Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пирамида. Т.2 - Леонид Максимович Леонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну, наивный мой браток, — нащурясь и с усмешкой вполне стариковской мудрости отвечал Егор, — возможно, через пару ближайших поколений мы на собственной шкуре расшифруем этот никем пока не расшифрованный, загадочный ребус — куда, зачем и, главное, кто именно, загримированный под Христа, уводил простодушных ребят в самую темную ночь нашей страны.

Так первый же нанесенный удар смысловой разгадки популярной поэтической притчи повергнул Вадима в длительную паузу, и по сжатым кулакам Егора следовало предположить, что второй, равный по меткости логический ход вообще лишит противника способности к сопротивлению.

— О, да ты у нас не только злой, а и ловкий игрок, квадратный мальчик Егор! Но если ты имеешь в виду лишь неизбежные труд и боль, которыми оплачивается всенародная и любая мечта обетованная, то по мере приближения к ней будет смягчаться суровый климат жизни, то есть условия существования, которыми, как известно, определяется человеческое сознание.

Волнуясь и запинаясь при мысли, что делает первую заявку на интеллектуальное совершеннолетие, — к слову, он и сам тогда искренне в нее верил, Вадим изложил свою историческую систему. Несмотря на противоречивую наивность обобщений, звучала там и некая жгучая новизна. На деле все обстояло гораздо сложней, но воинствующая схема не терпит опровергающих ее подробностей, заранее лишая их логического гражданства. Нельзя было и винить за слишком дерзкую иной раз поверхностность тогдашнее юношество, чье умственное созревание совпало с коренной ломкой народного образования. И вообще, если еще вчера принято было начинать историю человечества с появления сознательной личности, ныне стали исторический отсчет вести с пробуждения в ней сознания социального. Отвлечением от соблазнительных прелестей прошлого с одновременным уклоном в утилитарную злободневность значительно облегчалось формирование общественного сознания в единственном направлении — на штурм старого мира. Замена прежней человеческой летописи как Божественной комедии о народах и героях, об их подвигах, несчастьях и преступленьях — сухой нередко цифровой схоластикой социально-экономических чередований с подчинением законов нравственности им одним. Одновременное изъятие религиозных предметов из учебных программ, а из библиотек исторических сочинений запретного отныне содержанья, планомерно отправляемых в бумажный размол — все это освобождало юную смену от заумного гуманитарного хлама, служившего источником стольких разногласий у предков зачастую с нарушением общественного порядка. Воспламененным благородной идеей, чтобы отныне все стало лучше, дешевле, обильней, качественней и вообще доступней для трудящихся, история предоставляла обширное поле деятельности независимо от ихнего образования. Напротив, после удачного разоблачения устарелых авторитетов, догматов и норм народному мышлению о мнимых важностях, вроде христианства, России и прочей мякине с Господом Богом в придачу, не требовалось знаний даже на уровне ухода за мотоциклом. И если решительная, до основанья, подготовка строительной площадки под сооружения нового мира осложнялась последующей вывозкой крошева от зримых святынь вещественных, то отработка невидимых вовсе не нуждалась в особой рабсиле, свалочных местах или расходах на взрывчатку. А достигнутые успехи окрыляли операторов на преобразование самой природы людской, наиболее потайного в ней, корешками уходящего в глубь клетки, в суть биологических констант, в истоки времен, как бы ни кровоточила и стенала она, сопротивляясь предписанному благу... Когда взрослеющая молодежь последующих поколений стала заново открывать некоторые прописи бытия, подвергнутые насильственному забвенью, она, естественно, не обходилась без ошибок и заблуждений, нередко роковых. Мышление Вадима Лоскутова, довольно верное порой и безнадежно затупившееся по уходе из дому, дает наглядное представление о мучительных такого рода попытках иных молодых людей определиться после бури в истории собственной страны, отыскать ее местоположение на карте мира.

Оттого ли, что в юности в особенности четко предстают всякие житейские несообразности, Вадим заодно коснулся самых чувствительных струн отцовской веры. Пользуясь смятенным безмолвием аудитории, самодеятельный лектор на основе испытанных цитат показал, что все лучшие сказания народов посвящены некой блаженной стране вечных радуг и человеческих радостей трудового содружества, как раз осуществляемого у нас сегодня. Причиной тому якобы явилась престранная диалектика небесных благодеяний, обернувшихся посредством чьих-то магических махинаций в свою прямую противоположность. Со времен Иова Божья ласка в толковании церкви почему-то проявляется причинением боли, а благочестие праведника украшают смирение, нужда и голодуха с приправой всяческого уничиженья человеческого естества, а лучшим лакомством труженика является посыпанная крупной солью скорби житейская краюха с оплатою земных невзгод на том свете. Перечисленное было произнесено Вадимом со спазматической задышкой, как если бы заочно присягал огненной новизне, куда с некоторых пор устремился безвольным мотыльком, однако временами без особой искренности, потому что с применением не свойственных ему, не совсем опрятных в присутствии родителя и священника в придачу аналогий и метафор, впрочем, довольно обычных на тогдашних молодежных диспутах, где иной безусый ортодокс не стеснялся по части словесности в знак стопроцентной преданности безбожной идее. Создавалось впечатление, что ожесточением формулировок молодой человек старался не только обеспечить себе безотлагательный теперь, лишь по нехватке воли затянувшийся уход из семьи, но и облегчить родителям предстоящую разлуку, а повышением голоса хотел довести до сведения послезавтрашних единоверцев состоявшийся акт бесповоротного сожжения мостов. И в то время, как сам о.Матвей, с горечью узнававший себя в сыне, ибо тоже считал правомерным любой диалог о разуме со Всевышним, слушал Вадимову декларацию отреченья от старины, закрыв лицо руками, Прасковья Андреевна всемерно пыталась удержать свое возлюбленное детище от какого-то отчаянного выпада, предвестье которого явно читалось в его воспалившемся лице. Судя по тому, с каким бунтовским прищуром поглядывал тот на вместительный, во всю ширь угла под потолком киот с фамильным, крупнее прочих икон, образом богородицы, сурово взиравшей на впервые так разыгравшуюся семейную сумятицу, в мозгу молодого человека вызревал какой-то особо лихой аргумент площадного атеизма против наиболее интимного, высшей святости христианского догмата, рассмотрения коего даже в духе благоговейного здравомыслия представлялось старухе делом непрощаемой греховности.

— Отвернись, владычица, не слушай дурня, пречистая... — припадая на колени и ладони к ней возводя, запричитала попадья. — Не его в том вина, что пуще всей родни в Ненилу босоногую уродился... и сам наутрие не вспомнит, о чем с вечера нашумел. Смилуйся, не взыщи с убогих, голубка, сами слезьми горючими на деточек наших заливаемся, ниспошли вразумление, матушка: этак-то пробушуют дотла силушку и державу свою, проснутся к седым волосам, ан — ни кола, ни казны, ни кровли, и башку похмельную преклонить некуда! И ты, ты, безумец... — метнулась она к Вадиму, хватаясь за его неподкупно отстраняющие руки, — уж коли себя не жалко, хоть младшеньких-то в землю не погребай, не предавай нас гневу Господню... Погляди, как она на тебя смотрит!

— Подымитесь на ноги, мамаша, и не унижайтесь попусту... — весь пылая, подрагивающими губами отозвался разгулявшийся любимец. — И никогда раньше сроку не хороните: ничего вам за меня не приключится, раз я сам у ней на виду. Пусть полюбуется, как мы живем, если еще не насмотрелась! — и в довершенье как бы пальцем в красный угол погрозил, десяток длинных мгновений выстояв в каталептической прямоте. И хотя то был достаточный срок прицелиться в недвижную мишень, механизм небесного возмездия и впрямь не сработал почему-то.

Но тут Прасковья Андреевна в стремленье отвлечь на себя накликанные казни египетские, забормотала заумные речи да так убедительно, что старо-федосеевский батюшка им обоим вперебой и не с перепуга ли перспективой внезапного вдовства пустился в довольно странные для священника рассуждения — человеку не дано обидеть Бога, разве только огорчить маленько, затуманить печалью милосердный взор... Возможно, делал это не столько во вразумление супруги, чтобы пощадила себя, сколь на всякий случай, в косвенное напоминанье Всевышнему не применять небесную артиллерию в отомщение недоумку. Словом, такая поднялась шумиха, канарейка спросонок биться в клетке стала. И тогда очевидная необходимость прийти на выручку родителям вдохновила Егора прекратить недостойный, показательно-генетический лоскутовский парад, в котором лишь самой Ненилы не хватало. Намереньем его было помочь родителям унять своего брата, кстати, заметно отрезвевшего после первого же оклика. С непривычки он сделал это с излишним рвением, поэтому между братьями и вспыхнул ребячьего свойства идеологический поединок с неожиданной концовкой, как и у той, главной бури, чьим отголоском он являлся.

Осуществляемое в темпах беспримерной спешки преобразование не только многовековых общественных формаций, но и основных стимулов социального общежития, требовавшее вековой же рассрочки, сразу обнаружило свою историческую непрочность. Ломка древних фундаментов с выемкой наугад краеугольных камней и заменой их современным, без достаточного обжига пустотелым кирпичом всякий раз сопровождалась трещиноватой осадкой наиболее ответственных узлов с аварийным перекосом обреченного здания в целом. Относительная легкость задания по расчистке пустыря под хоромы грядущего вдохновляла на дальнейшее. И так как изощренная тогдашняя техника умножала не только число излишних потребностей, но и мощь сорных эмоций, междоусобной ненависти прежде всего, то глобальное применение доктрины грозило миру участью древних цивилизаций.

... Ничего пока не случилось, кроме того, что молчавший дотоле тринадцатилетний мальчик в намерении высказаться решительно поднялся из-за стола — очевидно, потому, что некоторые суровые слова принято произносить стоя. В нем теперь никак не просматривался недавний, мастеровитый на все руки, не досаждавший старшим хлопотами о себе и вровень с ними деливший семейные тяготы, вглухую замкнутый в себе паренек. Не то чтобы возмужал от необходимости взяться за штурвал при штормовой волне, даже постарел немножко и после первой же полуфразы видно стало, как близка развязка.

— Слушаю тебя и диву даюся резвости твоей, — сухо и внятно, с железцем в голосе сказал Егор. — Пошто так разбуянился в тихий субботний вечерок? Видать, совесть вконец замучила, что ежедневно жуешь бесчестный поповский хлеб, так ведь папаша у нас трудящий, сменил крест на шило, сапожник теперь.

Тогда-то не к месту, на всеобщую беду и впуталась опять Прасковья Андреевна.

— Кого-кого, а старика нашего нечем будет попрекнуть и на судном дне. Только и было жизни у него, что из ямы карабкался да как бы вас за пазухой не зашибить. Чего-чего, пряниками не баловалися, шипучих вин не пивали... — Кстати, утром шаг за шагом восстанавливая в памяти совершившуюся катастрофу, со стыдом и горечью вспомнила сохранившуюся от лучших времен, в шкафике за крупкой непочатую, скудновскую бутылку цимлянского. — Отец ваш, кровные мои, рук не покладая на работе горел, малым огоньком сжигался...

— Вот и не следовало на малом-то... — сквозь зубы вырвалось у Вадима и, струсив, недосказал.

— А чего ему было делать-то? — озадаченно насторожилась, тону посбавила мать. — Не для забавы, он вам пропитаньице добывал, чтоб голодом не заморить.

— Не сжигаться, а сжечься надо было начисто, — в непонятой одержимости проскрипел Вадим. — В солнечный денек вывести семейство на площадь, какая полюдней, да бензинцу не жалея, и запалиться всем гнездом...

— Так ведь вы же крошки были махонькие, неразумные, — руками только и всплеснула мать.

— Вот с крошками-то и полыхнуть впятером! — в неумеренном, чисто дьявольском азарте, с потемневшими зрачками, крикнул Вадим, тем самым обнаружив незаурядный темперамент, который еще полней мог расцвести у него на вершине власти.

... В оправдание ему надо, однако, заранее оговориться, что у Вадима и в мыслях не было обидеть стариков. Напротив, весь тот решающий месяц он в особенности часто с прощальной пристальностью, иногда до щекотки в горле, задерживал взгляд на сутулой спине отца, как тот, скособочась над верстаком, мычал что-то мыслям в лад. Собственно, в той жесткой и нечаянной реплике выхлестнулась застарелая боль за отца — может быть, последнего ортодоксально верующего служителя церкви небесной, до такой степени призванного боками расплачиваться за ее земные прегрешения, что даже поставленного в необходимость виниться перед детьми за дарование им жизни на сей постылой земле. Опять же бессознательно высказанная мысль содержала в себе всю тактику христианского мученичества, когда оно при завоевании вселенной взамен кроткой, для мирного употребления горной заповеди непротивления злу насилием, побеждало его беспримерным личным страданьем. Такого рода человеческие факелы всегда бросали во мрак грядущего не менее яркий, чем светочи передового ума, слепительный луч, и потом поколения пользовались им как тоннелем сквозь каменную толщу зверства при выходе на свой высший биологический рубеж. Вряд ли такое, Никанору принадлежащее, объяснение описанной выходки бросает тень на искренность Вадима в его сближении с огнедышащей стихией, погубившей его новизной: он просто по младости своей стремился к объемному, универсальному постижению истин, одностороннее толкование которых так часто кончается кровавым разочарованием. Именно Вадим столько раз и публично восхищался предоставленным ему эпохой, с выходом в бессмертье, безбрежьем открывшихся горизонтов, — есть где размахнуться уму, хотя и тогда уже попадались у него пессимистические нотки. В частности, по исходящим от Шатаницкого сведениям, дает повод для догадок якобы найденное в бумагах арестованного стихотворение Икар с чисто провидческим посвященьем самому себе.

К сожалению, чисто эмоциональная формула, утверждающая самосожженье как действенное средство апелляции к общественному мнению мира со стороны гонимых, оказалась недоступной для старо-федосеевского разуменья и была воспринята как попрек малодушному духовенству, тем более обидный, что со времени Аввакума не слыхать было о полыхающих батюшках на Руси. Хотя среди прочих Вадим себя обрекал на костер, невзначай сорвавшаяся фраза вызвала взрыв понятного возмущенья, за исключеньем невозмутимого Егора. Все с возгласами различной громкости повскакали с мест, так что на поднявшийся шум, помнится с разбитием малоценной вазы в суматохе, сразу заявился Финогеич с ведром и в сопровождении приезжего на побывку шурина, оба в стадии начального подпития; не без огорчения убедившись в отсутствии бушующей огненной стихии, они воротились к прерванному занятию. Меж тем, дело складывалось хуже всякого пожара, и если Дуня, например, кулачками стуча в грудь оцепеневшего виновника, торопилась втолковать ему, что закон Божий запрещает, не велит убивать себя хотя бы даже на краю разверзшегося вулкана, то Прасковья Андреевна ненатуральным голосом и куда-то вбок воздетыми руками взывала к Владычице пропустить мимо ушей кощунственные шалости незрелого ума, не взыскивать с изувера, как сама она все наперед ему простила. Тогда как о.Матвей носился по кругу меж галдящих домочадцев, словно их стало там по меньшей мере дюжина и, суматошно взмахивая руками, пытался утихомирить с увещательным прижатием к груди каждого в отдельности... Даже канарейка в подражанье хозяевам металась по клетке из края в край, с риском для жизни ударяясь головой о прутья. Но внутренно все они, пожалуй, только и ждали чьего-то окрика со стороны, и, характерно, едва Егор голосом построже обратился к родне с призывом прекратить домашний цирк, тотчас переполох скандала сменился покорной тишиной, даже слезы высохли, и старшие, как по сговору, повернулись лицом к юному мудрецу — точь-в-точь как после фининспекторского погрома впоследствии. Показательно, что и сам Вадим, осунувшийся слегка, потерянным взором искал у него помощи и посредничества, а тот в самом деле заступился перед стариками за старшего брата, чтобы не взыскивали слишком, если понервничал не в меру.

И вдруг преобразившийся отрок впервые показал себя в неожиданном для своих лет развороте, а возможно, приоткрылся бы чуток и в программном аспекте предположительно-грядущего, кабы Никанор Шамин, с чьих слов излагается данный эпизод и по чистой случайности оказавшийся в пустующем соседнем помещении, не задел локтем, видимо, прислоненную к дощатой переборке, еще аблаевскую метлу.

Как быстро в умственном отношенье ни росли бы дети под воздействием угнетающей обстановки, в постоянном сознании своей гражданской неполноценности, остается вдвойне неприятный осадок от последовавшей затем тирады юнца, с помощью какой он отхлестал братца на прощанье, прежде всего феноменальным несоответствием юного же возраста и зрелости высказанных мыслей, смертный яд которых, как правило, получается в процессе броженья невыплаканных слез. Несомненная, проступающая местами сквозь пену загнанной ребяческой дерзости, порою ужасная глубина постиженья позволяет заключить, что за пайкой радиосхем мальчик Егор Лоскутов успел передумать не меньше, чем отец его за сапожным верстаком. Надо полагать, что, как во всех случаях долгого, вынужденного, почти тюремного молчанья, воспроизводимый ниже текст подвергся у него многократной мысленной прокатке, настолько плотно и слитно были пригнаны там слова.

— Вот видите, мамаша, к чему ваша самодеятельность привела, — ледяным учительным тоном вмешался Егор. — Что касается тебя, старший брат мой, то впредь воздерживайся от подобных рекомендаций, укрощай в себе Ненилу! Не думал же ты в самом деле, что подобный костерок мог бы кого-либо нынче образумить, усовестить? Опасаюсь, не дойдет ни до кого твой фортель. Времена не те, не те и люди. Извини, но я неудачный твой экспромт расценил как способ единым махом узел разрубить, так сказать, освободить родителей от привязанности к тебе, следовательно, и — материальных притязаний в дальнейшем... К такому за алиментами не потянешься! Но, чудак, бывают чувства, которые удаляются только вместе с сердцем... И такие операции, хотя бы во избежание смертных случаев, не следует отверткой совершать. Опять же, судя по наличию еды на столе, старики наши в полной рабочей форме да и мы с сестрой впрягаемся потихоньку... Словом, хотя все мы тут вроде бы погорельцы на российском пепелище, но не приговоренные пока. Так что покидать нас можешь с легким сердцем, без стеснительных для себя обязательств. И мы тебя не осудим. В бумажное наше время без диплома в пастухи не берут, а ведь тебе повыше захочется, Вадимушка? — и снизу заглянул ему в склоненное лицо. — Другое дело — много ли в таком счастье услады для взыскательной души, если к нему на карачках добираются. Да берегися, ведь не забудут про родимое твое пятно и в чем оно заключается... его и паяльной лампой не сведешь, разве только вместе с кожей спустишь. Мильон укради, дите убей — все простят, а про него в самую горькую, одинокую твою минутку припомнят, совместят и помилуют! Я твою безвыходность крепко понимаю, братец, но скажи, не приходило тебе на ум, что, еще до того как перестать быть, человеку дается выходная лазейка, состоящая в примиренье с неизбежностью, откуда и родится всякое геройство. Вдруг тебе все на свете нипочем, и самая боль становится ощущеньем жизни... пожалуй, страшнее силы нет. Что, ни разу не осеняло тебя в твоих мечтаньях?

— А тебя? — видимо, застигнутый на смежной мысли, странно усмехнулся Вадим.

— Меня-то осеняло... но я еще маленький, мне страшно, трусишка пока. Но и у меня по дороге туда есть порожек заветный: исчезнуть, потушиться, уйти, раствориться в тайге, жрать древесную кору, женьшень копать для вельмож мира сего, спуститься на ступеньку ниже — растеньем, зверем стать где-нибудь на отрогах Тянь-Шаня, затаиться в каменной глуши, шипом и зубом огрызаться из норы, когда придут на меня с облавой...

Дрожащей рукой, как ослепший, отрок потянулся было к чашке с квасом пересохшие губы смочить, но только расплескал и подальше сдвинул от беды. И с той минуты, подавленные никак не меньше жутью сказанного, чем если бы канарейка заговорила вдруг, прочие слушатели глаз не смели от него отвести, словно ждали чего-то еще худшего.

Не сводя от Вадима гипнотически-заблестевших зрачков, он шарил в себе идеальную, применительно к его конституции и точную, как слепок, формулировку общественного руководства, где прогрессивная устремленность, безотрывная от побуждений высочайшей нравственной гармонии, сочеталась бы с повседневной хозяйственной целесообразностью. По лицу было видать, уже нашлась отменная одна, да вроде не то пальцы жгла, не то из рук подобно тугой резине выскальзывала, никак в слово не ложилась... и вдруг отчеканилась сама собой в виде рациональнейшего, по тогдашней нехватке текстиля, декрета о всеобязательном возвращении вдовам пиджаков с расстрелянных мужей, чтобы, заштопав дырочки, перешивали для своих сироток, вынужденных терпеть стужу по причинам недовыполнения промфинплана. Получалось, что Егор одновременно с пощечиной приписывал честь запоздалого революционного открытия: дети не отвечают за вину родителей, внуки за дедов, неродившиеся за давно умерших. Пользуясь умилением родителей и размахавшись, Вадим заодно в тот раз подвергнул прогрессивной критике и другие уязвимые предметы из религии. Если сюда прибавить, что он еще стихи писал, в секрете даже готовил книжечку — тоже полтора слова в строке против слипания ценных мыслей, нередко наблюдаемого у классиков, то понятным становится положение баловня с дальнейшим переходом к обожествлению под залог великой будущности... Несмотря на мирный исход, состоявшуюся беседу надо считать первой трещинкой в дружной дотоле лоскутовской семье.

Следующая фаза назревающей размолвки обозначилась месяца два спустя, тоже за столом. С утра в тот славный, с морозным солнышком, денек о.Матвей отправился в баньку, но вместо обычной после таких походов благостной умиротворенности воротился к обеду в самом тягостном расстройстве духа, от еды отказался наотрез якобы по нездоровью. Лишь в ответ на встревоженные приставанья домашних и ни к кому собственно не обращаясь, поведал он омрачившую его бытовую сценку на базаре, куда по дороге домой зашел прикупить из-под полы кое-какой, по ремеслу, сапожной мелочишки. В проходе меж торговых ларей, отведенных для стоянки подвод, немолодой, заведомо не пьяный, с виду даже благообразный мужик изливал свой гнев на невесть чем провинившуюся лошадку, что и доставила его сюда с картошкой из ближнего Подмосковья. То была низкорослая кобылка, ко всему привычная колхозная труженица, и хотя тот сек ее по крупу сложенной вдвое колодезной цепью, особой кровки не было, только багровые вздутия проступили местами по разорванной коже. В общем же лошадка стояла ровно, не пытаясь увернуться от судьбы, правда — нераспряженная, подергивалось в такт ударам отвислое, сплошь в набухших жилах, подпругой стянутое брюхо. Случившиеся возле ротозеи, местное ворье и копеечные спекулянты, возвращавшиеся после уроков школьники, также заметно протрезвевшее от зрелища пропойное отребье в сосредоточенном молчании следили за ходом расправы без малейшей попытки вмешаться в происходящее злодейство — впрочем, не ради одного лишь самосохраненья, потому что в тогдашнем-то своем исступленье запросто и убить мог. Недружное глухое эх! время от времени, при свистящем взмахе, срывалось у некоторых с жестоко утончившихся губ. Однако не терзаемая кляча деревенская привлекала тайное сочувствие наблюдателей или, скажем, беспокойно переступавший по ту сторону ее жеребеночек, такая славная коняшка, с подвижным хохолком начинающейся гривки, а как раз сам он, нынешний хозяин ихний, судя по обильной проседи под сбившимся к затылку картузом, обеих войн солдат и, наверно, взрослых детей отец. Объединявшее их всех, обычное при казнях, простонародное раздумье сводилось к тому — какою только напрасною мечтою не самосжигается на свете человек и чего посредством нее достигает... В своей увлеченности о.Матвей всего себя вложил в рассказ, то и дело применяя живописные крестьянские обороты, с детства сохранявшиеся на донышке памяти, отчего событие в его устах приобретало некую символическую значимость.

— Пьяный, что ли? — не для себя, еще для кого-то справился Егор...

— Куды, в полной сухости, да и по обличью-то вроде и не зверь дикий, а послушали бы, родные мои, какими он словесами, под кажный стежок, Бога своего костерил! Вчуже сердце сжималось за горемычного, как он теми же устами пищу станет принимать... — как бы ни к кому не обращаясь, продолжал о.Матвей, машинально соринки сметая со стола, пока солонку рукавом на пол не смахнул, и таково было напряженье минуты, что, если даже и заметили, никто не посмел нагнуться за нею. — Не хаю народ мой, сам того же племени... Но отколе же, отколе, как не от безграничности нашей страшное наше размахайство повелося? А все оттого, что никакой преграды взору нет, степь, да небушко, да сорока на плетне... Ну, поневоле и взалчешь обо что-нибудь разбиться, огонька глотнуть али чего там и на свете нет. А уж там, с векового привязу сорвамшись, не то что нажитую копейку ай там дедовский сундук, самые внучатные пожитки спустим в пропой. Тут уж не подходи никто, зарубим... Нам тогда, раз что под руку попалося, ничего не жаль! Зато по прошествии сроков, ковшичком рассольцу душевное окаянство сполоснув, опять до нового загула кроткие да исправные становимся: кол на башке теши, все стерпим... Ах, желанные мои, как же он ее, несчастный, кормилицу свою хлестал!

— А что же коняшка-то, — несмело напомнила Дуня, — небось, глаз не сводил?

— Много ли стребуешь с несмышленого? Копытца у него что твои ребячьи кулачки. Но, правда, сперва-то с нетерпеньицем на мамку поглядывал, скоро ли ослобонится, видать, проголодамшись с утра... а под конец стал и у него хохолочек всякий раз подрагивать.

— Синхронно, значит? — переспросил Егор, значительно покосившись на все еще молчавшего брата, и вдруг открылось, в чей адрес предназначался Матвеев рассказ. — А приблизительно, сколько ей на круг разов досталось, не удалось подсчитать?

Очень возможно, у него и еще нашлось бы подстегнуть минуту, но тут Дуня вступилась за старшего брата, который по характеру и судьбе был ей ближе, хоть и непонятней младшего.

— Перестань мучить нас, жалить, воду мутить... — прокричала она на высокой ноте и опрометью, падая и ушибаясь о ступеньки, бросилась к себе наверх.

— Вот сразу и видать, что баба слезливая, — вдогонку кинул Егор, — а заместо того лучше поинтересовалась бы у нашего передового — за провинность какую кормилица-то, как папаша метко выразились, истязанье свое приняла.

— Чем других понукать, сам и спроси, раз приспичило... — примирительно вмешался отец. — Не за версту, рядком сидите.

— Ну, разве откроет он нам с тобой такой сверхгосударственный секрет... Лишенцам его знать не положено! При случае он запросто отправил бы всех нас, вместе с сестренкой, на заклание во имя идеи, без личного своего участия, разумеется: Робеспьер тоже был чистюля! — наотмашь, с хрипотцой презренья ударил младший брат, — живое доказательство, как рано взрослели дети в тогдашней обстановке, хотя довольно коряво высказал вполне зрелую мысль, что в истории не бывало злодейства, которое придворные псалмопевцы не восславили бы как величие духа.

Вадим никак не мог подавить в себе ноющее чувство вины за пускай косвенную, через отцовский хлеб, принадлежность к преступному сословью, которую ему еще предстояло искупить каким-то политическим актом столь безмерного объема, что от одной мысли замирало дыханье. Тем и объяснялся последовавший через минуту намек Егора, в равной мере оскорбительный и прозорливый, что при посвящении в ту строгую веру Вадима вполне могут вынудить разными перекрестными обстоятельствами самую отцовскую жизнь принести на ее алтарь в качестве вступительного взноса.

— Нельзя не осудить дурное, бесхозяйственное поведение твоего колхозника, — с холодком и раздельно заговорил Вадим, чтобы всем, там тоже, было слышно. — Не скрою, отец, у меня плохое создалось впечатление от твоего рассказа, словно ты не столько нас разжалобить хотел, как... нет? Тогда раскройся начистоту, что у тебя было на уме.

— А самому тебе так уж ни капельки и не жалко ее, Вадимушка? — по-новому взглянув на сына, искренне чему-то подивился отец.

— А чего ж ее жалеть! — снова, отвлекая разговор на себя, на полном равенстве ввязался Егор. — В случае чего казенную вещь запросто и в расход списать дозволено, будто не было. Тем более что при коммунизме вовсе лошадей не будет, исключительно неодушевленные трактора! — И тут же что всего обиднее — вполголоса, остерег папашу трепаться на опасные темки с ненадежными людьми. С некоторых пор семья стала испытывать в присутствии вдруг непонятно умолкавшего Вадима гнетущее чувство нравственной неполноценности, да и сам он томился невольным перед великой идеей сознанием вины за свое пускай лишь родственное соучастие в тщательно скрываемой надежде на некое запретное чудо. Всевозрастающее домашнее неблагополучие должно было когда-нибудь взорваться, что и случилось в один метельный декабрьский вечерок.

Собственно, даже не в избиенье безответного живого существа заключалась суть, а в неких сокровенных причинах, подвигнувших пожилого русского крестьянина с его вековечным культом коня на только что поведанное зверство. Беседа в самом деле принимала скользкий поворот, и Вадиму поневоле приходилось отвечать самому на заданный вопрос.

— Насколько я понял, отец, тебе подчеркнуть хотелось чуть ли не перерождение русского земледельца, — по возможности мягко обратился он к о.Матвею. — В том смысле подчеркнуть, что уж до такой степени все вокруг ему опротивело... ну под влиянием некоторых насильственных мероприятий!... Мало сказать, чужое стало, не свое, а полностью теперь постылое, когда, по твоим словам, не подходи — зарубим, родительское благословенье спустим в пропой, так? Но ведь фабрики да железные дороги тоже нынче не чья-то собственность, откуда совсем не следует, что ничья. Согласись с такой дикарской логикой — нетрудно и диверсию оправдать. Кстати, и мне попадались на глаза такого рода печальные картинки, чаще всего под видом пресловутой национальной нашей растяпости, но я буквально всякий раз сожалел, по крайней мере, о вынужденной своей невозможности активно вмешаться... ну, по ряду независящих от меня причин! — намекнул он на социальное свое бесправие.

— Ну, ты бы мог это самое и письменно, без указания, что ты сын лишенца и попа... такое и без марки доходит! — тоном озабоченного сочувствия подсказал Егор. — В доносе обратный адрес не обязателен... Разве только в надежде на вознаграждение! Сам-то ты уверен, по крайней мере, что акт предательства гарантирует тебе помилование?

Целясь в самую суть Вадимова признанья, отрок не рассчитал, видимо, силу удара. Сказанное прозвучало для всех громче всякой пощечины, эхо которой удвоилось благодаря случившейся затем паузе. Из-за некоторой сложности смысл оскорбленья не сразу достиг простодушных стариков, а малейшая заминка создавала впечатление, что и вообще здесь некому оборвать одерзевшего мальчишку. Да и последовавшее с запозданием отцовское вмешательство скорее предотвращало ужасный поединок, нежели восстанавливало честь потерпевшего.

— Ну, уж ты перегнул, перегнул как всегда, змий, — невпопад и словно на части разрываемый забормотал о.Матвей. — Нехорошо!.. и ты тоже, Вадимушка, молю тебя, не серчай на братика. Он потому и жалит нас беспрестанно, что в постоянном трепете, без солнышка да под колодой взращен. Да и в школе-то, поди, какие ему тычки да поношенья принимать приходится: камень молчаливый надо в груди иметь! — И порознь захватив с двух концов, напрасно пытался соединить руки братьев в примирительном пожатье, кстати — при гораздо меньшем сопротивленье с Вадимовой стороны. Вадиму потребовалась незаурядная выдержка — пропустить мимо ушей подобную обиду, да и не бросаться же было с кулаками на несовершеннолетнего братца. В ту минуту ему важнее было закрепить позиции исповедованием новой своей веры, как он сам ее разумел в тот период.

— Хорошо понимаю боль твою, — обращаясь к отцу, с понятной дрожью робости начал он, — но что делать, отец, при переездах на новую квартиру посуда имеет обыкновение биться. В такие эпохи полезно примирение кое с какими неизбежными утратами... Видишь ли, доисторический человек для нас только живая плазма, предварительная заготовка, из которой осознанная экономика творит более совершенные формы. Люди становятся обществом лишь с приобретением способности сознательно осуществлять свою историю, для чего должны подвергнуться ваянию идей и воль... Понятно я говорю? Естественно, что человечество, в массе своей инертное, как всякий другой первичный материал, скажем — бронза, алюминий, сталь, при скоростной обработке на станке соответственно ведет себя: стонет, визжит, плюется раскаленной стружкой. И каждому ясно, что в темпах как раз единственное средство сократить боль. Поэтому в разбеге исторического процесса мы просто не имеем права мельчить свой порыв, растрачивать на пустяки отведенное нам время. Словом, я хочу сказать, что сердцу политика чуждо частное людское горе, его заботит лишь грядущее благо общественное. — Последнюю фразу он произнес значительно окрепшим, где-то позаимствованным, а местами даже чуть натужным голосом, каким подобные манифесты и провозглашались во все века.

Затем сын виновато справился в наступившей тишине, не нужно ли чего повторить для окончательной понятности.

— Нет, что ты, очень ты нам явственно, задушевно все объяснил, храни тебя Господь! — потерянный и померкший забормотал о.Матвей, ища вкруг себя глазу и душе какой-нибудь опоры. — Погляди на него, Парашенька, порадуйся на первенца... Давно ли мы его о самую что ни есть голодуху, помнишь ли, в рубашонке ночной на крыльце накрыли, как он воробьишкам пшенцо твое заветное стравливал. Стужа, дескать, зимняя на дворе, а у них и тельца-то вместе с шубой по сту грамм. И вот, глазом не успели моргнуть, как он уже весь железный пред нами стоит, словами некими лязгает, к великим делам подзакалимшись. Не зря газетки хвастают, на глазах люди растут, но детки, к прискорбию нашему, всего быстрее!.. — и языком пощелкав от горестного восхищения, теперь уже сам, по следу Егора, справился у возлюбленного первенца своего, что за адское благо такое подразумевается — любая цена за него нипочем.

В рассуждении о насущном благе людском о.Матвей прежде всего отвергнул запомнившийся с прошлого раза да так и оставшийся без ответа поклеп безбожников, будто, утверждая примат хлеба духовного, христианство преуменьшает важность хлеба телесного для тружеников, особо нуждающихся в многоразовом калорийном питании.

— Однако же весь опыт мудрецов, не одних только пустынножительствующих подвижников, учит нас, — наставительно сказал о.Матвей, — что, вместе составляя некий постоянный рацион жизни, оба помянутых хлеба пребывают как бы в обоюдном соперничестве, стремясь один за счет другого добиться первенства в устремлениях человеческих.

Сын тотчас указал старо-федосеевскому батюшке на допущенное им неправомерное противопоставление обеих потребностей, объясняемое незнакомством с высказываниями классиков материализма, тогда как на деле, по словам Вадима, обе они диалектически содержатся одна в другой, во взаимодействии образуя полноценную общественную личность. Другими словами, наивысшее благо состоит в сочетании сытости с гармонией, полностью исчезающей на голодное брюхо нередко даже с утратой человеческого достоинства, хотя трудно отрицать, и абсолютная сытость тоже выглядит натуральным свинством без гармонии. Вадим затруднился уточнить, в чем же таковая состоит, но ведь и сам товарищ Скуднов, при всей своей близости к источнику истины, толковал ее несколько туманно, как нечто вроде всеобщей гимнастики для развития здоровья под братское хоровое пение на международных стадионах. Тем не менее поименованное благо включало в себя почти весь комфорт райского блаженства с долголетием во главе...

— Но, конечно, лишь сами потомки окончательно решат, применять ли бессмертие как награду отличившимся героям или в наказание особо тяжких каторжников, — неожиданно обмолвился он, обнаружив вовсе неуместную в таких вопросах наклонность к озорному вольнодумству.

Больше того, путаник и фантазер, незнакомый с официальными воззреньями на облик грядущего, он вдохновился изложить своей еще менее осведомленной аудитории две прямо противоположные и будто бы единственно-возможные системы общественного устройства. В первой из двух, нашей, обобщившей мечту и достояние, земляне, взявшись за руки и сомкнутым братским строем, с пением трудовых гимнов и по росистым утренним лугам шествуют к некоему отвлеченному солнцу. Читалось между строк, что только предупредительная забота о нуждах соседа, в планах частном и международном, может спасти род людской от неминуемого однажды самоуничтожения. Сказанное, выдвигая Вадима в мыслители по крайней мере районного масштаба, доказывает вместе с тем печальную истину, что и таких не находится у нас на самом рискованном перегоне истории...

Другая же конструкция, враждебная нам и соответственно присвоенная Западу, представлялась Вадиму сословной пирамидой с абсолютным властелином на вершине плотной плутократической элиты, а ниже располагались прочие порабощенные касты от чиновничьей знати до безгласной, раздавленной тяжестью верхних черни, рабы. Для лучшей доходчивости он машинально, ногтем по клеенке, прочеркнул обе структуры в виде условных символов — и ^. Любопытно, что несколько позже указанные начертанья снова появятся в нашем повествовании, правда — уже утратившие первоначальное содержание ради иного, уже не доступного нам значенья, — а именно — на знаменах двух еще более непримиримых, чем даже в наши дни, лагерей человечества при их финальном столкновении, сравнимом лишь с коротким замыканьем полюсов.

Надо полагать, сообщение Вадима, отлично слышное снизу в Дунином мезонинчике, непроизвольно запало ей в память, чтобы впоследствии отлиться в один из самых мрачных эпизодов вставного повествования, заслуженно именуемого в дальнейшем апокалипсисом Никанора. К сожаленью, у нас нет иного средства успокоить уже взволновавшихся прогрессивных мыслителей и других штатных оптимистов, кроме как раскрыв им здесь механизм совпаденья.

Обращает на себя внимание знаменательная, вскоре после ухода из дому происшедшая переоценка символов в только что поведанной концепции Вадима Лоскутова, построенной скорее на эмоциональной игре образов, нежели строгой политической логике. Остается непонятной довольно игривая, в его неискушенном возрасте, эволюция метафоры, однако в захваченных при аресте бумагах молодого человека были обнаружены наброски поэмы о все той же, полюбившейся ему гигантской четырехгранной горе, с тем же послойным, снизу вверх, чередованьем угнетенных, в пропорциональной численности сокращающихся группировок, но уже не в порицательном, а весьма восхвалительном аспекте. Теперь громаду вместо прежнего тирана венчал единый всевластный мозг, и в наивысшей его точке помещалось некое созерцающее земное око с отраженьем звездного света в темном немигающем зрачке. Получалось, будто в той молчаливой переглядке полярных начал, земли и неба, и средоточится весь смысл мирозданья, причем из ряда неосторожных восклицаний можно было вывести криминальное заключенье, что слезы и горести земли с избытком окупаются достигнутым уровнем познанья... Вообще, случись тогда под лоскутовским окошком толковый сыщик с тонким слухом и достаточно оперативной сметкой, он мог бы, разгадав игру Вадимовой фантазии, в зародыше пресечь роковое для автора историческое сочинение ввиду содержавшихся там страшнейших, к тому же оправдавшихся впоследствии пророчеств великого вождя, на которые Вадима Лоскутова вдохновило чересчур углубленное созерцание человеческой пирамиды.

— Хорошо, покажи нам твою веру без бумажной упаковки и пропагандистской мишуры, — сухо попросил младший брат.

— Непонятно, как ты выносишь себя, Егор! Скажи, тебе не тошно наедине с собою? — Так вот... мы действительно отряхнем с наших ног прах старого мира, как поется в боевой нашей песне, — чуть громче обычного, чтобы всем было слышно, произнес Вадим. — Страстно хотим изгнать из памяти жалкие и стыдные фазы нашего доисторического вызреванья, включая возведенные в церковный обряд архаические суеверия. Словом, за мир без заблуждений, социального грабежа и страданий...

— В целом неплохо, — краем рта посмеялся Егор, — но ведь в мире без страданий не будет и состраданья. Чем расплачиваться станешь с ними без гарантии прощенья... ведь они ужасно памятливые на некоторые вещи. Вспомни, как поповичи прошлого века всю жизнь старались доказать, что в доску свои. Не страшно тебе, поповский сын?

И тут, надо отдать должное проницательности отрока, он как бы мимоходом осведомился у брата — не задумывался ли, почему почти все перебежавшие из духовного звания просветители наши начинали себя заново с усердного, словно в угоду кому-то нападения на русское православие. Рассудительный мальчик признавал, однако, что на протяжении веков рабочие тезисы христианства поизносились, стали увязать во все более усложнявшейся исторической действительности, что вызывало осатанелые вихри разочарованья и раскола во всемирной пастве.

Глава X

В поведении Вадима Лоскутова той поры явственно просматривается ущербное сознание своего как бы первородного греха, свойственное многим выходцам из церковной среды, в силу чего она весь прошлый век поставляла в революцию отменного качества кадры. С изнанки наглядевшись на отцовскую профессию, поповские дети в России бежали в прямо враждебные ей математику, естествознание, политику, зачастую из самых семинарских стен, откуда им открывался прямой путь приходского священника, в наследственное, ничем не колебимое благоденствие. Однако полная зависимость низового, без централизованной оплаты, православного духовенства от зажиточности прихода и щедрости благодетелей вынуждала священника слишком приспособляться к уровню и обычаю прихожан, как правило, за счет христианских добродетелей. В деревнях победнее русский поп был тот же мужик, облачавшийся в золоченую рогожу по праздникам, а страдной порой в залатанных портках и ошметках на босу ногу бредущий в борозде за нищею сохою: такому было не до мистических мудрствований или подвигов аскетизма. Русской деревне слишком часто доводилось знавать оборотистых дельцов в рясах, на всю епархию знаменитых лошадных барышников, например; а в общественных профессиях, по смыслу своему требующих образцовой чистоты, почти святости, малейшее отступление от некоего нравственного стандарта одинаково выглядит в глазах прихожан и подданных уликой самых адских пороков.

Постоянное пребывание в кругу родительских, хозяйственно-бытовых интересов, без стеснения обсуждаемых при детях, сызмальства накладывало на них необратимый отпечаток. У наследовавших отцовскую профессию к семинарским годам слагался цинически-бурсацкий взгляд на вручаемые им таинства веры: чудо небесной благодати становилось для них товаром сомнительной коммерции, а паства — нивой прокормления, урожайность коей всецело зависела от расторопности пахаря. Что касается лучших, критически мысливших, из поповских детей, то обеспеченное существование на сытных и даровых харчах, избавленное от столь смягчающих нас, мирских детей, от совершаемых по нужде житейских сделок с совестью, к тому же помноженное на пылкую непримиримость ко всяческой лжи, естественно, ставило их как бы над средой, судьями института церкви в целом. Зачаточный скептицизм в сочетанье с национальной нашей, до оскомины нетерпеливой тягой на любое незрелое яблочко, с годами превращался в пафос воинствующего всеотрицанья прошлого с дальнейшим переходом в штурмовое революционное мировоззренье. Вряд ли из сугубо трудового уклада лоскутовской семьи, по крайней мере за последние десять лет Вадимова созревания, почерпнут был им обвинительный материал для той пресловутой статьи, послужившей толчком к распаду, — она же выдает его усердные, опять же в меру возраста, раздумья о предмете вплоть до самостоятельной догадки, например, что практическая мудрость обязательного в католицизме безбрачия, целибата, заключается как раз в предотвращении возможного подрыва изнутри — от самих же выходцев из недр церковных, перебежчиков, извечных и потому наиболее яростных разрушителей собственных сект, партий и прочих компанейств, что досыта и с изнанки нагляделись на их вопиющие пороки.

Очистительное искупление своей неокупаемой вины, состоящей в принадлежности к поповскому отродью, талантливейшие порою деятели эти — тем более решительные, что вовсе свободные от каких-либо обетов, полагали не только в решимости начисто, заодно с собою, вырвать веру предков из сердец людских, вложив туда, в еще дымящуюся середку некий более действенный стимулятор социального прогресса — чувство всепланетного коллективизма, например. Подобный акт, пусть в разной форме, предстоял всякому при получении более-менее ответственной государственной должности. В данном случае дело осложнялось анкетным пунктом сословной неполноценности, так что поспешность преждевременного, казалось бы, решения уйти из дому объяснялась совершившимся год назад, при очередной чистке, исключением Вадима с третьего курса да еще под предлогом учебной неуспеваемости. Со стороны история представлялась настолько жестокой и несправедливой, что не только друживший с ним дотоле Никанор Шамин, чуть заслышав его голос, выстаивал паузу за углом или при встречах в темных сенцах старался прошмыгнуть незамеченно, лишь бы не глядеть Вадиму в лицо, но, что еще важнее для характеристики последнего, тот сам великодушно избегал всякого общенья с ним, чтобы не смущать его самим фактом своего недозволенного существования. Пожалуй, бросается в глаза повышенная неприязнь чуть ли не всех видных поповичей девятнадцатого столетия да и позже к русскому прошлому, вряд ли обусловленная одними лишь впечатленьями бытия, и самоубийственная порой ожесточенность, с какой они в течение вчерашнего века, пока сами в чистках не извелись, вызывали огонь революции на отчий дом и отчизну в целом, сжигали мосты за собой, как если бы в том заключалась высшая верность, чтобы в случае чего отступать назад было не по чему и некуда. Казалось, при посвященье в эпохальную новизну кто-то нетерпеливый и коварный требовал от них, помимо естественного в таких случаях отказа от прежней веры и родни, нечто куда большее, чем простое отступничество... нет, полного отреченья от коренных родственных начал, обусловивших их племенной исторический облик. Каждая очередная и на деле доказанная стадия такого отказа вознаграждалась добавочной премией лестного доверия. Надо считать, что появившаяся к концу того же года, за полной Вадимовой подписью необширная, но скандальная статеечка о православном духовенстве в социально-историческом разрезе, косвенно ускорившая развязку, была как раз такой данью неофита своему безымянному шефу.

Минуя не угодные последнему имена прославленных русских иерархов, в годины былых лихолетий возглавлявших порыв народный, автор ее избрал мишенью худших долгополых чиновников и карьеристов, соблюдавших кесаревы интересы в ущерб заповедям Божьим, и, видимо, ставил себе целью показать, что загрузка правящей религии сугубо административными функциями, превращавшая ее в государственный департамент чуть ли не смежный с полицией, должна была впоследствии потопить ее в бурю вместе с империей. Разоблачительный, не без таланта, не в меру хлесткий стиль статьи, кабы не возраст — заставлявший местами усомниться в бескорыстности сочинительских побуждений, был испещрен занимательными диковинками церковной старины, выглядевшими как улики. Младший брат, всякий раз в отсутствие старшего подвергавший ревнивому обследованию свежую стопку книг на его столе, находил там не доступные его разуму издания не только о чуждых ему материях, вроде тайностей звездных, но и притягательные для него — по части глубинных недр земных. Однажды мальчик, которого еще на школьной скамье манила занимательная геология, наткнулся на целую монографию, судя по обложке, о вовсе не известном ему минерале Диодоре Сицилийском. Мелькнувшая в окне фигура возвращавшегося Вадима спугнула подростка раньше, чем успел вникнуть в истинное значенье слова. Истолкование его далось чуть позже, подсознательным расслоеньем на камень диорит и чем-то родственный ему Лабрадор, как раз богатый близкими породами, но осталось загадкой навсегда — какая у канадской провинции связь с итальянским островом? Означенная ребячья путаница позволяет приблизительно засечь Вадимово знакомство со знаменитым греческим историком, чья туманная, в память запавшая строка и завела молодого человека подобно тропке в окрестности его трагической темы.

Каким-то неправдоподобным чутьем проведавший о злосчастной статейке, Егор уже к обеду следующего дня, за свой счет, успел раздобыться номером поквартального издания для сельской молодежи, где была напечатана, но скандал разыгрался лишь за ужином. В полном молчании, щадя Вадима, уже пылавшего пятнистым румянцем, все глядели кто куда, но видели краем глаза единственно залистанную, близ отцовского локтя, журнальную тетрадку с прегадкой картинкой на обложке. Вдруг Егор дрожащим голосом оповестил, что в доме завелся выдающийся писатель, и предложил поприветствовать его теплыми аплодисментами. Никто не оборвал мальчишку, никак не отозвался на дерзкие затем два его хлопка. Домашние как по сговору взглянули на Вадима с вопросительным молчанием, что означало как бы предоставление слова для самооправданья.

— Отлично сознаю, что я отрезанный ломоть теперь... но прошу учесть, что ни в чем и не раскаиваюсь, потому что... да потому что принципиально отвергаю религию, церковь, Бога... ну, разумеется, и всех мастей шаманов, какие со своими бубнами путаются в ногах у человечества, которое идет к вершинам земного бытия! — с задышкой от волнения, запальчивым и звенящим голосом проговорил Вадим, и погромче, чтобы слышно было и тем, уже насторожившим ухо вдалеке, для кого в конечном счете и предназначалась тоном присяги произнесенная декларация. — Я уйду... собственно, мог бы прямо сейчас очистить занимаемое место, тем более что сборы мои недолгие. Мне ничего здесь не требуется, да и не надо брать с собою: там все дают при поступленье — простыню, полотенце, даже одеяло байковое. Мне давно обещана койка в общежитии, но, к сожалению, товарищ вернулся из больницы раньше чем предполагалось. Думали, что-нибудь серьезное, а оказались пустяки. Но это чисто временная заминка, и если мое присутствие хоть чуточку обременительно теперь, то я... — Привстав, он всем видом изобразил готовность по легчайшему намеку покинуть место за столом и даже побледнел чуть, когда никто не двинулся удержать его на месте.

Случалось не раз за последнюю неделю, что в поисках надлежащего тона перед послезавтрашним, может быть, разрывом он на пробу заговаривал несвойственным ему, до высокомерия учительным баском, но если раньше под ним скрывалось опасение обидеть зря, теперь прозвучало если не озлобление пока, то враждебное отчаяние — на недогадливость старших облегчить ему бегство лучше всего категорическим изгнанием, исключающим всякий пересмотр принятого решенья. Несколько в разных оттенках обитатели домика со ставнями не сомневались в чрезвычайном историческом жребии, ожидающем их любимца впереди, и повседневно стремились оберечь его от эпохальных огорчений сословья. Беззаветная уверенность в блистательной будущности старшего сына, не меньше прочего родства служила сплочению семьи в тяжкие моменты, становясь единственным смыслом существованья. Поэтому незаслуженный выпад Вадима должен был обидеть всех, в особенности Дуню, которая с не меньшим обожаньем, чем родители, относилась ко всеобщему любимцу, может быть, провидя его трагический взлет с таким же стремительным вскорости паденьем. Ее обращенье выглядело как прямой бунт против маленького семейного тирана, слишком попривыкшего к поклоненью:

— Как нехорошо говоришь ты с нами, Вадим, — не подымая голоса, сказала она с робким осужденьем, — будто мы провинились перед тобой... но чем? Разве только тем, что все еще существуем... — и промежуточный вздох означал непроизнесенное: «Вопреки прилагаемым усилиям», — вроде на ногах твоих висим, воспарить мешаем к вершинам, которые ждут тебя не дождутся. Так не карай нас за это...

— В самом деле, сынок, ведь мы тебя дома нисколечко не держим, обременять собою не хотим, — с места поддержал дочку о.Матвей. — У нас и в мыслях нету закон природы преломить. Отродясь заведено, чуть поотросли крылышки у птенца, он с гнезда сымается, улетает в манящие просторы... и весь мир ему тогда вчерашний не боле, как яичная скорлупа. Так и люди: негоже старикам от молоденьких требовать, чтобы закапывались с ними в могилу. А в чем не угодили, ай хлебушко порой горьковат был? — на том простите Христа ради. И здесь вся мудрость наша кончается... вот, может, мать чего еще на дорожку подкинет!

Тогда, то и дело прикланиваясь, напутственную эстафету переняла у него Прасковья Андреевна. Произносимые в тоне похоронного причитанья слова выбирались настолько униженные, ползучей нет, что Никанор, слышавший их у себя за стенкой, опустил их в своей передаче, а Егор полкарандаша сгрыз, прежде чем порешился навести деловой порядок. Кажется, мать пыталась обелиться перед своими малолетними судьями за непрощаемый проступок наделения их жизнью на сей постылой земле. Кроме рассказа о бессонных ночах, когда так до свету и прокачаешься на табуретке в ожидании — вот-вот сту-канут в окошко, стребуют долгогривого на разделку подавать, она поделилась переживаньями, какими вряд ли стоит засорять память детей.

— Уж вы не корите нас, милые, за стариковскую немочь нашу, — нараспев за душу тянула Прасковья Андреевна, уголком кофты утирая увлажнившиеся щеки. — Нету нам прощенья... да ведь и то правда, что, может быть, мы бы с ним вовек и не спозналися, не случись той проклятой ночки, кабы знать было наперед, чем она обернется, слезками-то детскими, наша с ним несчастная любовь... в пору на колени перед вами стать! А легко ли, судите сами, матери перед детками каяться, что, бессовестная, на свет их произвела? А на деле-то ведь мы вас для счастьица растили...

Тут не выдержал Егор.

— Убедительно просим вас, поубавьте крик души, мамаша, — на каком-то психическом спазме проскрежетал он. — Если вы прослезить его хотите, то напрасно... сердце политика чуждо частному людскому горю!.. Опять же, правду сказать, зубы заныли от ваших бесполезных стенаний. Конечно, дело его вполне серьезное, но и оплакивать нечего, не покойник пока... да никто и не гонит его из дому на ночь глядя. А поскольку бежать ему отсюда некуда, то имею деловое предложение.

Без единой запинки он изложил его в сжатых юридических пунктах. Чтоб не сгорать от стыда перед новым приятельством за свои связи со старым прогнившим миром в лице семьи, Вадим временно, до приискания постоянного пристанища пусть перебирается в пустующие аблаевские каморки. В отсутствие посторонних, для секретности, Дуня дважды в день носит туда горячее питание, она же не откажется постирать бельишко старшего братца, также поштопать в случае нужды. Про все чохом, включая дрова и коммунальные услуги, жилец пусть платит бывшей семье рублик в месяц из сумм, получаемых за подобные статейки от тех, ради кого, в сущности, и пишутся. Разница с действительной стоимостью пайка и коммунальных услуг оплачивается за счет родителей, морально ответственных за благополучие непосредственных потомков. А при отъезде можно было бы даже взять с них отступное за избавление впредь от дорогостоящей опеки.

— Никогда не понимал, за что, помимо какой-то биологической нашей несовместимости, ты так бешено невзлюбил меня, старообразный отрок Егорий?.. — сказал врастяжку Вадим. — За поздним часом изложи хоть вкратце, какие такие роковые пороки раздражают тебя в моей особе?

— Что ж, попробую, воистину нелюбимый брат мой... — кивнул тот, и в голосе лязгнул предупредительный смешок. — Конечно, блаженны миротворцы, ибо сынами Божьими нарекутся, однако везде на свете не шибко терпят таких двурушников-миротворцев, пытающихся осуществлять свои грезы о всемирной гармонии за счет вскормившей их среды... да и по существу жизнеопасное занятие для такого путаника, как ты. Почему, старательно обеляя противную сторону в глазах отца, сам не торопишься с той же проповедью в их преисподний лагерь?.. Ответить тебе на вопрос? Да потому, что, если здесь тебе прощается любое кощунство, там его расценили бы как сознательную вылазку перебежчика обезвредить главное их оружие — за века и по слезинке скопленную ненависть, эту штурмовую взрывчатку всех революций...

— Ага, значит, и ты признаешь ее священное происхождение... — ухватился за нужное ему слово старший брат.

— Но дай же мне досказать... — поднятой ладонью защитился младший и прибавил, что примиренье непримиримых обычно происходит на поле битвы и состоит в коротком замыканье полюсов...

Ввиду крайне многословных и довольно путаных формулировок, последовавших с обеих сторон, удобнее в смысловом изложении передать суть их дальнейшей перепалки.

По мысли младшего, беда той каверзной взрывчатки заключается в том, что, раз воспламенясь, она вслепую и насмерть поражает все вокруг себя, как это на собственной коллективной участи и познают сегодня присяжные ее накопители и жрецы. В свою очередь старший подчеркнул, что так и должно быть, всякая великая правда стоит своих жертв, зато, когда спадут строительные подмостья и уберут из окрестности неизбежный мусор, она во всем величии предстает миру. Затем Вадим повторил, что под ее путеводной звездой человечество проделало весь свой, как недаром говорится в прокламациях, тернистый путь, беззаветно и практически за рабскую похлебку воздвигая прекрасную, хотя несколько смятенную и вообще слишком противоречивую, цивилизацию, под обломками коей будет когда-нибудь погребено, если своевременно не образумится. По счастью, на критическом нынешнем рубеже оно всерьез призадумалось, каким же образом пресловутая заповедь о любви к ближнему, предназначенная к обузданию ненасытной элиты, стала насильственной добродетелью обездоленных и посредством чьих магических махинаций произошел подмен адресатов?

— Не кажется ли тебе, чересчур умный мальчик, что обращенное к нищему приглашение раздать имущество в обмен на вечное блаженство без печали и воздыхания, то есть буквально в загробной валюте, должно восприниматься простыми людьми как безжалостный юмор? А ведь грех перед людьми грешнее, чем перед Богом, которого не обманешь? В таком аспекте евангельское пророчество об алчущих и плачущих, которые однажды насытятся и воссмеются, не выглядит ли прямым указанием на события наших дней, когда простонародная вера в добро становится самозащитной волей разгневанного?.. Согласен, иногда даже слишком гневного, но абсолютного большинства... Она уже потому священна, что ненависть, какая изначально в качестве противовеса вложена в христианский тезис о любви к ближнему, к прискорбию пущена на самотек добровольности вместо наследственного закрепления в поведенческом кодексе человека...

— То есть вроде как у пчелок и муравьев, например? — тоном недоверчивого раздумья переспросил ставший ненадолго прежним мальчиком моложавый старичок, и обманутый детской улыбкой мнимого просветленья, Вадим счел возможным завершить дискуссию в духе примирения:

— Ну, умному и теперь очевидно, что если не взорвемся досрочно, то именно так оно и осуществится где-то впереди, ибо как иначе уместить в ту же жилплощадь предстоящее множество без уплотнения в насекомую категорию? И так как уже никакой силой не загнать назад в стойло древнюю мечту людей, нам остается лишь притормозить малость свой лавинный спуск в тот свыше обетованный муравейник. Нет-нет, не об отмене биологического приговора хлопочу, пусть все свершится, как тому генетически предначертано быть!.. А хотя бы на полстолетья, пока снова бельмом инстинкта не затянется умственный кругозор, подзадержаться в предпоследней фазе, чтобы без гонки и одышки, досыта насладиться прощальной, как бы в закатце, красою наших уже мглистой дымкой обреченности подернутых городов... Странно, ведь я совсем еще молодой, но откуда же известно мне, как прекрасно будет выглядеть мир за мгновенье до пропасти?.. Речь идет о даруемой всем приговоренным сладостной отсрочке, когда минутной на излете вспышкой памяти насквозь озаряется пройденная даль. Разумеется, история никогда не согласуется с планами людей, предпочитая ход коня; так что возможны какие-то другие варианты... Тут я не досказываю кое-чего... — многозначительно и вполголоса добавил он, чтобы не подслушали будущие друзья оттуда, и вдруг без особой уверенности, как предлагают рукопожатье после крупной размолвки, справился у брата — понял ли тот его до конца во всю ширь поставленного вопроса? — И если я искренно прощаю тебе болезненную нетерпимость в защиту родного гнезда, то не серчай и на тех, кто посильно хочет продлить себя в плане большого человечества, а ведь это в наших общих интересах?

— Сколько я понял, ты задумал укрощение чересчур распылавшейся стихии, — раздумчиво протянул чуть улыбнувшийся Егор, — похвально, но как? Даже если бы великая гроза столкнула нас в братские объятья, то ведь пропасть-то больно велика: не перешагнуть, пожалуй. Можно порвать промежность, а?

— А и не потребуется... если по взаимному сговору, например, сблизить обе доктрины в единое русло одноцелевого исторического процесса по развитию главного гена в человеческой природе. Тогда идеологическая разница их легко объяснится неминуемым на слишком длительном перегоне преображением чудесной евангельской сказки в земную реальность, по Христову же завету, но в уточненном варианте осуществляемую еще при жизни. Понимаешь, к чему я веду?.. Дело, на мой взгляд, обоюдовыгодное: было бы неразумно одной стороне нести и дальше напрасное мученичество, а другой — отвергать многомиллионный, беззаветно стойкий и абсолютно пассивный нынче контингент верующих в те же социальные тезисы, известные им под названьем заповедей Божиих. Учти, наконец, что в глазах масс богословская схоластика столь же туманна, как всякая официальная гегельянщина. Я верю в победу разума, брат!

— Понятно, — притворно соглашаясь, все кивал противник, — но, кроме разумной терпимости при утряске принципиальных разногласий, потребуется и немало храбрости сделать начальный шаг. Интересно, кому же, на твой взгляд, должен принадлежать почин сближенья?

— Тому, разумеется, кто старше в смысле жертвенного опыта и служения добру.

— В таком случае как лицо проверенной привычности и прочности кандидатом намечается папаша ввиду очевидного риска получить раз по шее за свою инициативу. Кстати, ты так усердно сманивал его давеча в свою веру, словно готовил в качестве личного вступительного, даже трофейного взноса, как говорится, на алтарь Коминтерна!

Жестом пренебрежения Вадим отверг недостойную шутку:

— Что ж, при острой надобности и выше его саном предшественники ездили на поклон в орду, — вполне одобрительно к такого рода подвигам отвечал он, даже прибавил, что история знает эпизоды, когда акты гуманизма оплачивались и более жестокой ценой. — Однако не вижу тут смешного... Чему же усмехаешься, злой мальчик?

Наступило предгрозовое затишье, и жалостно было глядеть на онемевших стариков, наблюдавших плачевный, хоть и без пролития крови, исход братского поединка.

— Видишь ли, дорогой мой... — отвечал тот сквозь зубы и врастяжку, словно для лучшего за— маха похлеще руку за спину отводил, — уж больно занятно было выслушать вдохновенную исповедь двурушника, который, еще не добежав до орды, именно этим словом, в качестве отступного за измену, предал ее нам. Мне представилось, как по прибытии на место станешь с таким же воровским надрывом убеждать хозяев не упускать оказии фактически дарма, за кукиш купить христолюбивое папашино стадо с пастырем во главе. И последний совет на прощанье: самым видом своим не раздражай хозяев и облагораживай их осторожно преимущественно в хозяйственно-бытовом разрезе...

Нанесенный удар получился тем болезненней, что все это, произнесенное сухо, четко и как бы наотмашь, походило на пощечину. Такие вещи чем тише произносятся, тем работают смертельнее. Подобным камешком даже из детской пращи можно было сразить Голиафа и покрупнее. Весь помертвевший Вадим дрожащими пальцами оглаживал край скатерти, выжидательно озираясь — кто первым вскочит, закричит на мальчишку, но подавленная ужасом родня молчала не из согласия с обидчиком, а из содроганья, что по крайности произнесенных слов немыслимым становилось когда нибудь примиренье братьев. Серее сумерек за окном и, видимо, в расчете на что-то, Вадим потерянно поднялся из-за стола и лишь по прошествии целой напрасной вечности, прежде чем опомнились перетрусившие старики, ринулся вон из дому в метель, на верную погибель, как был в дырявой фуфайке и с непокрытой головой в двадцатиградусную зимнюю стужу. Учитывая почти немыслимую в тех погодных условиях да еще при затемненном сознании дальность пробега с окраины до глухого, в центре города староарбатского переулка, чтобы угодить в заранее подстроенную там ловушку, тогдашнее Вадимово спасенье представляется вовсе неправдоподобным без участия разве только нечистой силы, обрекавшей молодого человека, как выяснилось потом, на затравку одной недостойнейшей, адски запутанной акции против командировочного ангела с тайным прицелом сделать из него невозвращенца, так сказать, в пику небесам.

Дверь в сени осталась открыта настежь, и так вьюжило во дворе, что порывами сквозняка снежинки доносились до порога.

Похоже, как перед прыжком за черту малодушно озиравшийся Вадим давал время кому-то поправить, отменить бесповоротно случившееся, потом со стонущим всхлипом совершил непостижимо-сложный болевой пируэт, как изображают смертельно раненных оленей. Никто не преградил ему пути, взглядом не проводил — не потому, однако, что затяжка означала новую порцию взаимных мучений, а просто не отпускал от себя сидевший за столом, не назовешь иначе, незнакомец Егор Лоскутов. Странно, что никогда раньше не пытались вникнуть в суть его давней, так и не разгаданной распри с Вадимом. При отсутствии в доме ценного имущества, например, чего было делить наследникам в случае отцовской смерти кроме канапе да вонючих сапожных колодок? Если даже допустить ту непонятную ныне причуду библейской старины, то кому в наши дни пришло бы в голову оспаривать у старшего брата благословенье нищего, поверженного старика? Вдруг замкнувшись в себе, Егор с насильственной усмешкой сожаления косился на чашку перед собой, которую вряд ли видел. И пока не истаяла в его лице суровая мужицкая грубоватость, все длилась жуткая уверенность, что не Вадиму, пожалуй, а именно ему, если только на подступах не подстрелят досрочно, предстоит историческая будущность — маловероятная лишь из-за трудности свыкнуться с мыслью, что у великих тоже бывает детство. Оно и сказалось допущенной им тогда оплошности, и, словно осознав ее, он никогда больше в школе и дома не давал равного повода заподозрить в себе сокрывающуюся от пули личность.

Глава XI

Выскочившему с крыльца в ночь и стужу да еще с непокрытой головой Вадиму, после стольких пощечин, оставалось только прах отчего дома с ног отрясти — по старинной формуле, исключающей саму мысль о возвращении. Он, возможно, так и поступил бы, кабы не пересилившее прочие чувства отчаянье бездомности, когда впору бывает нечто похуже совершить. С кладбища город и жизнь вдалеке представлялись еще неприступнее. Уже тетка Ненила нашептывала взахлебку на ушко добраться до ближайшего вокзалишка да, рухнув пластом в уголке на ледяном полу, в стороне от людского потока, предаться судьбе, пока, подобрав его в спасительном беспамятстве, не утащат все равно куда. Однако это не диктовалось упадком сил, в общем-то непоказанным его деятельной натуре, равным образом потребностью немедленной мести допустившим расправу и, надо полагать, залившимся теперь слезами старикам, а просто безудержной, в такой степени роднившей его с Дуней игрой воображения. Стоило крутануть разок, и сна как не бывало, и до свету, как с киноленты, сыпались картинки одна хлеще другой. Больше того, он тогда в таком безумном ожесточении пребывал, что, найдись маловероятная в те годы блажная душа дать ему тепло и кров на сутки-двое, он сам не согласился бы подставлять неведомого друга под удар за предоставление приюта бродяге без прописки. Впрочем, нашлась, и согласился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад