Удивительная женщина, Иоганна Шопенгауэр... Такое впечатление, что она обращается не к сыну, который живет в одиночестве далеко от нее, а ко всей читающей публике. Она живо описывает вторжение французов и обстоятельства личной жизни великого немца и не проявляет никакого интереса к делам собственного сына. А он тем временем в письмах к матери настойчиво твердит о том, что единственной его радостью остается чтение научных книг, что его влечет только наука, что во время работы он тайком читает и посвящает чтению все свободное время. И Антиму, прибывшему в Гамбург из Гавра, не удается его вовлечь в светскую жизнь и разгульные приключения. Артур подчиняется ему с большой неохотой. Но ему все еще не приходит в голову ослушаться воли покойного отца: он продолжает следовать его завету.
В конце концов мать все же вняла чаяниям сына. 28 апреля 1807 года он получил от нее письмо, которое перевернуло его жизнь: «Твои дела я принимаю близко к сердцу, мой Артур, я долго и много думала об этом, но все же не смогла найти приемлемого решения. Вполне естественно, дорогой Артур, что мне очень трудно вникнуть в твою ситуацию, особенно учитывая различия в твоем и моем положении и в наших характерах. Ты по природе своей нерешителен, я, быть может, слишком стремительна в решениях, выбирая путь, который мне представляется лучшим, как это было при определении моего местопребывания: вместо того чтобы направиться в родной город, к родным и близким, как поступила бы любая на моем месте, я выбрала совершенно чужой мне Веймар.
Но в настоящий момент я хочу отвлечься от всего этого и сообщить тебе только то, что подсказывают мне рассудок и житейская мудрость, которую я обрела благодаря богатому жизненному опыту. Я давно знала, что ты недоволен своим положением, но это меня не особенно беспокоило, и тебе известно, чему я приписывала твою неудовлетворенность; к этому следует добавить, что я отлично понимаю, как мало в тебе было юной радости жизни и как много ты унаследовал от отца тягостных раздумий.
Меня это всегда беспокоило, но изменить я ничего не могла и мне приходилось с этим мириться и надеяться, что время, которое так много меняет, может быть, изменит и тебя. И вот пришло письмо от 29 марта [оно, как и многие другие письма Шопенгауэра, не сохранилось. — Авт.], серьезный и глубоко спокойный тон которого повлиял на мое настроение, и я потеряла покой. Неужели ты действительно занимаешься не своим делом?! Тогда я обязана сделать все, чтобы, по возможности, спасти тебя. Я знаю, что значит жить жизнью, которой противится все твое существо. И если это возможно, я хочу от тебя, моего дорогого сына, отвести эту беду.
Ах, милый, милый Артур, почему мой голос значил так мало, когда дело касалось того, чего ты сейчас желаешь? Ведь тогда это было мое самое горячее желание, и я так старалась осуществить его, но все мы жестоко обманулись; лучше помолчим об этом, запоздалые жалобы не помогут. Несмотря на все препоны, я все же пробилась.
Обеспокоенная твоей судьбой, не зная, что предпринять, я не видела иного выхода, как обратиться за советом к своему другу, которому доверяю, особенно в этом случае, поскольку в свое время он был в таком же положении. При весьма неблагоприятных обстоятельствах, ибо он был очень беден и на 4 или 5 лет старше, чем ты теперь, он решил учиться в университете, правда, он знал латынь и его школьные познания были больше, чем твои» (135. S. 29-31).
Речь идет о Карле Людвиге Фернове, известном в то время искусствоведе, постоянном посетителе салона фрау Шопенгауэр. Сын крестьянина, лишь в зрелом возрасте, неустанными трудами он смог постичь науки и получить известность как знаток итальянской живописи, теоретик эстетики и философ, как издатель полного собрания сочинений И. И. Винкельмана. Ознакомившись с письмом Артура, он написал своего рода заключение, содержащее программу подготовки к университету, и подобрал гимназию, где Артур мог бы учиться.
Эти соображения Фернова мать приложила к своему письму и так напутствовала сына: «Воистину, дорогой Артур, я не хочу мешать твоему счастью, но искать и выбирать свой путь должен ты сам. А я помогу тебе, чем смогу. Итак, сначала уясни для себя, что тебе подходит. Достаточно ли велико твое стремление к науке, чтобы в течение 5-6 лет напряженнейшей работы отказываться от упоительных развлечений, а затем, достигнув цели, вести размеренную, наполненную трудами жизнь, без пышности, в тиши, может быть, в безвестности, воодушевляясь только прилежанием и мыслью о лучшем будущем.
Ради этого ты должен отказаться от надежды стать богатым и, может быть, почитаемым, жить в большом городе, приобретя известность в Европе. Выбирай, стань врачом или юристом. Выбери способ зарабатывать на хлеб не столько для того, чтобы обеспечить себя, ибо ты никогда не будешь достаточно богатым, чтобы жить на одну ренту, сколько для того, чтобы у тебя была цель, ради которой ты станешь трудиться, ибо только такая твердая позиция делает счастливым...
В качестве коммерсанта ты можешь сделать бесконечно много добра; ты можешь украсить мою старость, помочь обеспечить Адель, так, чтобы я спокойно оставила попечение о ней тебе, если умру прежде, чем она будет пристроена. Но теперь речь идет не обо мне и не о ком другом, только о тебе. Милый Артур, тщательно взвесь все и сделай выбор, но затем будь тверд; никогда не теряй выдержки — и придешь к цели; выбирай, чего ты хочешь...
Со слезами на глазах заклинаю тебя: не обманывайся, реши свою судьбу честно и серьезно. Речь идет о благе всей твоей жизни, о радости моих преклонных лет; только ты и Адель моя награда за пропащую молодость. Я не переживу, если ты будешь несчастен, особенно, если мне придется упрекать себя за то, что я из лишней уступчивости навлекла на тебя беду. Ты видишь, дорогой Артур, что я тебя сердечно люблю, и во всем готова тебе помогать, доверься мне, и когда ты сделаешь выбор, следуй моим советам при его осуществлении и не огорчай меня строптивостью» (135. S. 33-34).
Получив письмо матери, Артур сначала разразился слезами радости, а затем сделал свой выбор: он прекратил коммерческую деятельность и поспешил сообщить об этом матери. Уже в середине мая она поздравила его с жизненно важным решением: «Ты станешь счастливым, если не будешь колебаться и предаваться слабости», — писала она (там же. S. 34-35). Мать сделала все, чтобы облегчить отъезд Артура из Гамбурга. Она написала письма владельцу фирмы и хозяину квартиры, организовала переселение сына, подготовила ему квартиру вблизи Готы, с помощью Фернова выбрала гимназию, в которой он должен был учиться, и обеспечила ему частных преподавателей.
Расставание с Гамбургом не было печальным. Там не было близких Артуру людей, не считая друга детства Антима Грегуара, который через несколько месяцев также должен был покинуть Германию и вернуться в Гавр. Их дружба покоилась скорее на воспоминаниях детства, нежели на житейской и духовной близости. Антим предавался светским развлечениям, Артур углублялся в изучение книг и в размышления. Программу чтения (Гете, Шиллер, Тик, Жан Поль), которую навязывал своему другу Артур, тот осваивал с трудом.
Через десять лет Антим напишет Артуру: «Я живу как настоящий предприниматель, и если бы я раньше кое-чему не научился, я был бы самым невежественным существом в мире». Время от времени они переписывались, но не виделись почти сорок лет. В 1845 году Антим навестил Артура во Франкфурте. Артур был разочарован; он назвал Антима «несносным» и заметил: «Чем старше люди становятся, тем расходятся все больше. И в конце концов становятся одинокими» (133. S. 264).
В конце мая 1807 года Артур покинул Гамбург и направился в Готу.
Глава вторая. Годы учения
Скандал в городе Готе
По совету К. Л. Фернова Артура отправили учиться в Готу, такую же, как Веймар, тихую столицу маленького герцогства. В то время старый город насчитывал всего 1297 домов, располагавшихся у подножия дворца, окруженного парком. Там господствовали очарование и легкость эпохи рококо: «Да здравствует радость!» — гласила надпись на одном из павильонов в парке. Д'Аламбер и Гельвеций были там властителями дум. Несколько лет спустя герцогиня украсила свой салон бюстами французских революционеров, а придворный оркестр исполнял марсельезу.
Несмотря на все эти дворцовые вольности, в городке царили традиционный пиетизм и филистерский дух, который Артур очень скоро после переезда почувствовал, весьма насмешливо описав местного мещанина в стихотворении «Готский филистер»: «Они шпионят, подслушивают, внимательно следят / за всем, что происходит, / кто куда идет, что делает, / кто громко или тихо говорит, / ничто от них не ускользнет... даже кошка не пройдет по крыше незамеченной...» (134. Bd. 1. S. 3).
И тем не менее город был не чужд духовной жизни. Здесь была налажена книжная торговля, имелась библиотека. Город гордился своей гимназией, широко известной в Германии (ее считали почти университетом), куда стремились попасть. Среди преподавателей были знаменитые просветители и специалисты-гуманитарии. К примеру, здесь работал известный профессор классической филологии Фридрих Якобс (он преподавал Артуру немецкий язык), который пытался внедрить новое понимание христианства, называя его «религией свободы и равенства». Якобс входил в круг романтиков, был приятелем Арнима и Брентано, переписывался с Жан Полем, общался с домашним другом Иоганны Шопенгауэр Ферновым.
Артур учился со страстью и выказывал незаурядные способности. Фернов — организатор его школьной программы и в некотором роде духовный наставник — привил ему любовь к Петрарке и итальянскому искусству; Якобс был в восторге от его сочинений; Фр. Деринг, известный своими изданиями сочинений Горация и Катулла, частным образом преподавал Артуру классические языки и тоже весьма высоко оценивал его успехи.
Предполагалось, что Артуру понадобится два года, чтобы догнать своих соучеников, но он уложился в один. Своими успехами Артур не преминул поделиться с матерью, на что та отвечала весьма сдержанно (письма от 29 июля и 4 сентября 1807 года): «Как я и ожидала, твои занятия идут хорошо.... Что касается похвалы Деринга, то ты не должен слишком воображать, так как даже в Веймаре известно, что он питает слабость к своим ученикам и чуть что — готов бить в барабан...» (131. Bd. 1. S. 4).
Артур был занят не только учением. С гордостью он повествовал Антиму и матери о своих светских успехах. На Антима это произвело впечатление: он завидовал Артуру, особенно в том, что тому довелось побывать на прекрасном празднике в Тюрингенском лесу и танцевать там с принцессой. Мать была иного мнения: она призывала его не возноситься из-за общения с герцогинями и баронами, ибо на самом деле он ничего для них не значит, поскольку принадлежит к бюргерскому миру и должен оставаться в нем. «Ты должен отказаться от всякой мишуры, если хочешь жить наукой; это скорее обеспечит уважение, чем охота за внешним блеском» (139. Bd. 52. S. 95).
Такая реакция Иоганны имела и определенный подтекст: деньги — тема, которая в дальнейшем рассорит мать и сына. Иоганна постоянно подчеркивала свою бережливость (в поездках ли, в приеме ли гостей, «который подчас ей ничего не стоил, кроме чая и бутербродов») и призывала Артура к бережливости. К примеру, за пять недель он потратил больше 160 талеров — месячный доход высшего чиновника. На одну только увеселительную прогулку в Кенигштайн он израсходовал 10 талеров — месячный доход мелкого ремесленника. Артур нанял верховую лошадь, весьма дорого питался.
Поскольку он еще не был совершеннолетним, мать управляла его частью отцовского наследства и посылала ему деньги на жизнь. Иоганна опасалась, что даже успешная научная карьера Артура не сможет прокормить, что он и его семья, когда она у него появится, должны будут жить на отцовское наследство. Она мечтала, чтобы Артур «скрасил» ее старость; она хотела бы провести свои последние дни в его доме — «с твоими детьми, как положено бабушке»; она надеялась также, что он позаботится о своей младшей сестре Адели, «если я умру прежде, чем она будет пристроена» (139. Bd. 52. S. 109).
Артур в свою очередь был весьма недоволен расточительностью матери, опасаясь за свою долю наследства. Он боялся, что она вступит в новый брак, и мать вынуждена была успокаивать его. Друг дома Фернов, писала она, староват — ему уже больше сорока, он болен и к тому же женат. Что касается других поклонников, то Артур может по их поводу не беспокоиться. Артуру не нравилось, что мать так поглощена собственными успехами. Он хотел, чтобы она посвятила себя служению памяти отца и полностью сосредоточила свою жизнь на заботе о детях.
Мать все еще заботилась о сыне, говорила с ним доверительно и добивалась того, чтобы он принимал ее советы и наставления. Но недоверие росло. Примечательно, что чем большее расстояние отделяло их друг от друга, тем сердечнее были письма матери, и Артур на ее заботу невольно отзывался откровенностью. Но все это закончилось вскоре после отъезда из Готы и переселения в Веймар.
В гимназии успехи Артура были блестящими. Его однокашники восхищались им, прислушивались к его речам, ему подражали; они влеклись к нему и в то же время его сторонились, как об этом свидетельствовали Карл Джон — будущий секретарь Гете, а затем высокопоставленный чиновник цензурного ведомства, и Арнольд Левальд — будущий известный филолог.
Чувство интеллектуального и социального превосходства вдохновило Артура на опасную шутку. В стихотворении, которое он распространял в кругу друзей, он насмехался над одним из учителей гимназии, который отчитал старших учеников, тиранивших младших. В остальном же этот Кристиан Фердинанд Шульце был человеком кротким, хотя и с неизбежным провинциальным бюргерским тщеславием. Стихотворение гласило:
«Краса на кафедре, радость амвона, / Салонный рассказчик и говорун в [театральных] ложах, / Совершенный Христос, иудей, язычник, /... Мастер семи свободных искусств, / Человек, который может все и все знает, / Цвет и венец прекраснодушия, / Имеет тысячу друзей...»
Сегодня эти стихи воспринимаются как невинная шутка.
Но в Готе шуток не принимали, тем более с налетом насмешки. Решение педагогического совета было суровым: Артура осудили, хотя в гимназии и оставили. Директор школы Деринг, в знак солидарности с коллегами, отказал ему в частных уроках. Гордость Артура была задета. Он написал матери, что хочет покинуть Готу.
Иоганна всполошилась, так как Артур намекнул, что хотел бы приехать в Веймар. Проблема состояла в том, как соединить материнский долг и совместное проживание с сыном в одном доме со свободным образом жизни, неподотчетностью и жаждой житейских радостей. Она понимала, что чувство долга и бытовая рутина, усугубленная постоянным присутствием сына, помешают ей вести привычный образ жизни.
Что до скандала, произошедшего с Артуром в готской гимназии, то мать отнеслась к нему спокойно. Она заметила лишь, что он должен оставить тон превосходства над окружающими, ибо всегда будет вызывать раздражение. Умничание, самоуверенность и заносчивость постоянно будут играть с ним злую шутку. Пользуясь случаем, Иоганна безжалостно рисует портрет сына: «Ты не злой человек. Ты одухотворенный и образованный юноша. У тебя есть все, чтобы стать украшением общества; к тому же я понимаю твою душу и знаю, что мало кто на свете обладает более прекрасной душой; но вместе с тем ты человек тяжелый и несносный, и жить с тобой мне крайне тяжело. Все твои добрые качества меркнут перед твоей мудреностью, неприемлемой для мира, поскольку ты повсюду видишь зло, повсюду не у себя, а у других ищешь недостатки, во всем хочешь быть лучшим и всех и все осуждать без экивоков.
Тем самым ты сердишь людей, которые тебя окружают: никто не в состоянии столь радикально изменить себя или просветиться, по крайней мере, из-за такой незначительной персоны, какой ты все еще являешься; никто не хочет сносить от тебя прилюдно поношение своих слабостей, по крайней мере в твоей уничижающей манере, оракульском тоне, когда то или это провозглашается безапелляционно и не подлежит пересмотру. Если бы ты был менее значителен, ты был бы просто смешон, однако теперь ты в высшей степени раздражающ. Люди, как правило, не злы, если не злить их. Ты мог бы, как тысячи других, спокойно жить и учиться в Готе, имея личную свободу, какую допускает закон, и уверенно пройти свой путь... Но ты этого не хочешь, и вот тебя выталкивают...» (139. Bd. 52. S. 107).
Косвенным образом Иоганна формулирует здесь свою эгоцентричную жизненную максиму: чтобы жить в обществе, не выпадая из него, нужно чувствовать себя на своем месте; а так может быть только тогда, когда каждый идет своим путем, заботясь о том, чтобы на пути не было помех, и потому нужно приспосабливаться, чтобы никого не раздражать. Артур из-за своего характера сам препятствует движению по избранному пути. Ей были памятны капризы и выходки Артура при редких посещениях Веймара. В канун одного из посещений Артуром матери она его предупреждала: «привези с собой добрый юмор и оставь дома дух раздоров, ибо мне нет нужды в том, чтобы весь вечер браниться о художественной литературе или бороде императора» (там же. S. 95).
Веймар. Мать и сын
В конце концов мать решила предложить сыну на выбор гимназию в близлежащем городке Альтенбурге или переселение в Веймар, но только в крайнем случае. Случись последнее, оба были бы вынуждены соблюдать некоторые правила, чтобы не задевать интересов друг друга и не мешать обоюдной свободе.
Мать еще никогда не говорила с сыном столь откровенно. Поскольку она его любит, в чем Артур может не сомневаться, она имеет право быть до конца правдивой. Она не может принять его взгляды на мир, его суждения о людях, его привычки; ее подавляет его дурное настроение, оно служит помехой ее безоблачному юмору. Любое его посещение сопровождается тяжелыми сценами из-за пустяков, и она свободно вздыхает лишь тогда, когда он покидает дом. «Твои жалобы на неизбежные вещи, твое пасмурное лицо, твои причудливые суждения, высказываемые тоном оракула, так что никто не может тебе возразить, и твоя вечная борьба с моим внутренним Я, которой я не могу не противостоять, порождает непрерывные столкновения. Я живу теперь очень спокойно, ни за год, ни хотя бы за один день не было ни одного для меня неприятного мгновения... Я спокойна за себя, никто мне не противоречит, ни одно громкое слово не раздражает мой слух, все идет своим привычным чередом... каждый спокойно делает свое дело, и жизнь скользит, сама не зная как. Таково мое собственное, мне привычное существование, и так должно оставаться, если тебе дороги покой и счастье моей будущей жизни. Когда ты станешь постарше, дорогой Артур, и многое увидишь яснее, мы станем лучше понимать друг друга» (139. Bd. 52. S. 105).
Воодушевленная близостью с великим Гете, мать обрела в Веймаре не только собственный жизненный ритм. Не только душевный покой. Она почувствовала призвание к литературному творчеству. Стала писательницей. Понимал ли и принимал ли Артур ее жизненное кредо? Точно мы этого знать не можем. Но косвенно можно судить о глубоком непонимании между ними. Защищая свой образ жизни, мать не затруднялась стремлением понять собственного сына. Она хотела всего лишь соблюдения в их взаимоотношениях некоего ритуала, который способствовал бы их сосуществованию.
«Послушай же, на какой ноге я хотела бы быть с тобой. Ты в своем доме хозяин, в моем ты — гость, каковой я была в доме моих родителей до замужества, желанный, дорогой гость, который всегда будет принят дружественно, но не должен вмешиваться в домашние порядки... Я вела все это время дом сама и не потерплю никакого бесполезного или докучного вмешательства. В час дня ты приходишь к обеду и остаешься до трех, и больше весь день я тебя не вижу, за исключением приемных дней, если ты захочешь прийти, а также обоих моих суаре. Ты можешь ужинать у меня, но при этом тебе следует удерживаться от резких споров, которые мне досаждают, от всевозможных жалоб на этот глупый мир и человеческую тупость и т.д., ибо это расстраивает меня и приводит к дурным снам, а я люблю спать хорошо.
В обеденное время ты можешь сказать мне все, о чем я должна знать, остальное время ты должен помогать себе сам, я не могу ублажать тебя за мой счет ...я не привыкла к этому и не хочу к этому привыкать, и прошу тебя не возражать, ибо я не отступлю от этого плана... Ужин принесет тебе моя повариха, чай ты можешь приготовить дома. Если хочешь, я дам тебе заварной чайник и чайную посуду... Три раза в неделю можно сходить в театр, два раза — выйти в общество, ты можешь хорошо отдохнуть. Вероятно, вскоре у тебя появятся знакомства среди молодежи...» (139. Bd. 52. S. 106).
Мать заключает, что печалиться и сопротивляться бесполезно, дело от всего этого только ухудшится. И Артур вынужденно принимает условия матери: 23 декабря 1807 года он перебирается в Веймар. Он поселился в маленькой квартире в доме шляпника и начал самостоятельно готовиться в университет. Частные уроки давал ему учитель гимназии Франц Людвиг Пассов, молодой человек, несколькими годами старше его. К концу пребывания в Веймаре (к 1809 году) Артур овладел древними языками, глубоко познакомился с античной литературой. В Геттингенский университет он поступил с гордым сознанием того, что его однокашники и некоторые специалисты по античной филологии не могут состязаться с ним в знаниях. И все же в течение этих двух лет он не был счастлив. В Готе он был в центре внимания, в Веймаре — незваный гость. «Мне говорил Шопенгауэр, — свидетельствует его друг и почитатель поздних лет Юлиус Фрауэнштедт в 1863 году, — что он всегда был чужим в доме матери и в ее кругу... поэтому он был недоволен Веймаром» (133. S. 130).
Между тем жизнь Артура была наполнена высокими духовными поисками. Свое одиночество он пытался компенсировать уходом в возвышенное, где можно обрести величайший покой, даже без всяких усилий, когда часть нашего телесного Я обратится к этим высотам. Он находил возвышенное в музыке, литературе и своих первых философских опытах. В одном из писем к матери из Готы он пишет: «Непостижимо, как вечная душа, связанная телом, может вырваться из прежнего возвышенного безразличия, окунуться в земные мелочи и так распылиться в телесном и земном мире, чтобы забывать о своем предшествующем состоянии, соучаствовать в бесконечно мелких земных делах, настраивая себя таким образом, что все ее существование ограничивается и наполняется земными делами».
Он больше, чем ему хотелось бы, погружался в мелочи земной жизни. Любопытство, гордость, влечение плоти, жажда знания воодушевляли его. Он хотел критиковать, судить и осуждать. Он был уже взрослым, но вместе с тем недостаточно взрослым, чтобы идти своим путем, а потому тягостное недоверие к жизни держало его в постоянном напряжении: он ощущал зазор между реальной жизнью и своими интенциями; он был не вовлечен в эту жизнь полностью и даже активно ей противостоял.
Все это непосредственно связано с тем базисным недоверием к миру, которое утвердилось в нем в раннем детстве, когда он не без оснований сомневался в привязанности к нему родителей, чувствовал себя покинутым. Эти чувства получили новое объяснение из-за позиции матери, активно выталкивавшей сына не только из своего окружения, но и из собственной жизни. Известно, что в молодые годы попытки самоутвердиться в таких случаях приводят к вызывающему поведению и даже грубостям.
Мать потребовала, чтобы он никак не проявлял себя на приемах. В ее блестящем салоне он был обречен на молчание; молчать же ему было тягостно, он искал собеседника. Мать указывала ему на его незначительность, выказывала недовольство его литературными пристрастиями, называя его «ходячей литературной газетой», оспаривала его литературные вкусы. Легко понять, почему Артур продолжал в этой ситуации держаться за романтиков, которых открыл для себя в Гамбурге. Ваккенродер и Тик оставались его кумирами, которые однако в гетевском Веймаре и соответственно в салоне Иоганны ценились не слишком высоко из-за их «перегруженности» чувствами.
Артуру еще и потому тяжело было покоряться порядкам и вкусам матери, что он был воспитан в семье, где решающее слово принадлежало мужчине-отцу, а потому не слишком высоко ставил интеллектуальные и практические возможности матери. Ее претензиям руководить поведением сына Артур молчаливо противопоставлял строптивость: он обнаруживал перед матерью волю к независимости и самостоятельности. Но в то же время ему хотелось бы домашнего уюта и материнской ласки. Иоганна ясно угадала это желание и с присущей ей четкостью накануне его приезда развеяла все надежды: «... В Веймаре ты будешь как дома не меньше, чем где бы то ни было до сих пор... Во всяком случае я о тебе позабочусь точно так же, как это делала раньше» (139. Bd. 52. S. 106). Он был и раньше одинок в родительском доме, и Артур понял, что его ждет слишком много свободы. Но гордость запрещала ему в этом признаться.
Он был свидетелем общественных успехов матери, не имея возможности принимать в них какое-либо участие. Следствием этого стало недоброжелательство, которое сохранялось многие годы. Ю. Фрауэнштедт свидетельствует: «Он говорил о матери с весьма малым уважением, хотя и рассказывал мне, какую блестящую жизнь она вела в Веймаре и какие художественные таланты роились вокруг нее» (133. S. 130). Гете и другие современники сообщают, что в свободном духе, в предупредительности, любезности и сердечности надворной советнице Шопенгауэр не было равных. Гете был постоянным посетителем салона Иоганны.
Появление великого Гете особенно украшало ее вечера. Он приходил около семи часов, болтал с горничной, затем заходил в детскую к десятилетней сестре Артура Адели, которая показывала ему свои игрушки. Когда Гете переступал порог комнаты, он казался, по свидетельству Иоганны, несколько смущенным и скованным до того момента, пока не увидит знакомые лица, затем он садился «рядом со мной, немного позади, опираясь на спинку моего стула. Я начинаю с ним беседу и постепенно он становится неотразимо живым и очень любезным; он самое совершенное создание, какое я знаю, даже внешне. У него прекрасная фигура, он держится очень прямо, всегда тщательно одет в черное или темно-синее; его волосы тщательно причесаны и напудрены; красивое лицо и ясные карие глаза, мягкий и всепроникающий взгляд, когда он говорит, делают его невероятно прекрасным» (131. Bd. 1. S. 88).
По свидетельству Иоганны, Гете никогда не выказывал своего превосходства, но за два года, что Артур пребывал в Веймаре, не обмолвился с ним ни словом, что обижало его. Правда, иногда Гете мог метать громы и молнии. Однажды на вечере у Иоганны Гете захотел читать шотландскую балладу, а присутствующие дамы должны были хором произносить рефрен. Фрау профессор Рейнбек при втором или третьем повторе вдруг нечаянно засмеялась, и «Юпитер», разгневавшись, отказался продолжать чтение. Скандал удалось уладить после долгих усилий Иоганны и извинений провинившейся. Артур с его саркастическими выпадами и склонностью к критическим суждениям должен был бы отнестись к Гете насмешливо. Но в то время он восхищался его гением и не пропускал ни одного вечера в доме матери, когда там появлялся Гете.
Многие знаменитости посещали салон Иоганны Шопенгауэр ради Гете (там бывали именитые поэты и ученые, например, Беттина и Клеменс Брентано, Ахим фон Арним, братья Гумбольдты), о ее приемах современники часто упоминали в письмах и воспоминаниях. Но никто никогда ни словом не обмолвился о ее сыне. Только в дневнике Захария Вернера, тогдашней яркой звезды в немецком драматическом искусстве, имеется краткое сообщение об общении с Артуром; позже Артур хвастал знакомством с этим замечательным человеком, пьесы и сонеты которого имели шумный успех. Вернеру прочили славу Шиллера, но Гете посмеивался над этими непомерными восторгами, называя их «слишком сильным воскурением».
Артур был заядлым театралом и в Готе, и в Веймаре. Его ранние философские заметки подчас были навеяны впечатлениями от спектаклей. Так, в заметке об одной из трагедий Софокла он писал: «...Что было бы, если бы все наши даже самые ужасные несчастья не были реальны, но были бы всего лишь „образом“ существующего „в вечности действительного зла“»? (134. Bd I. S. 9). Не мы обращаем наши беды к небу, напротив, вечное небесное зло мы проецируем на нашу действительность, и она от этого становится еще хуже. Являются ли наши земные страдания всего лишь иллюзией в нашей земной юдоли? Или они — небесная кара, от которой нельзя ускользнуть, и нужно отстраняться лишь от сиюминутных бед, мужественно принимая метафизически неизбежное зло?
Не служила ли эта мысль утешением Артуру, квартиранту шляпника и случайному гостю в салоне надворной советницы Иоганны Шопенгауэр? И не эта ли мысль легла в основу концепции о квиетиве и нирване, развитой позже в его главном труде, в котором земные страдания объясняются воздействием метафизической стихийной и дикой воли?
Осенью 1809 года Артур был готов к поступлению в университет, а в начале того года (22 февраля) он достиг совершеннолетия. Мать передала сыну его долю отцовского наследства — 20 тысяч талеров, проценты с которого составляли около тысячи талеров в год, что позволяло ему вести обеспеченную жизнь. К дню рождения он получил и самый дорогой подарок: в городе состоялся карнавал, который возглавили Гете и Даниель Франк, приятель Артура, модный писатель и филантроп. В нем принимала участие краса веймарской оперы Каролина Ягеман, в которую Артур был безответно влюблен. Он оделся рыбаком и пытался привлечь ее внимание, но она его не заметила, так же как супруга герцога не «заметила» роскошных драгоценностей Каролины, подаренных герцогом, фавориткой которого она была.
Артур выразил свои чувства в стихах; в первый и последний раз он выступил как миннезингер:
«Хор движется по переулку, / Мы стоим перед твоим домом; / Меня переполняет радость, / Я вижу тебя в окне. / Хор поет в переулке в дождь и в снег: / Закутанную в белый плащ / Я вижу тебя в окне... / Хор движется по переулку: / Напрасно блуждает мой взгляд; / Солнце закрыто шторой: / Сумрачна моя судьба» (134. Bd. 1. S. 6).
Летом 1809 года Артур с матерью в последний раз съездили вместе в Йену. Они посетили там Гете. Иоганна просила у Гете рекомендательное письмо для Артура, который решил поступать в Геттингенский университет. Неизвестно, забыл ли Гете об этой просьбе или отказал в ней, но 7 октября 1809 года Артур отправился в Геттинген без рекомендации.
Геттингенский университет
Почему Артур отправился именно в Геттинген? Йенский университет — средоточие блестящей образованности, где в конце века преподавали Фихте, Шеллинг, братья Шлегели, Шиллер, — был ближе. Быть может, Артур хотел отдалиться от Веймара, от материнского мира?
Город Геттинген был не слишком привлекательным. Генрих Гейне сообщал о нем следующее: «Город Геттинген знаменит своей колбасой и университетом, принадлежит королю Ганновера, имеет 999 хозяйств, храмы, обсерваторию, карцер, библиотеку и погребок, где очень хорошее пиво». Однако Геттингенский университет был яркой звездой на небосклоне немецких университетов. Август Шлегель считал, что любой, кто хочет заниматься эстетикой или спекулятивными науками, должен заложить фундамент в Геттингенском университете, средоточии немецкой учености.
Основанный в 1734 году английским королем Георгом II, университет очень скоро приобрел устойчиво высокую научную репутацию, особенно в естествознании, которая задавала тон всему немецкому ученому сообществу. С середины XVIII века там преподавал медицину, ботанику, хирургию Альбрехт Галлер, известный естествоиспытатель в области физиологии, основавший там анатомический театр, ботанический сад, родильный дом. Он был также известным писателем и поэтом; его политические романы привлекали своими республиканскими устремлениями. Сатирик и автор знаменитых афоризмов, Георг Кристоф Лихтенберг преподавал физику и математику. Карл Фридрих Гаусс руководил геттингенской обсерваторией и преподавал математику; гордость ученого мира составлял анатом и антрополог Иоганн Фридрих Блюменбах. Артур Шопенгауэр слушал лекции этих знаменитостей.
Геттингенский университет отличался и еще в одном отношении: он был аристократичным. Знать и богатые бюргеры охотно посылали туда своих сыновей. Наряду с естественными науками и английским языком здесь уделялось серьезное внимание государственно-правовому и политическому образованию. Тому, кто обучался у Людвига Шлецера или Иоганна Стефана Пуффера, был открыт путь к успешной государственной карьере. А потому здесь царил дух чванства и спесивости. Власти пытались ограничить в городе поголовье скота, дабы не беспокоить студентов. Но местные жители не отказывались от своей привычки держать коров; из-за этого в городе случались столкновения со студентами, а также разборки между самими студентами — драки и примирения, с пьянками, песнями и гульбой ночь напролет.
Шопенгауэр чувствовал себя чужим в этом пестром сборище благородных скандалистов. Он держался подальше от этого шума и скандалов, его шпага висела без дела над кроватью. Его задиристость ограничивалась спорами в небольшом кружке знакомых. Однокашник Артура Карл Бунзен, будущий посланник Пруссии в Ватикане, сообщает: «Его манера спорить была грубой и неуклюжей, несмотря на его уникальный лоб; возражения азартными, а парадоксальность раздражающей» (цит. по: 124. S.157).
Артур провел в Геттингене два года. Внешние события его жизни здесь почти неизвестны. Известно лишь, что он со второго семестра жил в служебной квартире профессора Шрадера, расположенной в ботаническом саду. Здесь сложился житейский распорядок, которого он придерживался до старости. В утренние часы — интеллектуальный труд, в минуты отдыха — игра на флейте, после обеда прогулка, вечером театр или дружеский кружок. Фридрих Озанн и Эрнст Левальд — приятели времен готской гимназии, Карл Бунзен, Иоганн Астор, сын богатого торговца мехами, Карл Лахманн, ставший знаменитым античником, вундеркинд Карл Витте, поступивший в университет десяти лет от роду — таков круг его знакомых. Приятельство не стало дружбой. Позже они встречались лишь случайно.
Однако здесь Артур стал центром кружка. Он больше не был бессловесным, как в Веймаре. Ничто здесь не принуждало его к молчанию, и его склонность к пророчествам, полемический дух ничем не ограничивались. Но в то же время в своей автобиографии он пишет об этом времени: «В те два года, что жил в Геттингене, я занимался науками с большим прилежанием, к которому уже привык, от которого меня не могло отвлечь общение с другими студентами, поскольку мой зрелый возраст, более богатый опыт и глубоко отличное от них естество влекли меня к обособлению и одиночеству» (132. S. 653).
Интересы Артура поначалу сосредоточились на естественных науках. Он поступил на медицинский факультет. Но уже первые рукописные заметки геттингенского времени свидетельствуют о растущей склонности к философии, хотя в те времена изучение медицины вовсе не исключало связи с философией. Кант рассматривал медицину как дисциплину, близкую философии: эмпирическое знание о теле способствует развитию спекулятивного мышления; химические силы притяжения и отталкивания лучше всего изучать на телах; диетика духа, то есть практическая философия, и диетика тела близки между собой.
Профессор Блюменбах, лекции которого по медицине, естественной истории, минералогии и сравнительной анатомии слушал Шопенгауэр, с блеском доказывал именно такое соседство: в своих курсах он не чурался философских проблем и даже пытался ставить «конечные вопросы»; физика Блюменбаха вполне соотносилась с влечением к метафизике. Ядро жизни лектор выводил из химических связей вещества, он оспаривал человеческое высокомерие при рассмотрении доисторической жизни нашей планеты, завершившейся окаменением гигантских пространств; он учил скромности не перед Богом, а перед природой и непочтительно называл человека «самым совершенным из домашних животных».
Шопенгауэр учился у Блюменбаха и физиологии; позже он называл эту отрасль знания «высшей точкой естествознания». В физиологии Блюменбах видел «влечение к форме», понимая под этим «организованную жизненную потенцию», в которой выявляются понятия механизма. Кант одобрял мысль о влечении к форме; Шеллинг называл ее важным шагом на пути преодоления механистической философии природы; Гете также признавал ее: загадка вещей сокрыта именно в этом загадочном понятии. Таким образом, склонность Артура к философии в университете отнюдь не подавлялась: между лекциями Блюменбаха и домашним чтением «Мировой души» Шеллинга не было такого разрыва, как позже между натурфилософией и точными естественными науками.
С третьего семестра Шопенгауэр обратился к философии. В автобиографии он писал: «После того как я познакомился с философами и философией, я отказался от медицины и целиком посвятил себя исключительно философии» (132. S. 653). Р. Сафранский считает, что в Гамбурге увлечение Артура романтической литературой и размышления о горних сферах были формой бегства от того пути, который навязывал ему отец (124. S. 160). Думается, это не так.
В разрешении конфликта отцов и детей, подобного этому, могли быть варианты. Артур с таким же успехом мог стать врачом, моряком или просто прожигателем жизни; интерес к возвышенному, обостренное внимание к человеческим страданиям, стремление к самовыражению отличали его с первых дошедших до нас сведений о его духовном мире. Он отважился оставить отцовское дело и отцовское окружение, он самостоятельно начал поиски собственного пути. Однако практицизм, прививаемый ему с детства, подспудно руководил его исканиями. Вначале он попытался получить прочную и практичную профессию. Но сама судьба привела его на философскую ниву.
Это был радикальный разрыв с прошлым, с предками и отцом, с буржуазным прагматизмом. Когда он снова посетил Веймар, ему довелось побеседовать с известным просветителем Кристофом Виландом. Семидесятилетний мудрец спросил двадцатитрехлетнего студента, как он отважился заняться такой бесполезной дисциплиной, как философия. Артур ответил: «Жизнь — сомнительная штука; я вознамерился посвятить себя ее осмыслению». Такой решительный ответ произвел большое впечатление на старца, который не был склонен к философской рефлексии. «Да, мне кажется теперь, — ответил он, — что вы, молодой человек, поступили правильно, я понимаю вашу натуру; оставайтесь философом» (133. S. 22).
Несколько позже, на одном из приемов при дворе, в тот момент, когда Иоганна беседовала с Гете, Виланд приветствовал ее следующими словами: «Я познакомился на днях с одним очень интересным человеком! Знаете с кем? С вашим сыном! Я был очень рад познакомиться с этим юношей, из него со временем получится что-нибудь крупное» (96. S. 45).
Итак, осмыслять жизнь, неуклонно, непоколебимо, несмотря на все ее хитрости и тайны, — такова программа Артура. В 1811 году, во время путешествия по Гарцу, он отмечает: «Философия есть восхождение к альпийским вершинам. Туда ведет только крутая тропа, через острые камни и колючий кустарник; она уединенна и тем глуше, чем выше поднимаешься; кто идет по ней, не должен поддаваться панике, должен оставить все позади и сам уверенно прокладывать путь сквозь снега. Часто бывает, что внезапно он оказывается над пропастью и видит внизу зеленую долину; но он должен удержаться токами крови, застывшей в жилах, приклеиться подошвами к скалам. Тогда он увидит под собой весь мир; пустыни и болота исчезнут, неровности сгладятся, и звуки его сюда не проникнут, зато взору откроется его округлость. Он будет стоять, объятый чистым холодным альпийским воздухом, и увидит солнце уже тогда, когда внизу еще будет царить темная ночь» (134. Bd. 1. S. 14).
Какой свет стремился увидеть Артур? Какое солнце взошло на его философском небе? Первый его учитель философии в Геттингене Готтлиб Эрнст Шульце, скептик, едкий критик Канта и его сторонника Рейнгольда, назвал ему два имени — Платон и Кант. Шульце был известен в Германии своим трудом «Энезидем», посвященным античному скептику I века до н. э. (его даже называли «Энезидем-Шульце»); он был весьма образованным и хитроумным человеком. Шульце прекрасно понимал, что скептический настрой может балансировать между двумя позициями — метафизической, основоположником которой был Платон, и антиметафизической, начало которой положил Кант. Платон и Кант — два полюса, которые вообще в то время определяли духовный климат в Германии.
Стремление Канта к созданию новой метафизики, объединяющей в активности субъекта Бога и мир, но в то же время неспособной доказать или опровергнуть бессмертие души, свободу, существование Бога, начало и конец мира, в конце концов привели Шульце к мысли о неразрешимости конечных проблем и невозможности метафизики. Шульце учил Шопенгауэра, что Кант дает ответ на все эти проблемы, балансируя на подвижности ответов; кантовская позиция, по его мнению, не способна упрочить истину, которую отныне, напротив, легко опровергнуть; в результате требуется новая постановка проблемы. Так думал Шульце. Фихте, Шеллинг, Гегель эти сомнения не разделяли и продолжили дело Канта, опираясь на абсолют, в том числе и на абсолютность субъекта.
Прежде чем Артур Шопенгауэр научился по-настоящему ценить Канта, он уже тогда понял значение его учения. «Эпикур является Кантом практической философии, — гласит одна из его заметок от 1810 года, — как Кант — Эпикуром философии спекулятивной» (134. Bd. 1. S. 12). Известно, что Эпикур оставлял в стороне существование богов, считая, что нравственность никак не связана с небесными предписаниями; центральным пунктом его этики была защита прагматического умения избегать страданий и боли и стремление к счастью в земном мире. Абсолютные ценности имели для него как бы служебное значение: ему важно было, в какой мере они могут помочь достижению счастья. Называя Канта Эпикуром спекулятивной философии, Шопенгауэр имел в виду непознаваемость вещи самой по себе, которую обосновывал Кант, подобно тому как Эпикур стремился отодвинуть в сторону богов — творцов жизни для человека античной эпохи.
Иммануил Кант (1724-1804) в конце XVIII века совершил коперниканский поворот в метафизике Просвещения. Он поставил перед собой задачу изменить прежний способ исследования, господствовавший в догматической философии, «совершить в ней полную революцию, следуя примеру геометров и естествоиспытателей» (28. В XXII) в той мере, в какой это позволяет их сходство с метафизикой как знания, основанного на разуме.
До сих пор считали, утверждал Кант, что наше знание должно сообразовываться с предметами. Но все попытки априорно расширить знание о предметах кончались неудачей. Поэтому предметы должны сообразовываться с нашим познанием, а не наоборот. «Здесь повторяется то же, что с первоначальной мыслью Коперника: когда оказалось, что гипотеза вращения всех звезд вокруг наблюдателя недостаточно хорошо объясняет движение небесных тел, он попытался установить, не достигнет ли он большего успеха, если предположит, что движется наблюдатель, а звезды находятся в состоянии покоя» (28. В XVI).
Нашему познанию, по Канту, может быть приписано только то, что мыслящий субъект берет из самого себя. Разум не может продвинуться вперед в области сверхчувственного, но он может попытаться в своем практическом познании найти данные для определения трансцендентного и выйти за пределы возможного опыта. Но такое возможно только на основе практического знания.
«Именно таким образом законы тяготения, определяющие движение небесных тел, придали характер полной достоверности той мысли, которую Коперник высказал первоначально лишь как гипотезу, и доказали наличие связующей все мироздание системы, которая осталась бы навеки неоткрытой, если бы Коперник не отважился, «идя против показаний чувств, но следуя при этом истине, отнести наблюдаемое движение не к небесным телам, а к наблюдателю» (28. В XXIII). «Предметы должны сообразовываться с нашим познанием» — таков коперниканский поворот в философии, совершенный Кантом; его итог — открытие активной роли познающего субъекта.
Занятия философией Артур начал с чтения Платона, а затем и Канта. Поначалу он увидел в кенигсбергском мыслителе только неудачливого разрушителя метафизики; кантовское обещание построить новую метафизику казалось ему неприемлемым. В заметке о Канте от 1810 года он писал: «Один изрекает ложь; другой, знающий истину, сообщает, что это ложь и обман, и что истиной обладает именно он. Проницательный третий, кто истины не знает, указывает на противоречия и невозможность подтвердить или опровергнуть вышеозначенную ложь и говорит: именно поэтому это есть ложь и обман. Жизнь есть ложь, проницательный же третий — Кант, редко кто приносит с собой истину, как, например, Платон» (134. Bd. 1. S. 13).
На самом деле Кант, конечно же, сделал гораздо больше, чем просто разоблачил слабости прежней метафизики. Он воспламенил сердца своих современников, подвигнув их к осмыслению и изучению познавательных способностей и деятельностных возможностей человека. Кант создал систему категорий, определяющих наши способности восприятия и познания, наши способы выносить суждения; он указал на огромное значение опыта для нашего познания. Он определил границы нашего знания, отделив его от веры. Он прочертил границу между двумя мирами — чувственно воспринимаемым (феноменальным) миром явлений и миром вещей, существующих сами по себе (ноуменальным), не ставших знанием, либо ему недоступных. Кант обозначил сферы и задачи чувственного и рассудочного познания, указал на различие функций рассудка и разума.
Для осуществления познания человек должен обладать огромной энергией — продуктивной силой воображения. Возведение на пьедестал продуктивной силы воображения не было заслугой эпохи «Бури и натиска», романтиков или Руссо с его «Эмилем», которого Кант высоко ценил. Это в основном заслуга Канта.
Кантовская вещь, существующая сама по себе, в то время не особенно заинтересовала Артура, хотя непосредственные кантовские последователи не могли спокойно воспринимать то, что она, как черная дыра, оставалась недоступной знанию. Ее стремились постичь во что бы то ни стало. Их любознательность была направлена на раскрытие сущности этой неуловимой вещи — будь то фихтевское «абсолютное Я», у молодого Шеллинга — «субъект природы», у позднего — «абсолют», Фейербахово «тело» или Марксов «пролетариат»; они стремились прикоснуться к мировой сущности; у них не было последнего слова — они хотели открыть его; им не было дано постичь последнюю истину — они хотели бы эту истину найти; они мечтали увидеть, как из сотворенной ими самими теории возникает истина. И кровавые события новейшей истории были для них почвой, на которой эта истина произрастала.
Шопенгауэр же в это самое время углубился в Платона и не был вовлечен в этот бурный процесс поисков истины. Он тогда не разделял позицию Канта в отношении веши самой по себе, он не был увлечен ею. Конечно, он искал способ постичь сущность вещей, не пытаясь совместить кантовский критицизм и учение Платона, которого пока считал апостолом истины: Кант учит застольному ритуалу, да знает пару рецептов, Платон же подает кушанье, считал Шопенгауэр. В заметке 1810 года он пишет: «Может быть, лучшее определение кантовского изъяна состоит в том, чтобы сказать: он не знал созерцания» (134. Bd. 1. S. 13). Это замечание имело большое значение в процессе формирования учения Шопенгауэра о знании.
Для Шопенгауэра (мы знаем это из гамбургских времен) созерцательность есть такой вид познания, который возможен лишь на горных вершинах и свободен от принудительной пользы. Истина, которую ищет Шопенгауэр, для него прежде всего — способ экзистенции, а не корпус конвенциональных суждений. Можно не располагать истиной, но пребывать в ней. Это — способ вознесения к изначальной причастности к божественности; об этом думал Шопенгауэр, когда говорил о созерцательности и ее отсутствии у Канта. Он искал одухотворенности. Кант представлялся вожатым разума, солидным человеком, сродни предпринимателю или торговцу, каким был его отец, мир которого Шопенгауэр покинул без сожаления. В философском мире Шопенгауэра Кант был единственным, кто мог претендовать на отцовский авторитет, но в этом качестве тот пока еще Канта не признавал.
Только в конце пребывания в Геттингене и вскоре после переезда в Берлин Кант будет открыт заново, и Шопенгауэр обнаружит в нем те экзистенциально-воодушевляющие философские аспекты, которые тщетно искал. Он наконец поймет то, чего не замечал прежде: Кант был великим теоретиком человеческой свободы. Ибо в учении о свободе он приблизился к тем же эпохальным вершинам, какие ему удалось одолеть в теории познания. Не только «Критика практического разума», то есть теория морали, но уже и первый труд Канта, посвященный критике чистого разума, главной темой которого было учение о знании, обращены к учению о свободе. В одной из знаменитых кантовских антиномий поставлена проблема свободы, которую Артур назовет гениальной.
Шопенгауэр, однако, поначалу не мог целиком полагаться на продуктивную силу воображения, которая лежит в основе кантовского учения о свободе. Он следовал за Платоном, воодушевляясь образом темной пещеры (у ее выхода едва брезжит путь к свободе). «... Люди, — писал Платон, — как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры... С малых лет у них на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога... Находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?» (Государство, 514-515b). Шопенгауэр пытался увидеть в учении Платона ту отрешенность, с какой ему виделся мир с горных вершин.
В конце пребывания в Геттингене, летом 1811 года, Шопенгауэр все же попытался соединить своего любимого Платона с Кантом. Он попробовал придать кантовской этике платоновское звучание. В дневнике имеется такая запись: «Есть утешение, некоторая надежда, которую мы распознаем в моральном чувстве. Хотя оно говорит в нас так отчетливо, хотя у нас так сильно возрастает внутреннее основание для побуждений, в нашем видимом благополучии чувствуется совершенно противоположная тенденция: так, мы живо осознаем, что совсем иное благо является нашим, тем самым мы должны противодействовать всем земным его основаниям; что тяжкий долг означает высокое счастье, которому оно соответствует; что голос, который слышим во тьме, исходит из светлого источника. — Но никакие обетования не имеют силы божественного обета... Этот мир есть царство случайности и заблуждений: поэтому мы должны стремиться только к тому, чтобы нас не захватила случайность и утверждаться только в том и только так действовать, чтобы было невозможно никакое заблуждение» (134. Bd. 1. S. 14-15).
Это была пока еще едва сознаваемая, поисковая формула. Не жесткий моральный долг, не категорический императив воодушевлял Артура, а та провозглашенная Кантом свобода, которая разрывает цепи обыденного рассудка, плоского житейского самоутверждения и самооправдания. Эта формула признавала выход из платоновской пещеры к свободе, на солнце, то есть соучастие в бытии, когда возможно избегнуть ошибок. Этому свершению свободы Шопенгауэр позднее дал определение: отрицание воли.
В Берлине
Летом 1811 года Шопенгауэр решил перевестись в Берлинский университет в надежде более глубоко постигнуть философию, слушая лекции Иоганна Готлиба Фихте, участвуя в его семинарах и коллоквиумах. Под давлением Иоганны Гете написал для Артура весьма сдержанное рекомендательное письмо, адресованное известному античнику Фридриху Августу Вольфу, к советам которого поэт часто прибегал. В письме Гете характеризовал Шопенгауэра как серьезного молодого человека и просил своего приятеля определить, какую специальность тому лучше выбрать. Рекомендация была весьма сомнительной (в ней Артур выглядел каким-то недорослем, который не знает, куда податься), и вполне может статься, что Гете согласился дать ее только потому, что по дороге в Берлин Артур должен был заехать в Веймар и забрать книги, которые Гете хотел передать Вольфу. Но Шопенгауэр поехал в Берлин через Гарц, так что Гете не был вознагражден за свою рекомендацию.
Артур знал Берлин; он дважды бывал здесь с родителями. В 1803 году Берлин запомнился Артуру многочисленными военными парадами и театральными зрелищами. Он видел, как прусский король свалился с лошади и продирался сквозь толпу зевак, «как несчастный шальной заяц». Он был свидетелем того, как берлинцы освистали на спектакле знаменитого актера Ифланда, который, выйдя на авансцену, заявил, что отказывается играть дальше, так как не привык к такому обращению. Второе посещение Берлина в 1804 году было грустным. Здесь заканчивалось путешествие по Европе, после которого, как было договорено с отцом, Артур должен был начать обучение торговому делу. В дневнике осталась запись: «В обед мы достигли наконец Берлина... Все кончается здесь» (цит. по: 124. S. 184).
Теперь, поздней осенью 1811 года, Берлин должен был стать для него широко открытой дверью для вступления на великое поприще философии. Берлин встретил его песчаной бурей: дул сильный ветер и, как в пустыне, поднимал тучи песка, на котором стоит город, еще не обзаведшийся к тому времени парками и мостовыми. Закрытые из-за песчаной пыли окна доводили Артура до болезни. Сорок лет спустя он писал Фрауэнштедту: «В Берлине много самоубийств? Легко верю; физически и морально это — проклятое гнездо» (132. S. 338).
В те годы здесь насчитывалось около 250 тысяч жителей. Город быстро застраивался. Исчезали кварталы старинных домов. На их месте возникали первые доходные дома-казармы, выстроенные строго по линии. По словам мадам де Сталь, Берлин в ту эпоху был большим современным городом с широкими, прямыми улицами и планируемым строительством. Следов истории здесь почти не было, так же как характерных для любого города явственных следов традиции. Новым был и университет, открытый за два года до прибытия туда Шопенгауэра. Он возник после поражения Пруссии в войне против Наполеона 1806 года, когда старый университет в Галле оказался в руках французов. Прусские реформаторы задумали воссоздать свой духовный центр в Берлине. Эту задачу осуществил Вильгельм фон Гумбольдт, который решил сосредоточить в университете гуманитарные дисциплины (филологию, философию, теологию) и привлечь для преподавания лучшие умы Германии. Первым среди них был Фихте.
Иоганн Готлиб Фихте (1762-1814) в отличие от Шопенгауэра стал известен сразу после публикации своего первого труда «Опыт критики всякого откровения», изданного анонимно и приписанного Канту. Недоразумение скоро разрешилось, и публика обрела новое имя. Вслед за Кантом Фихте полагал, что религиозное сознание основано на обнаружении Бога как морального законодателя. Его идея морали основана на перенесении того, что нам присуще, в сущность вне нас; эта экстериоризация и составляет специфический признак религии. Но Фихте не отвергал и возможность внешнего сверхъестественного обнаружения Бога, что считал невозможным Кант.
В течение последующих десяти лет Фихте стал признанным всеми авторитетом благодаря работам, прославлявшим французскую революцию и защищавшим свободу мысли, права и достоинство человека, справедливое социальное устройство. Развивая, но и преодолевая учение Канта в субъективистском плане, Фихте создал спекулятивный трансцендентализм, «устроил подлинную революцию», попытавшись вывести весь мир — все то, что не принадлежит Я, — из субъективной деятельности Я, которое при этом понималось не как индивид, но как абсолютный субъект, как МЫ, то есть как интерсубъективное деятельное человеческое начало. Поэтому любой объект был для Фихте овнешнением либо отчуждением деятельности, но сама деятельность ни из чего не выводилась. Подчеркивая значение деятельности обобщенного Я, Фихте тем самым выявлял не только индивидуальную природу сознания, но также и природу сознания общественного.
Именно деятельность стала нервом и средоточием философии Фихте, а его ключевым интересом в начале творчества было учение о науке («наукоучение»), главными понятиями которого стали учение о Я и об абсолютном Я. Надежным фундаментом для достоверного основоположения науки, считал Фихте, являются не факты сознания, а само сознание как целое, его сущность, его глубочайшее ядро — самосознание Я, которое действует благодаря волевому самополаганию.
В конце 90-х годов XVIII века учение о науке представляло собой уже не теорию абсолюта, а теорию абсолютного знания — единственного пути к познанию абсолюта. Абсолютное знание при этом представало как следствие абсолюта, но не как действие Бога: Фихте противостоял здесь искушению поставить бессмертное Я на то место, которое в рациональной теологии занимал Бог философов. К 1800 году его интерес к абсолютному знанию переместился к абсолютному бытию; в 1810 году это абсолютное бытие он назвал бытием Бога. Гегель продолжил и усилил дрейф Фихте в сторону объективного идеализма. Для него абсолютное знание есть полное самораскрытие Бога. Шопенгауэр всю жизнь яростно этому противился.