В таком резко выраженном виде как у человека (у которого на известной ступени культурного развития оно почти всегда превращается в людоедство) это стремление не встречается среди животных Правда, утверждают, что иногда животные пожирают своих детенышей (например, свиньи). Но даже среди низших животных только в исключительных случаях взрослые особи пожирают друг друга.
Инстинктивное уважение к себе подобным, по-видимому, одно из основных свойств животного и наблюдается даже у самых первобытных животных. Среди же обезьян вообще не существует такой породы, у которой наблюдались бы черты каннибализма; поэтому можно с уверенностью сказать, что каннибализм отнюдь не пережиток звериной дикости, а чисто человеческое свойство.
Это подтверждается и тем, что в жилищах первобытных людей находили обожженные и раздробленные кости различных животных (мелких), но никогда не попадались в подобном же виде человеческие кости. Впрочем, несколько позже наступил период, когда почти все племена были людоедами. Предания о Пелопидах, Гайе, Полифеме ясно свидетельствуют об этом; в Библии тоже имеются кое-какие указания на это, а в раннем детстве мы читали об этом в сказках о людоедах.
Из того факта, что во всех преданиях речь идет о родителях, поедающих своих детей, можно заключить, что мы имеем здесь дело, по-видимому, с самым примитивным, самым естественным видом каннибализма, биологической целью которого являлось возможно скорое уничтожение слабосильных новорожденных, чтобы дать место здоровому потомству (по аналогичным причинам обычай умерщвления детей встречается у физически весьма сильных народов, напр. у спартанцев и китайцев). Быть может, к этому нередко присоединялись и практические соображения, дети служат обузой для кочевых племен.
Первоначально, следовательно, стремление людей к умерщвлению своих сородичей было понятно и целесообразно. Но вскоре сюда примешалось суеверие. Вкушая тела добрых предков или храбрых врагов, люди рассчитывали на то, что к ним перейдут и отменные качества поедаемых. Подобное суеверие, которое могло, конечно, и не быть исходным моментом каннибализма, перенесло обычай умерщвления даже в такие эпохи, когда сам по себе он утратил всякую целесообразность. Каждому поневоле должно броситься в глаза, как часто каннибализм и человеческие жертвоприношения встречаются в связи с религиозными церемониями. Китайцы и индусы, финикийцы и карфагеняне, иудеи и египтяне, греки и римляне, кельты, германцы и славяне, негры, индейцы и островитяне Тихого океана — все они приносили человеческие жертвы.
Ветхий завет также знал человеческие жертвоприношения, против которых восстало, однако, христианство. Впрочем, и само христианство, несомненно, обнаруживает в таинстве евхаристии черты каннибализма, вследствие чего и насмешливое прозвище «mangeurs du bon Dieu» (поедатели Господа Бога) вовсе не лишено основания. Но и независимо от этих догматических воспоминаний на практике тенденция к умерщвлению была сильнее принципа христианского учения, причем под видом еретиков и ведьм уничтожалось особенно много людей. Во всяком случае достопримечателен тот факт, что величайший палач инквизиции Торквемада сжег за 15 лет своей деятельности не более 9000 человек, в то время как современный второстепенный полководец за один только день уничтожает такое же количество людей.
Но своего апогея достигли подобные ужасы в Мексике. С религиозными целями там ежегодно, в особо предназначенный для этого день, умерщвлялось от 20 до 50 тысяч человек (в 1486 году даже сразу целых 100 тысяч). Остро отточенными каменными ножами несчастным вскрывали грудь, извлекали оттуда сердце и бросали его, еще трепещущим, в отверстую пасть тут же стоявшего идола. Но не одни только ацтеки придерживались этого кровавого обычая: высокообразованные перуанские инки, равно как и все прочие первобытные племена Америки, поступали таким же образом. Эти религиозные бойни показывают, быть может, ярче всяких других примеров, как глубоко коренится в человеке жажда крови.
Постепенно, однако, человек лишался возможности утолять эту кошмарную жажду, и в течение XVIII века вышли из употребления почти все способы законного умерщвления людей. Бедняки продолжали, конечно, умирать за лиц высокопоставленных, но народ погибал молча и уже не на арене. Лишь в немногих местах сохранились пережитки прежних официальных кровавых зрелищ: в Испании устраивались бои быков, в Англии матросы занимались боксом, в Германии студенты дрались на рапирах, в России существовали секты изуверов, умерщвлявших себя и своих детей. Но в общем, благодаря успехам Французской революции (также поглотившей большое количество людей), в Европе иссякла возможность удовлетворения кровавых инстинктов человечества.
Осталась одна только война, и за нее ухватились все эти древние инстинкты. И в этом смысле война является неправильно понятым пережитком седой старины. Жажда крови утратила свою целесообразность, но традиция сохранилась и стала священной. Нет поэтому ничего удивительного, что со временем идея так называемого «народного» войска пустила глубокие корни в массы и что взлелеянная прежними кровожадными инстинктами любовь к войне возросла до гигантских размеров.
С тем же фанатизмом, с каким некогда папа Иннокентий III благословлял сожжение «во славу Божию» огромного количества еретиков, немецкий поэт Рихард Демель торжествует, когда «к вящей славе родины» истекают кровью «внутренние враги» Германии (т. е. такие люди, которые не желают признавать мировой гегемонии Германии).
Итак, война, не брезгующая самым жестоким оружием, — кровавое дело. Но повествование о «льве, отведавшем крови» отнюдь не сказка, и человеческой природе действительно присуща большая легкость исполнения того, что повторяется неоднократно. «Первый шаг труден», и «аппетит появляется во время еды». Этот факт служит базой всякого развития, всякого обучения. Впрочем, научиться дурному не труднее (быть может, даже легче), чем хорошему.
На войне жизнь теряет свою ценность. Во время сражения люди отправляются на убой целыми полками, а военно-полевые суды приговаривают к смерти граждан и солдат за такие проступки, которые в обычное время едва ли караются. Люди хладнокровно расстреливаются (например, заложники), причем расстреливающие убеждены в личной невиновности своих жертв.
Равнодушие к ужасам войны проявляется и в том, что люди не стесняются в выражениях. Двадцать врагов «уничтожено» — гласят, например, официальные сообщения. Подобно тому как прежде очищали старое платье от грязи и насекомых, ныне от неприятеля «очищаются» окопы. Война содействует огрубению, потому что заставляет человека совершать гнусности чисто механическим путем.
Можно, разумеется, как это делают софисты, утверждать, что противника дозволено убивать в бою, потому что он выступает добровольно, и что, следовательно, его собственная воля не насилуется, но при отказе от пощады отпадает и это мнимое основание: ведь если кто-нибудь просит пощады, то совершенно ясно, что уже никто не имеет права ссылаться в случае его умерщвления на молчаливое взаимное соглашение.
Отказ от пощады, чем бы с военной точки зрения он ни оправдывался, является, таким образом, по принципиальным соображениям, несомненно, наиболее тяжким преступлением против человеческой личности.
Истина всегда страдала от войны, и еще Жан-Поль Рихтер сказал, что в течение самого продолжительного мирного периода человек не изрекает и половины того вздора, какой он распространяет за время самой короткой войны. Но никогда с правдой не обращались так бесцеремонно, как сейчас. Никогда ложь не была так хорошо сорганизована; никогда столько людей не было к ее услугам. Сведения о нашем и вражеском урожае, о прибытии и отбытии судов, о ценах на продукты питания, о смертных случаях, о болезнях, о количестве рекрутов, словом, факты, которые, несомненно, всем были хорошо известны, сообщались в извращенном виде.
Мне не хочется приводить здесь утомительные детали (они потребовали бы, пожалуй, ровно столько места, сколько занял бы комплект ежедневной газеты за целых три года). Но всякий, кто читал бюллетени, которые ежедневно получали газеты в форме «информации», знает, что это не были случайные заблуждения, что тут имел место отчасти умышленный обман. Люди боялись потерять престиж, оставаясь верными истине; поэтому они решили победить без нее. Время покажет ошибочность этого расчета. Некоторые виды этой лжи в течение ряда месяцев пользовались популярностью и, вероятно, навсегда запечатлелись в памяти у всех.
Правда, некоторые из этих видов лжи имеют известное основание. Когда утверждают, что наши враги принимают в войска уголовных арестантов, то нельзя отрицать того, что во всех государствах в начале войны или по другим знаменательным поводам объявляется амнистия.
Так как правда была изгнана из обихода, то она утратила и власть над душой человека Никто больше не верил в свои собственные взгляды, и в день объявления войны все, не задумываясь, отказались от своих убеждений; социалист-интернационалист окончательно выбросил за борт свой идеал братства народов, а либерал — свою любовь к свободе: тот и другой обрели в лице сабли нового бога.
Впрочем, все это отнюдь не ново. Еще Юм говорил: «Когда наш народ воюет с другим, мы ненавидим последний, называем его жестоким, неверным, несправедливым и грубым; самих же себя и своих союзников мы находим справедливыми, умеренными и мягкими. Наши измены мы приписываем своему уму, нашу жестокость — своей справедливости. Одним словом, каждый недостаток свой мы стараемся затушевать или удостаиваем его наименования той добродетели, которая является его контрастом».
Это было написано 200 лет тому назад. Но хотя в настоящее время у народов имеется больше возможностей узнать друг друга, чем прежде, тем не менее в этом вопросе, по-видимому, все осталось без изменения. Разница лишь в том, что уже нет Юма, который смеялся над этим, и не существует Георга III, который назначил насмешника помощником статс-секретаря.
Разумеется, с самого начала нужно признать, что ложь часто бывает полезна единичной личности; благодаря лжи она может порой удержаться на такой позиции, с которой она вынуждена была бы сойти, если бы опиралась на правду. Но целесообразно ли подобное удержание позиции? В некоторых случаях несомненно. Если отдельная личность (или отдельный народ) переживает кризис и я знаю, что после исчезновения данных ненормальных условий она вновь заживет вполне нормально, я, пожалуй, вправе, по общечеловеческим соображениям, помочь ей посредством лжи. Известно, что врачи широко пользуются этим правом; но совершенно ясно, что тут должен играть роль какой-нибудь не личный интерес.
Кто лжет в своих собственных интересах, того нельзя назвать благородным лжецом. Так и наше правительство, признавая себя врачом опытным, считает своим правом лгать народу. С этой точки зрения оно всегда, особенно в военное время, старалось отстаивать официальный способ осведомления. Постоянно повторялось, что мы находимся в исключительном положении, носящем характер кризиса, который мы, по техническому выражению, должны изжить. При таких условиях правительство имеет-де полное право считать ложь дозволенной. Полагали, что народ проявит большую стойкость, если он не будет иметь представления об истинном положении вещей, почему правительство и находит целесообразным скрывать правду. Следовательно, война приучает ко лжи. Но тут отпадает всякое моральное оправдание: лгут исключительно в своих собственных интересах и в интересах своего народа.
Такой деморализующий результат войны сильнее всего сказывается среди остающегося в тылу и не участвующего непосредственно в военных действиях гражданского населения. Для солдата все это менее вредно. С имеющимися налицо фактами приходится считаться реальным, а потому и более или менее сознательным, образом. Наблюдая, как умирает противник на поле битвы, фронтовик научается уважать его. Но в то время как солдат справедливо оценивал противника, торчавшие в тылу газетные писаки, сумевшие забронировать себя и свое имущество, спокойно орудовали языком или, вернее, чернилами и типографской краской, не задумываясь над тем, что унижая врага, они умаляют победу собственной родины.
Самым ужасным свойством «военной» лжи является то, что она постепенно усиливается и, передаваясь с одной стороны другой, превращается в истину. Неужели только стремлению к сохранению внутреннего спокойствия в стране следует приписать то обстоятельство, что почти никто не протестовал против подобной лжи в печати и не сказал: «Нам стыдно, что существуют немецкие газеты, что существуют в нашей среде официальные и неофициальные лица, которые осмелились „служить“ своей родине, пользуясь такими гнусными средствами?»
В свое оправдание говорят, что при этом имелось в виду укрепить бодрость народа. Но это было совершенно бесцельно; инициаторы клеветнической кампании должны были бы давным-давно понять, что этим путем и сопротивление противника будет усилено. Таким образом, взаимоотношения враждующих сторон не изменились, и абсолютно излишним результатом всей этой инсценировки настроений явились взаимная ненависть и беспредельное презрение друг к другу.
В одинаковой степени деморализующе действуют и попытки свалить с себя и переложить на другие народы вину за войну. Вполне естественно, что никто не желает быть виновником войны. Но пока еще не одержана победа и нет возможности оправдать этой победой свою инициативу в деле провоцирования войны, никому не интересно принимать на себя какую бы то ни было ответственность за скандальное натравливание друг на друга миллионов людей, а потому, чтобы доказать свою невиновность, каждый народ продолжает эту травлю. Весь указанный спор можно было бы, пожалуй, считать несущественным. Ведь не народы начали войну, и потому, быть может, даже хорошее предзнаменование заключается в том, что народы, сознающие свою невиновность, упорно доискиваются настоящего виновника войны.
Между тем народы вовсе не так неповинны, потому что в условиях настоящего времени всякий народ несет ответственность за свое правительство. Но весь ужас в том, что народ, отрицающий свою долю ответственности за войну, ничего не предпринимает, чтобы противодействовать ей. Каждый народ убежден и серьезно убежден в том, что другой народ дерзко напал на него и впредь будет так поступать; следовательно, он и в дальнейшем будет думать, что для предотвращения войн необходимо увеличивать вооружение и, в видах предосторожности, не доверять братским народам. Таким образом, в этом отношении (как и во всех других отношениях) война укрепляет антисоциальный уклон народной психики.
Лишь тогда, когда каждый человек и каждый народ примет на себя выпадающую на него долю виновности, лишь тогда, когда грехи этой войны, добровольно или по необходимости, будут искуплены, может наступить улучшение общего положения Европы. Прежде всего для этого необходимо, конечно, чтобы отдельные народы перестали, как это они делали до сих пор, валить вину друг на друга. Ужасное притупление чувства ответственности исчезло бы само собой, если бы был создан авторитетный общеевропейский орган; ведь всякая ответственность перед лицом всего мира сама по себе воспитывает в людях чувство ответственности. Ибсен выразил эту мысль красиво, ясно и определенно словами: «свобода и ответственность!»
Свобода и ответственность означают основу, критерий и неизбежные пределы всякой нравственности; если же, как это наблюдается ныне, уничтожается всякая мера ответственности и провозглашается лозунг, что «на войне, в конце концов, все дозволено», то тем самым устраняется самая возможность проявления нравственности и одновременно ухудшается и удаляется от своего прямого назначения тип человека.
Если мы беспристрастно взглянем на факты, приведенные в этой главе, то обнаружим могучее влияние войны на всю нашу жизнь. Верно, что война переоценивает все наши представления об истине, добре и красоте, но не думаю, чтобы можно было сказать, что она возвышает. Показательна в этом отношении партизанская война: нигде эта двойная истина, двойная мораль и двойное эстетическое влияние не бросаются так резко в глаза, как именно тут.
Историки, моралисты и художники во всех странах и во все времена единодушно венчали громкой славой тех воинов, которые добровольно противопоставляли врагу свою обнаженную грудь, если это были их соотечественники, и столь же единодушно осуждали и клеймили их как бандитов и разбойников, если то были неприятели.
Часть 5. Действие войны на народы
Война, несомненно, не является фактором в общечеловеческой борьбе за существование; война нисколько не содействует ни благосостоянию человечества, ни его уюту, ни его умственной и физической культуре. Каждое собранное зерно ржи, каждая вновь изобретенная лампа, каждый новый метод производства, рассчитанный на сбережение сил, словом, все то, чего добиваются, ради блага людей, в жизненной борьбе человеческий труд или человеческое дарование, полезны для человеческого коллектива. Ведь каждое зерно служит человеку пищей, каждая лампа освещает его жилище и всякое улучшение в конструкции машины увеличивает его досуг, необходимый для культурной работы.
Между тем война не создает материальных ценностей. Быть может, подобно тому как уличный грабеж выгоден единичной личности, так и война доставляет отдельному народу какие-нибудь жизненные плюсы, приобрести которые при помощи труда он неспособен. Но такие случаи редки. Обычно же на долю победителя приходится в лучшем случае только такое количество благополучия, какое теряет побежденный в результате своей работы. В лучшем случае, следовательно, война может переместить счастье, но не умножить его, не говоря уже о том, что при этом выигрывает менее пригодный для работы, но сильнейший, а проигрывает более трудоспособный, но слабейший.
В действительности итог войны оказывается еще более печальным, так как война разрушает материальные ценности: снарядами повреждаются здания, уничтожаются посевы, убиваются люди, причем ничего реального взамен не создается. Поэтому, после всех перемещений счастья, общий результат получается отрицательный, хотя бы отдельные лица и сказочно разбогатели благодаря войне.
Отсюда следует, что зря потраченной энергией является не только сама война, но и всякая направленная в ее сторону работа. При этом надо принять еще во внимание то обстоятельство, что, производя полезное, мы даем другим возможность отдохнуть, уничтожая же полезное, мы ставим других в необходимость исправлять разрушенное. Однако те немногие, которые «остаются в барышах» и которые в большинстве случаев одновременно решают вопросы войны, очень редко бывают заинтересованы в предотвращении войны, так как даже в войне, требующей крупных жертв, они едва ли чем-либо рискуют. Эти люди зарабатывают во всяком случае, именно они и затевают войны.
Трюизм — слова Бисмарка: «Большинство обычно не проявляет склонности к войне; война поощряется меньшинством, а в монархических странах государями или их министрами». Важно, что это сказал Бисмарк: в приведенных словах ясно выражена мысль, что, если бы всюду выполнялась воля народов, войны исчезли бы навсегда. Эта воля народов играет, конечно, главную роль, ибо в устранении войн заинтересовано все человечество.
Не следует думать, что созываемые различными самодержцами гаагские конференции способны сколько-нибудь удачно разрешить мирные проблемы. Лишь заинтересованный в осуществлении какой-либо идеи в состоянии провести ее в жизнь; а так как только человечество в целом заинтересовано в ликвидации войн, то одно оно в состоянии что-нибудь сделать в этом направлении. Каждый отдельный народ может еще рассчитывать «завоевать» себе при помощи особенно хороших пушек летательных аппаратов или подводных лодок какую-либо выгоду, не являющуюся результатом упорного труда и, следовательно, представляющуюся большинству людей весьма желательной.
Но такой расчет, ошибочный или правильный, не может быть предусмотрен заранее, а потому ни один народ не соблазнится им. Для массы расчет ясен как день: в случае возникновения войны она теряет. Когда все человечество окончательно убедится в этом, тогда настанет всеобщий и вечный мир. Мир будет обеспечен не «империей», а исключительно международной демократией. Последней не придется вовсе добиваться мира насильственным путем: если она в один прекрасный день вообще будет осуществлена, то мир станет необходимым условием ее существования.
Трудно сказать, преуспевал ли когда-либо какой-нибудь народ благодаря войне, потому что, при едва ли не беспрерывных войнах и переменном военном счастье, каждому народу удавалось иногда одерживать победы, и его возвышение могло быть приписано этим победам. Во всяком случае, поражает и наводит на размышления тот факт, что единственные из уцелевших с древнейших времен народов — китайцы и евреи — в сущности почти никогда не вели войн, а если им и приходилось воевать, они неизменно терпели поражения. Но с уверенностью можно сказать, что еще ни один народ не исчез с лица Земли благодаря проигранной им войне.
Войска завоевателей могут быть уничтожены в чужой неприятельской стране, при известных обстоятельствах, вплоть до последнего человека — такова была участь полчищ Ганнибала и Наполеона, — но это доказывает только бесполезность предшествовавшего поражению завоевания. Также может быть разрушен целый город, а все его жители могут быть перебиты; и если такой город, как, например, Карфаген, раньше возглавлял обширные области, то создается впечатление, будто в данном случае разрушено великое государство. Однако не было еще случая, чтобы весь народ погиб во время войны; это случалось иногда после войны.
Разумеется, опустившийся и вымирающий народ проигрывает войны, но, с другой стороны, мы хорошо знаем, что война не является причиной гибели народов. Так, например, индейцы были истреблены не пулями, а водкой и болезнями; гибнут и малайцы, хотя никто их не побеждал. Негры же раса не вымирающая; и хотя они никогда не побеждали — по крайней мере в Америке, — они именно там начинают представлять известную опасность.
Следовательно, в грубейшем смысле этого слова, отбор путем войны, несомненно, не соответствует действительности. Однако некоторые думают, что благодаря победоносной войне народ может достичь таких материальных преимуществ, которые облегчают его дальнейшее существование и тем самым дают ему возможность подняться на высокую ступень культурного развития.
В прежние времена войны, конечно, были прибыльны: на средней ступени культурного развития дикарь, одержав победу, мог получить все, в чем он нуждался. На возделанных врагом полях он мог собрать готовую жатву; отобранный у неприятеля скот давал ему пищу и одежду; пленные, которых превращали в рабов, были тоже желанной добычей. Позже накопленные запасы всякого добра или серебряный и золотой фонд делали войну еще более выгодной. Следовательно, пока богатство народов исключительно или большей частью состояло из накопленных запасов и могло быть просто унесено, до тех пор война была делом стоящим и сулила завидные шансы предприимчивым, мужественным и сильным народам и их вождям.
Но теперь в основе богатства отдельных лиц и народов лежит, главным образом, их кредитоспособность (т. е. значение их подписи на векселе), другими словами, нечто такое, что нельзя ни захватить, ни унести; поэтому ныне бесчестный грабеж становится делом столь же ненадежным и неприбыльным, сколь в первобытные времена таковым был честный труд. Основываясь именно на этой утилитарной точке зрения, трезвые англичане уже давно признали войну убыточной. Так например, еще в 1826 году экономист Т. Купер восставал против усиления военного флота (большинство его соотечественников, как тогда, так и позже, считали такое усиление крайне необходимым), ссылаясь на то, что «еще ни одна морская война не оправдала вызванных ею расходов».
Норман Энджел с ничем не прикрываемой резкостью и блестящим остроумием разоблачил деловую сторону данного вопроса, сторону, которая постоянно заглушалась всевозможными воинственными и пацифистскими выкриками. Трудно, впрочем, установить, безусловно ли справедлива его мысль о невыгодности всякой войны. Пожалуй, надо признать, что (по крайней мере, в частной жизни) эксплуатация все еще очень прибыльна: крупные предприниматели и землевладельцы зарабатывают всюду колоссальные деньги, заставляя работать тысячи подчиненных им людей; многие «чиновники» нередко грабят население еще по старому, примитивному способу. Но то, что может сделать единичная личность, в конце концов доступно и крупным коллективам. Следовательно, в этом отношении вопрос заключается лишь в том, пригодна ли война для подобного обогащения.
С точки зрения чистой наживы война, несомненно, не представляется приемлемым средством обогащения, а при огромных размерах основного капитала, требуемого войной, в настоящее время даже победителю не приходится рассчитывать на то, что он когда-либо вернет израсходованные на нее суммы. Таких огромных сумм не вернуть ни посредством контрибуции, ни при помощи военных возмещений, ни путем ежегодных взносов побежденных; чтобы собрать подобные суммы, пришлось бы затратить новые миллионы на содержание армий, предназначенных для их взыскания.
Пожалуй, могут возразить: когда бедный народ оккупирует богатую страну, то выгода бедного народа сказывается в том, что усиленные подати, взимаемые с вновь приобретенной области, облегчают бремя плательщиков, живущих на территории победоносного народа.
Словом, война стала делом неприбыльным. Но этот вопрос, по поводу которого Энджел высказал, с натуралистической точки зрения, немало трезвых взглядов, представляет лишь второстепенный интерес. Важнее то, что война и стремление к ней (т. е. милитаризм) поневоле толкают народ на совершенно неправильные пути. Это, естественно, влечет за собой убытки отчасти материального свойства. Возведение укреплений тормозит развитие городов и опустошает обширные участки земли. Благодаря тому, что государство строит шоссейные и железнодорожные пути, руководствуясь соображениями стратегического характера, отпадает возможность рационального использования путей сообщения. Так, например, Фридрих II сознательно не строил в Пруссии шоссейных дорог, потому что не хотел, в случае возникновения войны, облегчить своим врагам доступ внутрь страны.
Вследствие того что государство поддерживает только те отрасли промышленности, которые могли бы оказаться полезными в случае войны, труд и энергия миллионов людей растрачиваются на изготовление в сущности никому не нужных вещей. Ясно, что опасение войны побуждает к безрассудному накоплению различных предметов вооружения, вовлекает целые отрасли промышленности в непроизводительную работу и, создавая вечное беспокойство, препятствует свободному развитию всей жизни.
Древнейшая народная мудрость, по-видимому, постоянно внушала подсознательному «я» человека, что побежденный на войне не только часто бывает прав, но что именно на его долю в большинстве случаев выпадают все выгоды от борьбы. Во всяком случае, характерно, что предание о происхождении римлян называет их предками не какой-нибудь народ-победитель, а троянцев, потерпевших жестокое поражение. Из всех жителей многолюдного Илиона избег смертоносного меча греков один лишь Эней (по другим сведениям, еще Антенор). Но за уничтожение Трои отмстили потомки Энея, и победоносная Греция стала впоследствии провинцией потомков побежденных троянцев.
Можно было бы привести еще много аналогичных легенд, в большинстве случаев имеющих характер морали и подтверждающих, что победители никогда не пользуются плодами своих насилий. Впрочем, и трезвый Монтескье посвятил особую главу выгодам побежденного, а не победителя, и даже современные адепты войны считают, по-видимому, этот взгляд правильным, по крайней мере по отношению к минувшим временам. Так, например, Штейнметц обращает внимание на тот факт, что мировое господство Александра Великого предоставило побежденным выгоды греческой культуры и что победоносная Римская империя дала побежденным иудеям возможность широко распространить свою религию.
А кто в конце концов подчинил себе разлагавшуюся изнутри Римскую державу? Отнюдь не победоносно сохранившее свою независимость западно-германское племя херусков, а ранее покоренные римлянами и подпавшие под их влияние восточные германцы. И действительно, если война вообще доставляет кому-либо жизненные выгоды, то, несомненно, лишь побежденным. Дело в том, что всякий сколько-нибудь дельный народ после проигранной им войны работает с удвоенной энергией, учится новому и ограничивает свои потребности в предметах роскоши, тогда как народ-победитель, полагаясь на свои мнимые военные достижения, считает излишними труд научный прогресс и самоограничение и становится высокомерно-заносчивым и расточительным.
Война влечет за собой «широкий размах жизнепонимания». Кому ежедневно приходится рисковать своей жизнью, тот смотрит на жизнь легко. Однако у победителей нет того нравственного импульса, который быстро отучает побежденных от усвоенных ими на войне воинственных привычек, между тем чувствующие свое превосходство победители считают возможным продолжать даже при изменившихся условиях мирного времени свой прежний легкомысленный образ жизни.
Война — «ремесло», как и всякое другое (что она ремесло грубое, основанное на насилии, нисколько не меняет дела), а кто занимается одним ремеслом, тот забывает остальные. Те европейцы, которые провели некоторое время в тропических странах на положении существ высшего порядка, нередко в течение ряда лет не могут свыкнуться со своей скромной ролью у себя на родине; кто хотя бы несколько дней был господином, тому не хочется стать слугой, а кто был солдатом, тот неохотно расстается со своим военным мундиром.
Если народ часто ведет войны, он становится воинственным и отвыкает от мирных занятий. Но так как война может в лучшем случае лишь защитить культуру, мирное же время создает ее, то раньше или позже наступает такой момент, когда воинственным народам нечего защищать, и тогда они погибают. В большинстве случаев это происходит так, что более сильный разбойник отнимает у них добычу. Но это не неизбежно; нередко привыкший к победам народ становится жертвой неосновательной уверенности в своей непобедимости. Это понял еще библейский псалмопевец; в 68-м псалме он восклицает: «Господь рассеивает народы, любящие воевать». Давид знает жизнь и правильно оценивает ее, но ему просто кажется невероятным, чтобы народы, любящие войну и занимающиеся ею, могли очутиться под властью того, кто мало заботиться о войне; поэтому Богу приходится карать заносчивых царей.
Таков был способ, каким благочестивый иудей реагировал на непонятные ему вещи. Но глубже вникал в дело его великий современник, который не был, подобно Давиду, царем и священником, а был законодателем и философом: изумительная книга этого китайского мудреца доказывает, что основатель атеистической религии уже вполне уяснял себе мощную связь явлений природы. «С сильным оружием в руках не победишь». Этими словами (в другом месте он повторяет это столь же категорически) он хотел сказать, что с человеческим оружием дело обстоит так же, как с растениями: твердая древесина мертва; живы молодые, мягкие части верхушки и корня. При помощи этих живых элементов растение борется, расширяется и растет, добывает себе пищу, крепнет и развивается. В таком же положении находятся и люди — при помощи железа и войны не побеждает никто; победа достается лишь труду и разуму.
То, что это означает на практике, однажды очень ярко пояснил умный Ли-хун-чанг генералу Вальдерзее. Последний удивлялся тому, как спокойно взирают китайцы на то, что европейские солдаты убивают тысячи, быть может, миллионы их соотечественников. Но Ли заявил, что это сравнительно ничтожное обстоятельство. «Некогда, — сказал он, — на нас напали татары, вооруженные луками и стрелами. Татары всегда нас побеждали и умерщвляли миллионы китайцев; китайцы ни разу не одержали победы». «И однако, — закончил с улыбкой последователь Лао-цзы, — где ныне татары?»
Да, где они? Китай не имеет сильного военного оружия, которое могло бы решить исход хотя бы одного сражения, но в его распоряжении было и есть то «живое оружие», при помощи которого одерживаются гораздо более громкие и значительные победы, победы, решающие судьбы целых народов. Тот факт, что никогда еще ни один народ не пожинал плодов своих побед, подтверждается даже поверхностным обзором истории. Лютер выразил эту мысль словами: «Насилием мы ничего не достигнем»; в другой раз он сослался в виде примера на Ганнибала, который, несмотря на победу при Каннах, быть может, одну из величайших в мировой истории, погиб впоследствии самым жалким образом.
Впрочем, вместо одного Ганнибала можно было бы указать на сотни других. Куда девались державы побежденного Александра и непобежденного Тамерлана? Как быстро рухнули воздвигнутые германцами при помощи меча троны V века! В течение нескольких лет дикие воины покорили Рим и Византию, Испанию и Африку, а немного позже лишь полузабытые песни прославляли доблесть этих смелых завоевателей.
Победы «бича Божьего» Атиллы были только эпизодом, подобно тому как бунт Пугачева, правда, сохранившийся в памяти русского народа, не оказал особого влияния на ход всемирной истории.
Какую пользу принесло Карлу XII завоевание России, Дании и Польши, а Наполеону завоевание Европы? К чему привели несметные гекатомбы Чингисхана и бесчисленные жертвы крестовых походов? Какая участь постигла арабов, победоносно укрепившихся на всем побережье Средиземного моря?
Более прочные завоевания также оказались в конечном счете бесполезными. Базировавшиеся на войнах и угнетении исполинские державы Востока рухнули после кратковременного существования. Погибли и державы Запада. Мировая Испанская держава, в пределах которой в XVI веке никогда не заходило солнце, превратилась во второстепенное государство. В начале XVII века Генеральные штаты были первой в мире морской державой, но уже спустя несколько лет после того, как адмирал Рейтер вторично победоносно вошел со своим флотом в устье Темзы, Голландии пришлось окончательно выбыть из строя. Без применения оружия, связанная даже узами союза и персональной унии с Голландией (Вильгельм II Оранский был штатгальтером Нидерландов и королем английским), Англия одержала верх благодаря своему географическому положению, своим коммерческим способностям и соответствовавшей духу времени гибкости и как бы естественно вытеснила Голландию с ее позиции владычицы морей.
В конце XVII века, после победоносных войн Густава-Адольфа и Карла XII, Швеция стала, по общему признанию, одной из первых в мире великих держав, но уже эпоха Великой французской революции застала ее в роли незначительной страны. Дело в том, что перевес Голландии на море и господство Швеции на суше были в конце концов явлениями искусственными, отнюдь не обусловленными реальными фактами. Их вполне понятное и, если угодно, справедливое падение показывает, насколько безрассудно до крайности напрягать силы народа на войне и тем самым расточать их.
Дальнейшими примерами служат Португалия и Венеция, колониальные или, вернее, клиентурные владения которых значительно превышали их собственные размеры. С этим фактом связано совсем не парадоксальное изречение Макиавелли: «Венеция никогда не была более могущественной, чем тогда, когда у нее не было и одной мили своей земли в Италии». А какую пользу извлекли Франция или Швеция из того, что они заняли германскую территорию? Какая, в свою очередь, получилась выгода для Германии от того, что она оккупировала итальянские или польские земли? Равным образом победоносная Англия не смогла удержать завоеванной ею на чужбине территории и утратила Францию. При жизни Шекспира Генрих V был наиболее выдающимся героем своей страны, а битва при Азенкуре была величайшим событием в истории Англии. Разумеется, мировое, симптоматическое значение имело то обстоятельство, что в этой битве 10000 гражданских ратников перестреляли почти в пять раз более многочисленное рыцарское войско коннетабля. Но какой реальный плюс получился от того, что поля Франции были орошены кровью 18000 ее лучших сынов?
Два года Англия господствовала над Францией. И как раз в это время бургундская династия, при Иоанне Бесстрашном и Филиппе Добром, достигла апогея своего могущества. Четырнадцать лет спустя после битвы при Азенкуре Жанна д'Арк освободила Реймс и преподнесла корону своему государю. И все осталось по-прежнему; потоки крови были пролиты понапрасну. Кто вспоминает в настоящее время об Азенкуре и о безрассудном и в конечном счете даже бесславном короле, там победившем?
Сказанное в еще большей мере приложимо к новому времени. Вольтер писал полтораста лет тому назад, что «великую пользу принесла (или, по крайней мере, могла принести) современная история тем, что она показала государям, что начиная с XV века все цивилизованные нации всегда объединялись против той державы, значение которой слишком возрастало». Вольтер имел здесь в виду державы Карла V и Людовика XIV, но его слова оправдались и на примере Наполеона.
Нынче народы действуют таким образом, как будто они знают, что глубочайший смысл мировых событий сводится к уничтожению побед, одержанных оружием. Это — начало грандиозного финала, который наступит тогда, когда народы поймут, что необходимо сломить меч. Но ошибочно думать, что это инстинктивное чувство солидарности народов есть не что иное, как «зависть отсталых наций». Победу одержит тот народ, который первый постигнет эту грядущую истину. Тот же народ, который усвоит ее последним, погибнет. Следовательно, война является совершенно бесполезным в большинстве случаев фейерверком.
Конечно, нельзя отрицать того, что иногда война заставляет проснуться спящий народ, но тут происходит то же самое, что и с остановившимися часами. Если их сильно стукнуть о стол, то они обыкновенно ломаются; иногда же их ход восстанавливается. Впрочем, часы, по крайней мере, когда они действуют, функционируют правильно. Народ же, аппетит которого возбужден войной, не знает, что ему пожрать.
В большинстве случаев война, особенно заканчивающаяся быстрой победой, возбуждает воинственность народа и тем самым толкает последний навстречу гибели.
Больше всего переоценивалось влияние войны на национальную мощь народов. Однако война не содействует ни сколько-нибудь заметному численному росту населения, ни повышению его национального самосознания. Правда, на основании наблюдавшегося после некоторых войн незначительного увеличения рождаемости, некоторые ученые считали себя вправе говорить о благоприятном влиянии войны на жизнеспособность народа. Однако прирост населения всегда настолько невелик, что он почти не влияет на предшествующее войне понижение рождаемости.
Число рождений в той или иной стране вообще не зависит от одних только биологических факторов. Всякому народу доступна возможность гораздо большей рождаемости, чем та, которая наблюдается в действительности. Рост деторождения замедляется в силу разнообразных, главным же образом экономических причин; народ инстинктивно чувствует, что для большего количества детей не имеется достаточно благоприятных условий для их прокормления. И вот война освобождает в этом отношении места; с одной стороны, погибает известное количество мужчин, а с другой — в военное время детей всегда рождается меньше.
Статистические данные ясно показывают, что в течение первых 9 месяцев после начала войны наступает резкое уменьшение числа рождений, и это уменьшение продолжается еще на протяжении примерно 9 месяцев после заключения мира. Так как на основании средних данных за последние три года известна приблизительная кривая рождаемости, которая была бы вероятна, если не было бы войны, то нетрудно вычислить убыль деторождения. Она превышает 100 000 душ. Если к этому присоединить число лиц, умерших непосредственно от войны, то получится общая убыль населения почти в четверть миллиона. Эта убыль впоследствии постепенно восполняется, хотя гораздо медленнее, чем она произошла. Одна уже медленность восполнения убыли населения показывает, что не войне, как таковой, приходится приписывать тут благотворное влияние.
Более детальное рассмотрение приводит нас к дальнейшим небезынтересным выводам. За первые 9 месяцев войны 1871 г. родилось относительно слишком мало детей. Это, в свою очередь, могло быть обусловлено разными причинами: экономическим застоем в связи с близостью предстоящей войны, учащением выкидышей вследствие сильных переживаний и волнений в первые месяцы войны, увеличением числа абортов под влиянием страха перед неопределенностью будущего и т. п. Все это, если и не прямой результат войны, то, во всяком случае, косвенное последствие сопутствующих ей явлений.
Особенно бросается в глаза тот факт, что уже в ноябре 1871 г. число рождений довольно быстро вновь достигает прежней высоты. Следовательно, еще в апреле 1871 г. произошло примерно нормальное число зачатий. Между тем, тогда были демобилизованы лишь гарнизонные части, остававшиеся в Германии, тогда как огромная действующая армия пребывала в неприкосновенном виде во Франции. Эти, несомненно, менее сильные гарнизонные войска дали, следовательно, жизнь большему числу детей, чем они это сделали бы в нормальное время (около 60000 детей).
Этот факт доказывает, во-первых, то, о чем уже говорилось, а именно, что число рождений не зависит исключительно от биологических факторов, а во-вторых, что благодаря войне менее пригодные отцы фактически дают жизнь большему проценту детей, что, следовательно, раса ухудшается. Во всяком случае, не приходится ожидать благотворного влияния войны на качество расы. Этот вывод, получающийся на основании анализа материала, представляемого отцами, подкрепляется рассмотрением детского материала: я не нашел — правда, при не особенно тщательном просмотре — почти ни одного выдающегося человека, зачатого в период войны или отцом, вернувшимся с театра войны. Число таких незаурядных людей, как бы то ни было, менее значительно, чем оно в сущности должно было бы быть, если сопоставить число войн с числом выдающихся людей.
К этому чисто биологическому моменту присоединяется еще момент психологический: у каждого порабощенного народа чрезвычайно повышается национальное самосознание. Конечно, это приложимо, главным образом, к новому времени: кроме евреев, древность не знала примера национального самосознания; последнее заменялось сознанием общности культуры. Повышение национального самосознания вполне понятно: ведь народ которому только что было доказано, что сильнейшему дозволено притеснять слабейшего, которому о всех неприятных последствиях такого притеснения ежедневно напоминают тысячи мелких придирок, в конце концов поневоле убеждается в том, что полезно стать сильным.
Такой народ старается поэтому напряжением своего национального самосознания добиться того национального престижа, которым пользовался победитель. Внутренняя мощь народа и никогда не утрачиваемое право на национальное развитие (два адекватных понятия) одерживают победу наперекор всяким военным успехам. Мертвое оружие тщетно торжествует: в конечном счете решает дело живое оружие.
Итак, «укрепляющее влияние» поражения и «изнеживающий» результат победы никогда не приводят в состояние равновесия ту справедливость, при помощи которой войне приходится регулировать взаимоотношения народов. Сызнова угнетаемый опять возвращается к мысли о мести, и всякий раз его усилия в этом направлении завершаются успехом. Этим обуславливается утомительная скука истории, представляющей вечную смену никогда не прекращающихся войн. Лишь свободная воля человека, сознающего, что так продолжаться не может, в состоянии изменить подобное положение вещей.
Кажется, что почти никто не хочет извлечь из всего этого никаких уроков. Прав Гегель, сказавший: «История учит только тому, что она никогда ничему людей не научила». Именно в данном случае каждый народ очевидно, стремится доказать, что он еще молод и жизнерадостен, что он чисто по-детски не обращает внимания на наставления стариков и живет собственным опытом. Эти опыты будут производиться и впредь, но тогда будет слишком поздно. Государства бывали прочны лишь в тех случаях, когда заступ следовал за мечом, как это было в Риме, или цивилизация следует за пушками, как это наблюдается в английских колониях.
Но этим вопрос еще не исчерпывается до конца: основная причина успеха двух упомянутых мировых держав, Рима и Англии, заключается, быть может, в том отнюдь не случайном факте, что как римляне, так и англичане называли побежденные народы не «подвластными», а «союзными». Только на принципах свободы может базироваться мировая держава.
В тех случаях, когда с этой свободой не считались, не было никакой пользы даже от, по-видимому, прочного завоевания мечом. При помощи штыков можно сделать многое, но нельзя завоевать страну. Каждый народ вправе основывать колонии и распространяться по мере своих сил. Но, чтобы быть в состоянии сделать это, ему надо стремиться к наиважнейшему — к напряжению своих жизненных сил, к усилению своего живого оружия. Кто рассчитывает создать колонии при содействии меча, тот беспомощный безумец.
Сильному и умному меч не нужен: он необходим лишь слабому и глупому. Еще свыше 2000 лет тому назад сказал Лао-цзы: «Кто ищет в себе силу победить врага, тот не борется с ним».
Часть 6. Преодоление войны
Так как никто в точности не знает, как смотрели на войну наши, надо полагать, миролюбивые предки — первобытные люди, то приходится ограничиться более поздней эпохой, которая распадается на три периода, а именно:
1. Архаический (непосредственно воинственный) период, когда состояние войны являлось чем-то само собой разумеющимся (он начался в доисторическое время и окончился, вероятно, повсюду раньше, чем тот или другой народ появился на исторической сцене).
2. Культурный (относительно мирный) период, в течение которого только определенная каста профессиональных воинов занималась военным ремеслом, в то время как все прочие люди интересовались культурой.
3. Архаистический (сентиментально-воинственный) период, когда вновь организованные «народные войска» снова превратили всех людей в воинов (он начинается с эпохи войн Великой революции, т. е. с конца XVIII столетия).
Хотя полудикие первобытные люди были в общем, надо думать, миролюбивы, тем не менее едва ли подлежит сомнению, что с того момента, как произошло первое братоубийство, человечество находится в состоянии беспрерывной войны, в том смысле, что сперва все люди, а затем одни только мужчины жили и живут в постоянной готовности взяться за оружие для защиты и нападения: подобно тому, как в настоящее время некому защищать права отдельных государств, кроме них самих, так и в былые времена отдельная личность жила «своим правом», и ей самой приходилось защищать это право от посягательства со стороны другого лица; эта защита при отсутствии каких-либо правовых гарантий по необходимости базировалась на применении силы. Поэтому взгляд на войну как на естественное состояние представляется совершенно понятным, а так как первобытному человеку все его привычки и поступки казались правильными и справедливыми, то неудивительно, что на известной ступени развития люди считали войну или состояние войны чем-то законным и хорошим.
Взгляд этот неправилен, но понятен. Еще Гераклит называл войну отцом всего сущего (polemon patron pantwn) и видел в ней движущее начало всего мира. Но подобно тому как первобытный человек, вероятно, брался за оружие в силу необходимости, так и для Гераклита война была только средством; цель же социальной жизни он тоже усматривал в мире.
Однако не только закон и право, но и слова передаются как болезнь, из поколения в поколение (Гёте); и плохо понятое и вырванное из общей связи изречение Гераклита довольно часто повторялось теми, кто искал философского обоснования для своей воинственности.
Сами философы почти никогда не высказывали подобного взгляда. Хотя Платон в своих «Законах» и говорит устами Клиния, что фактически все государства постоянно воюют между собой, но он тут же указывает, что это явление ненормальное. Нечто такое, что можно было бы истолковать в смысле признания законности войны, мы встречаем впервые у Гоббса, который в своем трактате «De cive» («О гражданине», 1642) говорит, что люди не только фактически воюют между собой, но и что война вполне естественное состояние. Однако еще в 1851 г. Форлендер разъяснил, что эта мысль только гипотетическая научная абстракция, а отнюдь не философско-исторический взгляд К тому же Гоббс полагает; что подобное состояние должно быть изжито.
Вообще до XIX столетия в мировой литературе война восхвалялась очень редко, и, хотя в древних сказаниях и легендах мы повсюду встречаем указания на борьбу между богами и людьми, нигде не говорится о том, что эта борьба достойна похвалы и моральна Полководцы, описавшие свои походы, как, например, Ксенофонт и Юлий Цезарь, никогда не восторгались войной.
Чтобы представить себе отношение первобытных людей к войне, приходится брать примеры из новейших эпох Аналогия бросается здесь резко в глаза, и наши военные организации удивительно напоминают нам варварские времена.