Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Из книги стихов, эссе и рассказов ' Переселенцы' - Олег Вулф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это уж как пить дать, поддакнул я.

Одно дело, сказал таможенник, - поезд на земле, другое - самолет в полете.

Об этом, сказал я, не может быть двух-трех мнений.

Насыщенность самолета исполненным предназначением, воскликнул таможенник, прямо пропорциональна беспомощности пассажира с его духовной потребностью к самостоятельному, посредством ли ангелов, но полету. Но эрзац самолета ужасен. В нем наша слабость достигает уровня нашего хитроумия. Так, пользуясь наличием укрощенных сил, обретает себя реальность нашей слабости. Едва приземлившись, беспомощный, угловатый самолет загоняется в наши представления о тяготении, к которому оставались бы мы равнодушны в отсутствие летательных аппаратов. Ши сенетос, человек. Будь здоров.

Нет ничего нелепей самолета на земле. В особенности заснеженной, продолжал таможенник, наливая. На окраине какого-нибудь Франкфурта на манне, откуда в Кишинев всего-то часа два над панцырными Карпатами в съехавнем набекрень снегу, где микроскопические румыны ходят в домотканном. Скажи мне, человек, разве можно за два часа познакомиться, выпить и поговорить о бесконечной любви к преходящему - и все это в салоне, который по обыкновению, скорее вполовину пуст, чем наполовину полон, и где пассажиры в пальто безучастны, как в автобусе!

Конечно, нет, солгал я. Но, по крайней мере, оттуда ты видишь землю, которая обходится без тебя, и можешь поразмышлять о судьбе.

А в вагоне, наоборот, думается - о Боге, авторитетно заявил таможенник, указав при этом в сторону потолка, с которого свисала древняя штукатурка. Потому, что если Он есть, то не в небе, а здесь, в нашей заезженной колее, среди железнодорожных и грешных. Что ему делать на небесах!

В дальнем углу зала пожилые мещанки, оборачиваясь и подтягивая юбки, молча набивали на себе чулки контрабандой по мелочи - сигаретными пачками.

Ты мне скажи, человек, спросил таможенник, испытующе глядя в глаза. Ты кто по Зодиаку?

Стрелец.

Ну так вот. В сорок девять ты старый юноша, а в пятьдесят - юный дед. А я, милый мой, с детства Козерог, и жизнь моя как раз и есть те усталые, грузные сны, которые забываются Стрельцами наутро.

Ни за что не поверил бы в знаки Зодиака, если б не существование Козерогов, сокрушенно признался я.

Так вот, человек, мне вера вообще не нужна, сказал Козерог. Зачем мне вера. Я просто знаю, что этого нет, а то - есть. Что бы там ни писали у вас об этом в американских газетах.

Что бы там ни писали, сказал я, поразмыслив, но даже если Его нет, и мы, таким образом, лишены всякого смысла, то воевать под шумок и делать всякие гадости - все равно неправильно. Ибо Он так велик, что не может стесняться мерой своего отсутствия. А на газеты не стоит обращать внимания. В газетах самое правдивое - это реклама. А самое лживое - название.

Ши сенетос, согласился таможенник и разлил последнее. Люди - хуже газет, они - как поэтические стихи. На них вообще полагаться нельзя. Только на птиц. На птиц и животных: они все знают, потому что не понимают.

Мы помолчали, наблюдая, как снегопад настаивается на будничном утречке. За птиц, сказал таможенник, и мы выпили. Не выслать ли за женой машину?

Не надо, сказал я, вот она. Вот она едет.

У НАС В БЕНСОН И ШМЕНСОН

У нас в Бенсонхерсте* (Рива настаивает на "Бенсон-и-Шменсон") беседуют оглушительными квартетами. Потому, что говорить особенно не о чем. Если не считать старого доброго "what's up, мathafaka"**. Да и незачем, поскольку все и так знают. Да и не смешно. Смешное вызывает опасливую неловкость, и тогда меняют тему, чтобы прикрыть наготу. У нас в Бенсонхерсте (Бенсон и Шменсон) вообще не выдают документы на право обладания чувством юмора, заранее этого чувства ни в ком не ожидая. Homo homini w-o-ops! est***.

За разговором приседают и выпрямляются, плавно помавая руками и медленно приподнимая ногу, согнув ее предварительно в колене, как это принято среди последователей у-шу, или добрых людей у нас в Бруклине, желащих скрыть неловкость паузы. Пауз быть не должно. Пауза - показатель общей слабости. Жизнь обязана состоять и состоит в движении. Когда движение принадлежит народу, тогда нет и не может быть народных движений.

Один ночной сторож пришел наниматься ночным сторожем в охранное бюро, призванное защищать собственность от народных движений. Поскольку сторож не специальность, а ее отсутствие, там его прямо спросили, кто он по специальности и чем занимается в миру. Сторож сказал, что по профессии он поэт. Лучше бы он этого не говорил. Его слова вызвали паузу и замешательство, и всем захотелось сменить тему.

Поэт в охранном агенстве - что-то вроде священника за прилавком или генерала в трусах. Каждый должен занимать свое место, учил Конфуций. Иначе люди будут выброшены из биографий, как шары из луз, по определению Мандельштама. Грязь, как удачно выразился кто-то из великих поляков, есть материя в неподобающем месте.

Поэтому все в агенстве были смущены и неприятно удивлены происходящим. Словно им неожиданно в приличном обществе напомнили об их потаенных мечтах и видениях, собственных ранних опытах и тех временах, когда жизнь была похожей на очень красивую женщину. Ведь даже над Бенсонхерстом всегда есть луна и небо.

"Ну что ж, хорошо" - сказали моему другу в охранном агенстве, - "пусть армия по-прежнему является причиной поражения в войне, государство народных страданий, врачи - болезней, охранники - воровства, пожарные пожаров, полиция - дорожно-транспортных происшествий, а внутренний мир причиной грубой и бессодержательной речи. Но все это пустяки в сравнении с клаустрофобией повседневности, в ужасе избегающей пауз. Великая поэзия появляется не оттого, что революция, тоталитаризм или война, а потому что люди начинают носить форменную одежду. Говоря на языке, которым создаются судьбы, поэт вторгается в них, делая видимыми, взламывает их внутреннюю, защищенную структуру и осуществляет их на краю гибели. Это даже в меньшей степени профессия, чем ночной сторож. Но мы вас все равно берем. Вы будете получать по минимальной ставке, из которой у вас вычтут за униформу."

Выйдя на улицу, поэт услышал что-то вроде детского плача и, обернувшись, увидел двух мирно беседующих китайцев. Время от времени, увлекшись беседой, китайцы показывали друг другу пожелтевшие от долгого употребления пальцы. Внимательно и долго он расматривал их, пока ему не стало хорошо и свободно.

---------------------------------------------------------------

* Bensonhusrt - итальянский район в нью-йорксском Бруклине.

** мathafaka - грязное американское ругательство, ныне норма приятельского общения у подростков 14-45 лет.

*** перефразированное "Homo homini lupus est" (lat) - "человек человеку - волк"

БЕНДЖАМЕН

"У Господа мы вроде кур", сказал Эмиль. Сидя верхом на стуле, со стаканом в руке и потухшей сигаретой в зубах он выглядел как нельзя лучше, просто здорово для позавчерашнего трансатлантического пассажира. "Наше призвание - в целевом предназначении, разве нет? Посмотрите, как гордо мы несем яйца. Посмотрите, Бенджамен, на воронов", и он указал в окно стаканом, немного пролив при этом на пол. "Они не сеют, не жнут; нет у них ни хранилищ, ни житниц, и Бог питает их; сколько же вы лучше птиц?*"

"Слово "призвание" звучит у нас внутриведомственным кощунством", отозвался тот, кого звали Бенджамен. "Призвание" у нас - вроде ругательства. Вроде "fuck".

"Вот и я о том же. Почему бы Нью-Йорку и не служить инсталляцией в этом забытом Богом выставочном зале американской мечты. Миру необходимы столицы. Без них мир оставался бы один на один с собой. Господь, в конце концов, инсталлировал в нас душу, чтобы путешествуя и наблюдая чудеса света, незаметно всей душой мы оказывались в столицах, не так ли?".

"Экий вы, однако... уходотворенный грустль. Вам идет правота, а споре нельзя быть правым. Это, знаете ли, убивает истину".

"Истина, Бенджамен, в том, что мир хватает человека за полы, как безногий калека, торгующий обстоятельствами". Эмиль помолчал, сосредотовшись на поиске огня. "Скажите ему, что вы плохой танцор и хороший папа. Выверните карманы, убедите его, что нечем платить. И он отстанет".

С неким хозяйственным наслаждением Бенджамен рассматривал собеседника, пока тот неумело, отвернув лицо и косясь на пламя, прикуривал от картонной американской спички. Какое они все-таки у себя во Франции мурло по части одежды. И этот нашейный платок - что там, операционный шрам? Где швы мои, весенние года. Ничто не меняет друзей как жизнь по разные стороны океана. Конечно, он, Бенджамен, играет на своем поле. Отсюда это чувство неловкости, отчасти знакомое с юности, и лишь усилившееся с переездом в США: чувтво мелочного, недостойного превосходства, которое надо, стыдясь, забивать неуместным острословием, смахивающим на панибратство неудачника.

"Есть славный способ освобождения от кредиторов: поставить себя в фокус происходящего. Стать его причиной. Героем его киноленты". Бенджамен возвысил голос, что могло показаться неуместной отповедью политической корректности. Сказано было, по крайней мере, так, как говорят не впервые, и Эмилю вдруг подумалось, что и в этом разговоре он временно занимает чье-то пустующее место. "Мы живем в избыточной стране бедных людей. Крохотная жизнь питается участием в общем величии. Человек дейстует как его, величия, перемещенный центр. Патриотизм - единственное, в чем люди еще способны на единодушие. Меня, Эмиль, всегда поражало единодушие патриотов. Надо полагать, патриотизм - не партнерство, но именно обреченность на единство. Со временем понимаешь: речь, кажется, идет о жизни и смерти. Так обращаются к мыслям о смерти, потому что жизни нужна не цель, но масштаб".

"Простые", пробурчал Эмиль, отхлебнув изрядный глоток, "как все снисходительное высокомерие хозяственного доброхота, стоеросовые добряки с желваками справедливости. Неужто есть еще среди вас преступник и негодяй, строит планы и нелегально скрывается от правосудия?! Приговорить злодея к пожизненному заключению, с последующей депортацией из США! Только не вздумайте более выспрашивать у меня, нравится ли мне Нью-Йорк больше Парижа, не то я вас искусаю". (Тут Эмиль раскатисто хохотнул, выпучив страшно глаза, как бывает, кагда смеются не в ответ на смешное, а в шутку). "Коварное искусательство. Пусть оно и в дальнейшем заменяет нам патриотизм! Так честней. Молдаванам, пусть даже и французским, свойствена метафизика апокалиптическая, искренний наш национальный продукт. Все в нас связано с тем, что происходит, когда выраженное национальное сознание находит себя на периферии. Вне истории, черт бы ее добрал. Пусть и в дальнейшем мудрость наша отличается от остроумия только масштабом высказывания. Что угодно, только не... Кажется, Брехт писал: несчастна та страна, которой требуются герои".

Собеседники говорили по-румынски, последнюю же фразу Эмиль произнес по-французски и с нажимом, какой обычно появлется от несдержанности в общении с пьяным. Выйдя в балконную дверь, он встал у перил с видом на несколько сомнительное редколесье округи. Был тот час сумерек, когда небо этих широт принимает неописуемый оттенок синего, напоминающий ощущение еще не просроченной жизненной полноты. Вдали, где темная лесостепь поднималась, коробясь, к невидимым предгорьям Катскильских гор, шел то исчезая в холмах, то появляясь, поезд, и теперь оба они глядели в сторону огней.

"Как же бесприютно!" Эмиль произнес это тихо, почти мысленно, как бы поджидая, не окажется ли фраза надуманной, или не пропадет ли сама, как поезд среди холмов. "Здесь всегда было так... тоскливо?"

"Что?"

"Печально".

"Это и есть дом", сказал Бенджамен. "В дальнем ящичке валяются две катушки ниток, в одной из них игла. Пять старых сломанных авторучек. Письмо из дирекции рыбнадзора вашему дедушке по поводу уплаты членских взносов. Что еще? Немного рассыпанной гречневой крупы. Мятый клочок бумаги, крупными каракулями выведено: куплю молока, к семи не жди. Ржавый бритвенный станок. Пустая пачка из-под сигарет, подклеившаяся к ней почтовая марка. Дом, который построил Джек".

"К черту", сказал Эмиль.

"Было время, мы собирались по субботам на палубе у Чорбы, и там Эмилия, тезка ваша, как-то подсела ко мне. Кажется, кто-то привел ее с собой. И вот она говорит: "Милый, тебе срочно надо менять друзей. С этими мне не продать твои мемуары".

"К черту", повторил Эмиль.

"Два последующих года мы жили с ней здесь, пока я не нашел ее труп в ванной комнате. В городе поговаривали, что она слишком много пила. Даже для нью-джерсийской домохозяйки. Такие дела. Тоска ее заразила меня юношеством, как старческим гриппом. Вспомните наш кружок середины двадцатых в Бухаресте. В городе, где тоска есть жизненное поприще и призвание, без предвзятости, вне предмета привязанности. Когда мы тоскуем, Эмиль, мы тоскуем по полноте такой тоски".

"Что-то было в записке?"

"В записке? Какой записке? Ах, да, в записке. В записке было: я одинока. Как лай собак".

Оба всматривались вслед удаляющемуся поезду, этому союзу живых. Молча условившись удержать его в поле зрения, продолжали они следить за его огнями до тех пор, пока нарастающий фон земли окончательно не поглотил и огни, и их самих и дом, на балконе которого они стояли.

"Вы знаете", сказал Бенджамен в темноте, где смутно белела его рубашка, "я хочу вам сказать банальную вещь. Стоит говорить только банальное, не правда ли? Так вот. Мне кажется, всего этого нет. Нет и не может быть. Я имею в виду, ни тоски, ни счастья. Больше этого уже не будет. Просто это уже никому не под силу. По крайней мере, здесь".

Теперь, когда поезд ушел, они смотрели на звезды, верней на то, что, как им было известно из книг, миллионы лет назад было этим светом. Когда не было еще ни этого города, ни поселенца ДеБурга, купившего эту землю у индейцев за шесть пустых бочек, ни их самих, ни печальной женщины, одинокой, как собачий лай.

"Поэтому каяться теперь трудней, личная вина каждого, если вдуматься, ничтожна. Теперь вся эта страна - покаяние. Покаяние, которое - обратная сторона американской мечты: за то и другое платят собой. Больше у вас не будет ни общего очага, ни детства, ни судьбы, Эмиль. Каждый день, прожитый здесь, будет вашим избавлением от себя, будет вашим покаянием. Вашим и ваших безвестных предков. Всех, живших и умерщих в других странах. У вас больше не будет права на то, что увеличило бы вашу судьбу за счет искупления историей. Вы потеряете право на тыловые местечки, любимые улочки, задушевные беседы, открытые, беззаветные чувства, укромное чтиво, тихую печаль. Когда, наконец, вас окончательно покинет та наивная агрессивность, агрессивность нищеты, с которой вы прежде почитали Еминеску, как русские почитают Пушкина, вы станете просто профессором Унгуряну. Вы будете начитывать лекции по квантовой механике, в которых никто ни бельмеса не поймет, как и вы не поймете, куда и на что ушли предназначенные вам годы. Вы станете обитателем безраздельного, безвыходного настоящего. Вы станете просто квантовым механиком и будете входить в лекционный зал с маленьким квантовым набором механических ключей. Вы станете так одиноки, что не сможете об этом думать. Поэтому, когда вы умрете, в небесной канцелярии скажут: этот - направо. С него довольно".

"О Господи! Что есть праведная жизнь как не тавтология", усмехнулся Эмиль. "В этом мире все равно не дадут хорошо выпить и далеко уйти. Кроме того, я не люблю ни Пушкина, ни Еминеску. И меня мутит от людей, которые их от меня защищают. Каждая литературная средняя школа полна онанистов, специализирующихся на защите "девочек" от "грубости".

"Ну, я пригласил вас не за этим. Пригласил пересечь океан, профессор. А университет уже потом оплатил вам дорогу как нанятому лицу. Был ли у нас с вами выбор? Есть ли вообще выбор? Франция? Старая эта содержанка, соглядатай-консьержка, вдовствующая лукаво? Каждый второй, путающий писателя с шоколадом-фондан?** Что, скажите, за двадцать лет вы получили от Франции из того, что было в вашей Молдавии воздухом, свободой, родиной, счастьем, Уранией, тоской наконец? И вы, и Фондан, и Чоран, Элиаде, Тцара, Нойка***? Разве сплин, хандра это тоска? Или все это от начала до конца не выдумано литературными лавочниками? По любому из них, особенно со спины, определишь, сколько его пиджак провисел на стене в номере какого-нибудь отеля пустых сердец!"

"Вы много выпили сегодня, Бенджамен".

"Неужели вас так надули, профессор?"

"Все это зловещий мильпардон", проговорил Эмиль и вдруг захохотал в голос. "Это все седой воды Париж!".

"Неужели же, Эмиль, все вы на это клюнули? Что вы смеетесь! Да перестаньте же кривляться, наконец! Эмиль!"

Бенджамин замолчал, остолбенело уставившись на бьющегося в мучительных конвульсиях собеседника. Спазмы беззвучного хохота согнули того, как это бывает при неудержимой рвоте, пока приступ, сопровождаемый иканием, хрипом, свистами, подвываниями и стонами, не отпустил его так же неожиданно, как начался. Тяжело дыша, он тупо смотрел на Бенджамена.

"Что с вами?" - тихо спросил тот.

"Мне скучно, бес".

"Что?"

"Господи! Знаете, что самое грустное в выпивке?"

"Ее отсутствие".

"Что и она наскучивает", сказал Эмиль.

-------------------

* Лк(12:24)

** Бенджамен Фондан (Беньямин Векслер) - французский писатель, выходец из Румынии. Был предан консьержкой гитлеровцам, погиб в Освенциме. Фамилия-псевдоним означает шоколадное кушанье у французов.

*** Эмиль Чоран французский философ, выходец из Румынии.

Мирча Элиаде французский философ, выходец из Румынии.

Тристан Тцара французский поэт, выходец из Румынии.

Дину Нойка французский философ, выходец из Румынии.

КАНТОНИСТ

Среди этнических северян образованными евреями традиционно являются крепкие русские трезвенницы из Смородинска. Женщины из Смородинска не мыслят себя без ревнивой заботы о ближнем, читают грустные слова и никогда не наступят на больную собаку.

Но даже и они, эти достойные женщины, не любят философов. А это значит, что философов, скорее всего, никто не любит.

Конечно, их никто не видел. Просто, рано или поздно, за неимением "Делового Заозерья", обнаруживается позавчерашня "Вечерняя Мысль", где, вместо объявлений о продаже недвижимости, выделено что-то вроде: "Создаю, усовершенствую мифологемы. Проверяю оправданность жертвы с гарантией воздаяния в последующих поколениях. Опрокидываю историю в будущее".

Понятно, думал Кантонист, почему производится и потребляется массовая культура. Единственно благодаря всеобщему омерзению, вызываемому чужим любомудрием, жизненная проза от первого лица напоминает заговор торжествующего соглядатая, и только будучи писана от третьего, становится доносом.

Врагов приобрести не просто, размышлял Кантонист. Если ты беден, у тебя нет друзей. Обладая деньгами, ты окружен недругами. Лишь будучи весьма богат, ты живешь среди врагов.

Философу эти категории недоступны. Самое большее, на что он способен, это заявить, что известное, будучи упомянуто дважды, на третий день умирает. Что зрелость есть пакет компромиссов, тогда как цивилиция - не что иное как стол переговоров человечества по достижению этих компромиссов с небытием. Особенность творческой манеры, с его точки зрения - всего лишь правда отсутствия подражания другому стилю, а сама истина заключается в том, что никто не знает, что это такое, по каким законам существует, зачем мутирует, как с ней жить, каков ее период полураспада и есть ли она вообще.

Хотя, если вдуматься, философы ни при чем. Во всем, на самом деле, виноваты хирурги. Это они оперируют людскими массами.

Поэтому, отчасти, Кантонист с филателистическим интересом просматривал старые фильмы о платоническом чувстве агронома к доярке, борьбе рационализатора с бюрократом и цеховой солидарности машиностроителей. Искусство звукового (хотя и по-прежнему, в какой-то степени, немого) кино не было попыткой перекричать жизнь, переиграть реальность на ее поле. Правда и честность его состояли в том, что ничего, кроме лжи, оно не содержало.

Трицать лет назад Кантонист ушел отбывать воинскую повинность из грустного, осыпанного солнечной перхотью райцентра, где на вопрос "кто вы" прогрессивное большинство, таинственно подыгрывая себе на гитаре, отвечало "инженер". Армейская эта служба виделась горожанам чем-то вроде здорового крестьянского вида спорта, где славные ребята состязаются в силе справедливости, по которой побеждает не служба, так дружба. Надо отдать его матери должное: только убедившись в полной сыновней непригодности к карьере инженера, вскричала она в сердцах: "В армию, Кантонист! Пусть там из тебя сделают человека".

В общем-то, всем в городке и так было ясно, что человек не бывает просто так, а существует в качестве второго тромбона, старшего инженера, солдата, красивой женщины, машиностроителя, заместителя директора или просто воскресного кинозрителя. Остальное сваливалось за кадром, громоздилось, путалось в ногах и навязало в зубах, наподобие ужасного слова "органолептический", употребленного приезжим лектором в отношении такой нужной вещи, как дегустация вин.

Тем не менее, жил Кантонист взыскательным почитателем Иммануила Канта, под мудрым маминым руководством сближаясь с девушкой своей мечты, пока не явился в военкомат по месту жительства.

С этого момента он не имел право ни ходить, ни сидеть, ни лежать, ни стоять, ни говорить, ни молчать, ни спать и ни есть без приказа, либо разрешения, полученного от специальных людей из иерархии военных карьеристов, в большинстве лишенных чувства юмора, а следовательно - и чувства меры. Домой он из военкомата не вернулся, а был сразу переведен в часть, где прошел так называвемый курс молодого бойца, сваливаясь от голода, холода, безнадежности и бессонных ночей. Первое время его тайно избивали по ночам мосластые кавказские старослужащие, днями же он отрешенно маршировал по плацу, и маршрут этот должен был означать одно: воистину пребываешь ты кем-то вроде опростившегося, малого, фальшивого гавриила в стране неопровержимой лжи, о которой сказано, что государство - заговор богачей во имя личной выгоды.* Мать его, впрочем, бережно сохраняла еженедельные письма, в которых он бодро живописал о вещах третьестепенных и скучных, наполняя ее сердце смутными подозрениями. Лишь год спустя она поняла, с каким удовольствием этот почтовый ритуал перлюстрировался в убогой канцелярии части.

О бедолагах, тянущих лямку по соседству, он знал, что армейская дружба - по несчастью, и пропадает с первыми лучами солнца. Лишь любовь по несчастью, а не дружба, имеет право на жизнь. Собственно, это и есть жизнь, думал Кантонист, привычно удивляясь тому, что доступное, как обычно, открывается единицам. Мучительно становился он человеком, постигая мир как бесцельное и бессмысленное зло. Бесконечное страдание зла, размышлял Кантонист, выраженное в преходящести слабых и смертных существ, тщеславно и без унизительности переживающих ненасытность своего несовершенства.

Отсутствие в нем ненависти, страха и унижения компенсировалось острым чувством абсурда. Многие годы спустя, не взирая на выдающуюся докторскую по Канту, это чувтво заявляло о себе с неопровержимостью армейской татуировки. По прежнему пребывая на теле в виде архангела Гавриила, поражающего маленького, явно страдающего дракона, татуировка оставалась единственным доказательством того, что Кантонист и есть тот самый рядовой Цуркис, безвестно скрипевший снежком в карауле у станционных складов, таращась в зведное небо тридцатилетней давности.

Будучи ко времени начала повествования от роду лет 50-ти, он решил отпустить бороду, не по примеру людей того же возраста и своего круга, а оттого, что в свои годы занимал положение, в котором качество стрижки и бритья представлялось несущественным. Впрочем, уже на пятый день квартирная его хозяйка, очевидно испытывая по этому поводу некоторую квартирную обеспокоенность, спросила, почему он не бреется. "А вы?", за неименеем гербовой, спросил Кантонист. "Потому, что не растет", расмеявшись, сказала хозяйка. "А я - потому что растет", отрезал он.

Оба допустили бестактность, сгладив неравенство жизненного опыта там, где равны перед лицом абсурдной нелепости, благодаря которой всякое совпадение знаков и букв можно почитать случайным.

Он подумал, улыбаясь, что некоторая напряженная отстраненность, с которой она его неосторожно разглядывала, должна порождаться подспудным отчуждением мужского начала, пытающегося захватить то, что предназначенно ребенку: ее грудь, вагину, чрево. Что бы он ни делал, ни говорил, с этой бородой все выглядело подозрительно, как пьяный вор в музее.

Будучи приглашен тогда же на чаепитие, он любовался ее хлопотами, радуясь, что день не потерян. Решив попотчевать анекдотом в тему, хозяйка радушно осведомилась, не еврей ли он. "По прадедушке", сказал Кантонист, "все мы кантонисты. А вы?" "А я из Смородинска", скромно сказала хозяйка, поправляя волосы, "жалко, что вы кантонист, Миша. Мне говорили, что вы философ".

"Каждый считает, что ему есть что сказать", проворчал Кантонист с неожиданным для себя стариковским апломбом. "Это и называется высшей справедливостью".

"Все равно жаль", ласково повторила хозяйка. "Я их никогда не видела".

"Ну и славно", решил Кантонист, глядя в ее милое, отрытое лицо и мысленно подставляя ему свое. "Хорошо, что государство развалилось до того, как она получила диплом специалиста по его экономике. Впрочем, это еще не повод для незнакомства. На свете такая прорва людей, что бросаться друг другом - чистое преступление".

-------------

* Томас Мор

ГРУШИ И ОСЫ

В этом году вызрел такой урожай груш, что от ос не было отбою.

Они роились, главным образом, в щелях и в расщелинах оцементированных дорожек сада.



Поделиться книгой:

На главную
Назад