брали они порцию, стиснутую между двух сухих, ломких вафель, он шептал им:
— Помногу-то разом не глотай, а то горло заболит, будешь вот, как я…
— Граммофон, а ты разве от мороженого так? — спрашивали ребятишки.
— От мороженого, детки, от мороженого да еще от крем-бруле.
К нему все давно привыкли в городе, как привыкли к старой каланче на Колхозной площади, к гудкам лесопилок, к вечернему гулянью на Расходиловке. Считали его придурковатым, чудаком. Так он и жил, никем уже особо не примечаемый, безголосый и почти безыменный, потому что не многие в городе помнили его настоящее имя…
Весной этого года в прибрежном городском саду шла спевка хора из Заволжанского дома пионеров. Репетировали на эстраде летнего театра, похожей на совок. Остывали нагретые за день скамьи, потянуло прохладой. В аллеях и за деревьями уже темнело, на Волге свежими весенними голосами кричали пароходы. От ребят пахло гвоздичным маслом или обыкновенным керосином: одолела мошкара — приходилось мазаться. Среди пустующих рядов скамеек сидели пролезшие сюда ребята из школьного кружка юных техников: Гора Климцов, толстогубый, пятнистый от неровного загара и купанья, и Витя Шугалов, его худенький очкастый насупленный и молчаливый товарищ. Они сидели и насмешничали промеж себя. Они тоже кое-что подготовили к смотру ребячьего искусства. И не какие-нибудь там песни, пляски, детский крик, а радиоприемник особой конструкции: берущий Москву и заграничные станции. Они были убеждены, что настоящее дело только у них, а не у этих пташек певчих…
— А, «профессора» явились!.. — шипели на них со сцены.
— Цыц, заглохни! — грозил Климцов — Подумаешь, какой хор имени Пятницкого! «Не тяни кота за хвост»!
— Вот что, друзья, — сказала, высовываясь из-за рояля, учительница Клавдия Петровна, — или чтоб вас не слышно было, или я вас погоню отсюда.
«Профессора» смутились: они не заметили Клавдию Петровну. Торжественно поклялись они, что будут тихи и даже дышать станут только в себя…
Репетиция продолжалась. Пели ребята хорошо, звонкие голоса их, как стая воробьев, вдруг, по одному движению Клавдии Петровны, разом взлетали и исчезали замирая. Даже «профессора» забыли о том, что пришли позлить певцов, и заслушались сами. Вдруг они почуяли за собой чье-то свистящее дыхание. Друзья оглянулись.
— Гляди-ка: Граммофон прибыл! Нашим певунам горло мороженым прочищать.
Но Граммофон на этот раз был хотя и не совсем трезв, но очень серьезен. Осторожно, чтобы не зашуметь, он поставил на скамью свой голубой короб. Он слушал, потупившись, легонько мыча про себя, раскачиваясь в лад с песней. Один раз он чуть было не захлопал, но во-время спохватился, смущенно закурлыкал и, достав бумажку и табак полукрупку, стал свертывать. Как раз в эту минуту хор запел «Есть на Волге утес…» Пальцы Граммофона вдруг онемели, точно разучились скручивать, табак просыпался, но Граммофон не заметил этого. Он встал, мохнатый, большепалый, как медведь на коробе. Он поднялся, плавно качая руками, в одной была недокрученная цыгарка, в другой — кисет. Ребята в хоре заметили его. Первые голоса, самые непоседливые и пискливые, зафыркали и стали подталкивать соседей. Вот уже и вторые голоса, басовитые старшеклассники и густоголосые девочки альты, все смотрели на Граммофона. И так как смотреть на него было, конечно, интересней и новей, чем на обычную руководительницу, то ребята сперва посмеивались, а потом незаметно подчинились Граммофону, стали слушаться его движений и запели совсем не так, как требовала Клавдия Петровна.
— Что такое? В чем дело? Это опять…
Учительница повернулась к скамьям, чтобы распечь наших юных техников, но увидела Граммофона. Старик смутился и сел, суя в рот пустую цыгарку.
— Гражданин, я вас очень прошу не мешать нам. Стыдно! Взрослый человек. Что? Не слышу.
— Он громче не может, — зашептали ребята.
— Почему не может?
— Он, когда маленький был, мороженым простудился.
— Чепуха какая!
Но тут Граммофон сам подошел к сцене. Высокая эстрада была ему по грудь.
— Извините, если попрепятствовал, — засипел он, — только песня эта очень мне известная, я лично ее очень сильно принимаю на сердце… И, если позволите, имею замечание.
— Ну, ну? — снисходительно и терпеливо сказала Клавдия Петровна.
— Вот второе колено надо не так. Песня эта волжская, старинная, хоть, говорят, слова в ней и письменного сочинения. Но музыку теперь неверно поют, не по-волжски оборот дают. Тут, где «на вершине его не растет ничего» поется, надо вот чуток голосом скинуть.
Граммофон пытался что-то пропеть, но захрипел, лицо его налилось, он беспомощно махнул рукой.
— Не имею ныне чем показать, не могу давать примеру… А бывало, поверите ли, товарищ руководительница, — можете стариков, которые есть еще живы, спросить, — никто так этот «Утес» не исполнял!
— Ну, хорошо все это, — недоверчиво глядя на него, проговорила учительница, — вы пели по-своему, а нам уж не мешайте по-нашему. Так и условимся.
— Это Граммофон. Он всегда какой-то чудной, — сказала одна из девочек.
— Да, Граммофон! — И старик выпрямился. — Так и умру Граммофоном. А вот почему, спрашивается, Граммофон? Было время — Громобоем звали. Вам хорошо, вас учат всему, вы ноты знаете, а я вот… Меня за это самое «Есть на Волге утес» купец Хребтюков Максим Евграфович в Питер возил. Обещал в консерваторию определить. У меня голос был на всеобщее изумление. Я такую низину мог брать, что в Самаре бывало пою, а люди удивляются: «Неужто еще ниже возьмешь? Этак до самой Астрахани спустишься». Верьте не верьте — правда. Но только что из этого получилось? Застряли мы в Москве. Купцы, рестораны… А хозяин меня возит, хвастается мной. Вот, мол, бурлака привез, неслыханный голос имеет. Тогда только мода пошла на граммофоны. Привез меня Хребтюков куда-то, говорит: «Запишите его для машины». Подставили мне какую-то трубу, ну, пропел я в нее «Утес» да еще бурлацкую нашу «Дубинушку». Сделали нам пробную пластинку. Послушал я ее, даже сам подивился своему голосу, хотя изнутри-то я себе его не таким слыхал. Внутри-то свой голос через кость идет. Но, действительно, сила есть. А Хребтюков велел только три пластинки отлить, одну мне подарил, а две себе взял. Меня уж в то время переманивать стали другие купцы. Один с лесных пристаней был, Костырин. И тут — уж не знаю как, в отместку, что ли — напоили меня как-то этого Костырина приказчики-молодчики, хватил я какой-то едучей кислоты, вроде купороса, все горло спалил. Только и спасло меня, что на заглоте сжатие получилось и в желудок не попало, а то бы всю требуху мне сожгло. Загремел бы я на тот свет прямым направлением. Однако запухло все у меня. Для дыхания трубку вставляли. Вот и повредили мне голос. С тех пор и живу Граммофон да еще без пластинки… Пропала та пластинка. Я сперва с ней по трактирам ходил, за пятак в машину играть давал, протерли ее, заиграли всю, — а потом разбилась. Жалко! А так и было написано: «Утес Стеньки Разина», народная волжская песня. Исполняет бурлак-волгарь Архипкин. По заказу купца первой гильдии М. Е. Хребтюкова».
Едва он произнес это, как наши юные техники переглянулись друг с другом в странном волнении, но никто не заметил этого. На ребят так подействовал рассказ Граммофона, что они даже перестали отмахиваться и только пальцами осторожно сгоняли с лица осмелевших мошек. Даже строгая Клавдия Петровна была смущена. Она недавно приехала в этот город и ничего не слыхала об истории Граммофона.
— Ну, простите, не знала, — сказала она. — Что же, милости просим, товарищ, приходите к нам на репетицию. Будет очень приятно, если вы нам поможете. Так как там поется, вы говорите? Идемте к роялю, я попробую подобрать.
Между тем наши юные техники мчались домой, по очереди забегая вперед и оборачиваясь лицом друг к другу.
— Витька, помнишь, а?
— Горка! Эта навряд ли. Вдруг не та?..
— Можешь мне поверить, та!.. Не считай меня дурным. Мы знаешь чего сделаем? Когда на смотре будем нашу аппаратуру показывать, поставим ее через адаптер, все и услышат. Вот будет нашим «не тяни кота за хвост» надставочка!
— Жалко его… правда? — говорил, запыхавшись, Шугалов. — Так все думают — врет он, а не знают, что он на самом деле пел. Хуже нет, когда так смеются и не верят…
— Это ничего, что она у нас на две половинки треснула. Склеить можно, верно, Витька?
— А ты как догадался, что это та самая?
— А я вспомнил, что там на пластинке карандашом написано было. А потом еще подумал, что пластинку-то мы в кладовке нашли, в Доме пионеров. А где наш Дом пионеров, так как раз раньше этого самого купца дом был.
Они прибежали домой к Климцовым и сейчас же полезли на подлавку, которую Гора называл своей «лабораторией». Там лежали всякие инструменты, батарейки, лампочки, фарфоровые ролики, кружки. Над всеми этими сокровищами висела небольшая железная вывесочка; череп и две скрещенные молнии были нарисованы там, и надпись печатными буквами гласила: «Не трогать! Опасно для жизни». Мне очень неприятно сообщать об этом, но я должен рассказать, что вывесочку эту Гора Климцов, пренебрегая смертельной опасностью, содрал с электрической водокачки на станции. Дома грозная надпись была повешена для устрашения младшей сестры Лидки, которая любила трогать неприкосновенные предметы юного техника.
Одну половинку расколотой пластинки друзья быстро нашли. На разорванной бумажной наклейке можно было разобрать начало знакомой полустершейся надписи. Но второй половинки нигде не было. Начали искать, и что же оказалось?.. Мать подложила обломок пластинки под горячий утюг на гладильной доске!
— Вижу, валяется, — оправдывалась она.
— Эх ты, мама, мама! — только и мог сказать Горка.
От горячего утюга кусок пластинки очень сильно пострадал, но делать было нечего, и друзья приложили испорченную половинку к той, которая была у них. Что за история? Половинки не сходились. Как ни поворачивал их Гора, на какие хитрости ни пускался Витя, половинки не сходились: края не совпадали.
— Витька, — сказал вдруг Гора страшным голосом, — я тебе сейчас такое скажу, что ты не знаю уж чем меня назовешь. На, стукни меня как следует!
Витька поправил очки и без особой уверенности ударил Горку по спине.
— Витька, — продолжал Гора, — я, верно, ту половинку перепутал и нечаянно отдал Фильке, когда ему битые пластинки отдавал. Можешь плюнуть на меня…
Итти к Фильке в тот же вечер было уже поздно. Друзья отправились утром. Они захватили с собой тщательно завернутые в газету разрозненные половинки пластинки.
Филька Жамков, как всегда, обретался на берегу. Он вечно слонялся там у пристаней. Это был долговязый белесый парень лет семнадцати, в лиловой футболке, с розовым, словно обваренным лицом. Нос у него всегда был красный, воспаленный, глаза блеклые, водянистые, как волдыри, а совсем белые и редкие ресницы казались надерганными из зубной щетки.
— А, физики, химики, изобретатели! — приветствовал он юных техников. — Чем сегодня торгуете, джентльмены?
Говорить правду Фильке Жамкову ни в коем случае нельзя было. Он сразу бы догадался, что пластинка очень нужна ребятам, запросил бы несусветную цену за поиски исчезнувшей половинки.
— Филька, я тебя в прошлый раз надул нечаянно, — начал Гора и незаметно ткнул локтем Витьку. — Я тебе от одной битой пластинки не ту половинку подсунул. Витька, дай сюда. Вот видишь: это «Фигаро здесь, Фигаро там», оказывается.
Филька внимательно поглядел на юных техников, но как будто ни в чем их не заподозрил. Он велел подождать минутку, исчез куда-то и вскоре вернулся и вынул из-за пазухи вторую половину пластинки «Есть на Волге утес». Мальчики приложили половинки одну к другой, края плотно сошлись, трещина была едва заметна.
— Ладно, — сказал тогда Филька, — давайте уж я вам склею ее, починю. Послезавтра приходите — как новенькая будет. Это что за пластинка?
— А так, неинтересная… Старье какое-то. Просто мать ругается, что разбил ее да еще отдал, — соврал Гора.
Через день друзья явились к Фильке за пластинкой, но Филька сказал, что она еще не готова, и велел притти через два дня. Через два дня Фильки не оказалось дома. Ребята жалели уже, что отдали ему чинить такую важную пластинку.
— Надо было нашему радисту Семену Ильичу дать, он бы сделал, — уже ворчал Витька.
— Ну, тогда бы все и узнали про это, что за интерес?..
Наконец удалось словить Фильку у пристани.
— А, физики, химики, джентльмены! — закричал Филька. — А пластиночка вас ждет не дождется. Вот, пожалуйте! Крепче целой. Два века проживет.
У них тряслись руки от нетерпения и никак не ставилась на место игла, когда они запускали полученную пластинку. Но вот она завертелась, иголка пробежала по первым двум кругам диска, из патефона послышался шорох, и вдруг друзья услышали:
«Жил-был у бабушки серенький козлик, вот как, фить как…»
Мальчики слушали обомлев. Уже давно напали на козлика серые волки, уже остались от козлика ножки да рожки, а они все слушали, не веря своим ушам, все еще надеясь, что хоть в конце будет про утес…
Потом Горка снял пластинку и осмотрел ее.
— Витька, — сказал он, — можешь назвать меня дураком. Даже балдой можешь.
— Да, кажется, это не та пластинка, — подтвердил Витька, подставив пластинку к самым очкам.
Когда они оба, разъяренные, примчались к Фильке, тот сделал изумленное лицо, потом долго ахал, моргал своими белесыми ресницами, тер свой красный нос.
— Да не может быть, ребята! Да что вы говорите! Ай-ай-ай, какая неприятность! Бывают в жизни огорченья…
— Давай сюда нашу пластинку, беляна паршивая! — наступал на него Горка.