Часть первая
ГОРЬКИЙ ВЕК
Годы мои не старые, а пережито много. И по миру я ходила, и с малых лет в людях батрачила, и всякого горя довольно хлебнула. В иную пору обжигалась на молоке, в иную пору дула на воду, да что поделаешь, так пришлось! Теперь все переменилось — и жизнь, и люди, да и я сама. Иначе живется, иначе все ведется.
Стукнуло мне полвека, да уж и дальше перевалило. За свои те полвека я два века прожила. И хочу я рассказать людям про свою жизнь: была она как иссохший ручей в тундре — едва-едва пробивалась меж глухих берегов. Великая Октябрьская социалистическая революция вынесла ее в полноводный океан.
Мать моя родом с Пинеги. Она осиротела тоже малолетней. Осталось их от матери пятеро. Отец ее женился на второй, а у мачехи жить, известно, не сладко: не свое дитя, так не та и жалость.
Ездили из Оксина кулаки на Пинегу, рыбу да мясо на ярмарку вывозили. Вот и привезли они себе недорогую работницу. Матери тогда было двенадцать лет. Сначала жила она у кулака Никифора Сумарокова, потом у кулака Голубкова, Андреяновичем его звали.
Батрачила она до восемнадцати годов. От кулака Андреяновича нажила она себе сына — моего брата Алексея. А в то время жить в чужих людях с ребенком было не легко.
В работниках у Андреяновича жил тогда же Роман Голубков. Он уже старик был, за сорок лет, вдовый, двух жен пережил. Вот хозяин ему и сосватал мать. Роман должен был кулаку пятьдесят рублей. Андреянович и говорит:
— Ты, Роман, возьми эту девку с ребенком за себя замуж, а я тебе этот долг прощу.
— Да не пойдет ведь она за меня, — отвечал Роман.
— Велю идти, — говорит Андреянович, — так и пойдет. Куда она с ребенком денется?
Просватал Андреянович мать. Она рада и тому, что кто-то с ребенком берет. Вот и зажили они с мужем. Дом у них был богатый: черная избенка, окна маленькие, однорамные, на ночь их сеном заложат да ставни приставят будто и тепло. На керосин денег не было, так сальницу жгли. Нальют в плошку рыбьего жира, или поганого сала — от морского зверя, воткнут фитиль из ветошки, он и горит. А когда на сало денег нет, так и с лучинкой сидели. Другой раз и спичек не на что было купить.
После отца у матери нас четверо осталось. Поить-кормить достатку не было. Руки мы ей вязали. Нас тешить да нежить — от работы отбиться, а за работу приняться — нас забыть. Вот и жили: в обед съедим — в ужин и так сидим.
Помню я, как-то зимой мы спали, а из простенка три бревна и выкатилось. Гнезда-то сгнили, бревна и выворотило. Побежала мать, позвала плотника, приткнули кое-как.
Зимой мерзли мы люто. Утром мать встанет, печку затопит — надо двери открывать: дым до полу ходит, задохнешься. Сверху мокрая сажа комьями валится, а по полу вода мерзнет. Вот мы на запечье и вертимся: и не хочешь, да соскочишь, а соскочишь, так ведь не очень-то обутый да одетый. Мать от людей старьеца принесет, рваные рубашонки, вот и вся наша одежа.
Как-то к рождеству мать мне первый сарафан сшила из клетчатой холстинки. От радости у меня душа в горсти. Не столько я рождества ждала, сколько дня, когда новый сарафан надену. Он у меня и теперь в глазах стоит. Сарафан круговой, в плоях да сборках, лифик обжимистый, рукава с манжетами. Примерила она мне, я плясать готова: мать целую и обнимаю, и спасибо говорю.
Ушла мать работать к попу, я не вытерпела, оделась без нее и побежала хвастаться. Люди похвалили, а мать вернулась — выстегала меня.
В Голубково мать переехала ко второму мужу. Пришлось ей решиться пойти за женатого при живой жене. Мы, ребятишки, все так и жили у этой первой жены — Опросеньей ее звали. Опросенья была нездоровая, к нам она, как ко внучатам, привязалась. И против второй жены у своего мужа зла не имела. Любила Опросенья молиться, только молилась она по-чудному. Как сейчас помню: стоит она перед иконами, крестится, поклоны кладет, а сама в окно глядит. Мимо окон идет рыболов, ее племянник Ваня. Вот крестится Опросенья и говорит:
— Бедный Ванька ловить пошел.
Опять крестится.
— Дай ему, осподи, побольше рыбки.
Еще перекрестится и вздохнет:
— Может, на ужин даст.
Отчим наш недоволен был, что мать с собой в Голубково целую ораву привела.
— Ребята, — говорит, — могут сами себя прокормить.
Пришлось матери отдавать нас в люди.
Не от радости, а от великой неволи рассеяла она нас по чужим людям. Я еще в зыбке качалась, а братья — Константин да Алексей — уже по миру ходили, кусок доставали, да и работу брали: в семужьих снастях — поплавью их у нас зовут — узелки зубами развязывали, «поплавь рушили». Затянутся узелочки — не сразу растянешь. Зуб с узла соскочит да о другой зуб щелкнет — голова затрещит.
Подросла я, так и мне пришлось узелки погрызть. Да еще довелось мне девичью работу робить — конопляную куделю лизать. Прядешь пряжу для сеток — тут налижешься да и веретена навертишься.
За прялку села я шести годов. Помню, зашла к нам старуха соседка, удивилась:
— Мать наряжает на работу эстоль-то велику? Сидит, а саму из-за прялки не видно.
А мать отвечает:
— Видно не видно, а есть хотят.
Когда мать уйдет, мы без нее не столько дела делаем, сколько играем, дело забудем. Так она перед уходом нам отмеряет поплавни сажень или две и говорит:
— Чтобы к приходу вырушено было, а то не дам есть и играть не пущу.
Не выполнишь — по головке не погладит. А то еще посадит на ночь доделывать. Ну, мы уж боимся, без оглядки сидим за делом, будто и большие. Мать придет — похвалит нас, напоит, накормит и даст время на улицу сходить, поиграть.
— Добрые ребята, — скажет.
На седьмом году я за зиму пуд конопли выпряла. На великий пост я сидела-горбела круглый день. До того долижешься конопли, что язык ничего не терпит, губы как обваренные, кожа с них срывается, есть не можешь. Воскресенье подойдет, думаешь — какая радость, хоть отдохнуть приведется!
Была у меня подруга Аграфена, тоже на седьмом году. Мы друг к дружке ходили: сегодня она ко мне, а завтра я к ней; помогали заданье сделать, чтобы вместе идти играть.
Побежим — готовы голову сломить. Играли в прятки, катались на чем попало — на доске, а то с какого-нибудь увала и так сползем. А когда о масленице горка бывала, тогда и на санках да на «оленьей постели» — на шкуре — катаемся.
В чистый понедельник была у нас примета: если на оленьей постели скатиться — быстрей пост пройдет.
Вторая наша забава была в считалки играть. Втроем-впятером соберемся, и кто-нибудь начинает из нас приговаривать, похлопывая по плечу остальных:
На кого падало «кук» — бежал за остальными.
Еще «королями» играли. Кладем рука на руку и приговариваем: «Раз, два, три, четыре, пять, нижняя, верхняя, краля, король». Кто в «короли» выйдет, того каждый спрашивает: «Король осподин, какую службу накинешь?» «Король» накидывает службу: «Попрошу — три раза пить принесешь». И ждет тот, пока «король» трижды пить попросит.
А то еще «король» вытребует: «Десять бревен из лесу привези». И надо было своим лбом по десяти бревнам на стене провести, перескакивая с бревна на бревно.
Других забав мы не знали. Играть не пришлось, да и видеть не довелось. Жизнь с нас не по летам спрашивала — не играли, а делом занимались.
Шести лет пришлось мне и по миру ходить. До этого братья мои христарадничали, а потом и я пошла с ними. Иногда по целому дню бродишь, а если мало домой принесешь, мать снова пошлет. Я реву:
— Не буду я просить, лучше пойду ребят у кого-нибудь тешить.
А у матери готов ответ:
— Еще саму тебя тешить надо.
Вечерами мать часто рассказывала нам сказки: про разбойников, про старика со старухой, про хитрую дочь; побывальщины о колдунах, о промышленниках, что лесовали зимами в избушках; загадывала загадки.
Собьемся мы в кучу у стола, а мать прядет или рубашонки чинит и рассказывает. За сказкой побывальщина идет — про то, как в святки девки бегали от покойника и как он одной ногу оторвал.
Наслушаемся мы, а темным вечером на улицу боимся выглянуть. Страх берет.
А то начнет мать загадки сыпать:
— Загадаю загадку да заверну за грядку, год держу, другой выпущу.
Думаем, думаем, а отгадать не можем. Посмеется над нами мать и скажет отгадку:
— Глупые, ведь это хозяин работника наймет, год держит, а на другой выпустит. А ну-ка, отгадайте другую: кругленько, беленько, всему свету миленько?
А я на отгадки вострее других была.
— Деньги! — кричу.
Зимами, чаще всего в великий пост, приезжали к нам в Голубково нищие-зыряне. У нас останавливался один увечный старик. Ездил он с девчонкой лет двенадцати. Покормит их мать и ночевать у нас оставит. И неделю мать кормит их и лошади сено дает. Расстояние между деревнями у нас немалое, и если ходить пешком просить милостыню, можно замерзнуть.
Вот отогреются наши гости и запоют духовные стихи. Старик поет, а девка подголосничает. Поют они про двух братьев. Старший был богатый, младший бедный и убогий. Когда младший приходит к старшему за милостыней и зовет его братом, тот отвечает:
Младший брат ушел и помер с голоду. И вот:
Когда богач помер, поволокли его черти в ад. Увидел богач на небе младшего брата, попросил его подать руку, да тот нашел, что ответить:
Пели нищие хорошо, унывно. У девки голос молодой, да и у старика не старый.
В нашей деревне никто не знал таких стихов. А наверху Печоры, в староверских деревнях, их было множество.
Когда мне подошло восемь годов, отдала меня мать за двадцать верст, в деревню Сопку, к Николаю Родионовичу ребят нянчить. Прозывали его Родичем. У Родича девчонке полтора года было, а малому ребенку — три месяца. Три рубля на год рядила мать плату за меня.
Не сладко мне жилось. Вечно была обижена да бита, а жаловаться некому.
Перед самой пасхой сижу я с ребятами, тешу их, а девчонка, что постарше, возьми да и разбей фарфоровый молочник. Не знаю уж, как я проглядела. Сижу я, реву, не знаю, что и будет: все равно не поверит хозяйка, что не я разбила.
Приходит хозяйка из хлева в избу. Я девчонку держу на руках, второго в зыбке качаю. Увидела хозяйка, что молочник разбит, — не успела я слова сказать, как схватила она опояску с медными пряжками и давай меня хлестать: по плечам, по глазам, по голове. Стегала, пока не устала. Бросила опояску да еще швырнула меня лицом о лавку так, что я свету не взвидела.
Голову в четырех местах мне пряжками пробила, на плечах и по всей спине синяки несчитаны были, глаз распух. Из головы кровь по ушам, по плечам текла.
Хозяйка из избы вышла. Ребятишки успокоились, заснули. А я отвернулась к окошку, заливаюсь слезами. Вдруг приходит соседка Иринья знакомая моей матери. Иринья меня спрашивает:
— Чего плачешь?
А я еще не сказываю, что битая.
— Тоскливо, — говорю.
Она вздумала меня приголубить, к себе прислонила и увидела, что у меня на плечах и платьишко и платок от крови промокли. Ахнула Иринья.
— Это что у тебя?
Тогда уж я сказала:
— Тетушка меня стегала.
А Иринья как раз собирается в нашу деревню. Вот она и рассказала все матери. На третий день пасхи приехала мать. Она у Ириньи остановилась, к хозяйке сначала еще не идет.
А хозяйка прознала это и учит меня:
— У тебя, девка, мать приехала. Скажи ты ей, что качалась вчера да с качели упала, лицо разбила.
Мать приходит, а я в чулане сижу, ребенка качаю.
Первый раз меня тогда хозяйка именем кликнула:
— Мариша, иди, — говорит, — к тебе мать пришла.
А я выхожу с синяком, как с фонарем. Половина лица с разбитым глазом завешана платком. Еще не подошла я к ней, а мать все увидела. Упала я к ней головой в колени. А она подняла мне голову, отдернула платок, а глаз у меня кровью весь налился — чуть щелочка видна.
Испугалась мать, думает — выбит глаз. Стала меня спрашивать, а я одно отвечаю:
— Я с качелей пала.
Стала мать голову смотреть, видит, что волосы все в крови запеклись, к ранам присохли. И говорит она мне:
— Глупая ты, глупая, еще таишь — не сказываешь. Я ведь все знаю.
Сняла меня с колен, взяла за руку и повела. А хозяйке сказала:
— Своих вырасти да так же бей.
Хозяин лежал на кровати у самых дверей. Мать за руку ведет меня мимо, а хозяин соскочил, схватил меня за косу и тянет, не хочет пустить. Он к себе, а мать к себе, а я меж ними реву. Потом мать все же вытащила мужика из кухни в сени, отцепила руки от моей косы да его так толкнула, так он полетел вдоль по сеням до самых дверей. Дверь открылась, и он туда провалился, в хлев скатился. Вывела меня мать на улицу — там десятский уже ждал.
Мать в суд хотела подать, а потом побоялась Родича. Говорили про него, что он колдун, что у него хранится чернокнижье и шапка-невидимка. И опасалась мать, что Родич на меня или на нее какую-нибудь хворь нашлет. Тем дело и кончилось.
Взяла меня мать домой. Я поправилась, раны зажили. У матери новый ребенок был, опять я нянька. Ребят тешить я научилась не хуже старух, умела и мыть и укачивать. Часто приходилось мне ходить в баню с Марьей Алексеевной — Семена Коротаева матерью. Это была древняя старушка, очень знающая по ребячьей части.
И вот смотрела я, как Марья Алексеевна повалит ребенка к себе на колени вниз лицом и начинает его ломать. Правую ручку возьмет и через спину тянет к левой ноге. И ногу так же тянет. А потом правую ногу с левой рукой ломает. Говорили, что если правая нога у ребенка короче левой и не сходится с рукой через спину, то ребенка сглазил мужик, а если левая нога короче — сглазила баба.