— Ну так вот, — сказал он, помолчав. — Напиши ей, что ты не можешь приехать, и точка.
Он сунул руки в карманы, встал у соседнего окна и тоже принялся смотреть в сад, стараясь показать, что с этим делом покончено и теперь можно спокойно любоваться природой. Но леди Харман еще не высказалась до конца.
— Я это сделаю, — оказала она. — Я дала слово и сдержу его.
Казалось, муж просто не слышал ее. По своему обыкновению, он стал негромко насвистывать сквозь зубы. Потом подошел к ней.
— Это все штучки твоей сестры, — сказал он.
Леди Харман помолчала, раздумывая.
— Нет, — сказала она. — Я решила сама.
— Я сделал глупость, когда пригласил ее сюда, — сказал сэр Айзек, по обыкновению не слушая жену, и это раздражало ее все больше и больше. — Нечего тебе якшаться с этими людьми. Такие знакомства нам ни к чему.
— А я хочу поддерживать с ними знакомство, — сказала леди Харман.
— А я не хочу.
— Но мне они интересны, — сказала леди Харман. — И, кроме того, я обещала.
— Нечего было обещать, не спросив у меня.
Впоследствии сэр Айзек не раз раздумывал над ее ответом. В тоне ее было что-то необычное.
— Видишь ли, Айзек, — сказала она. — Ты всегда был так далек…
Она замолчала, а тем временем в гостиную вошла, улыбаясь, миссис Собридж с целой охапкой самых лучших роз (сэр Айзек терпеть не мог, когда их рвали).
4. Леди Харман на пороге жизни
Леди Харман вышла замуж восемнадцати лет.
Ее мать, миссис Собридж, была вдова стряпчего, погибшего при крушении поезда в то самое время, когда дела его, как она выражалась, не были устроены; двух своих дочерей она, кротко сетуя на судьбу, воспитала в глуши, в Пендже, на весьма скромные средства. Эллен была младшая. Крепкая, черноглазая малышка, не расстававшаяся с куклой, она вдруг как-то сразу вытянулась и повзрослела. Миссис Собридж отдала ее в Уимблтонский пансион, считая, что в местной школе ее сестре Джорджине привили слишком независимые и вульгарные манеры и к тому же до неприличия развили ее мускулатуру. Уимблтонский пансион не был столь передовым, во всяком случае, Эллен, подрастая, стала выше и женственней сестры, а к семнадцати годам была уже женщиной в полном смысле слова, вызывая восхищение школьных подруг и многого множества их братьев и кузенов. Она была тихая и лишь изредка позволяла себе дерзкую, но безобидную выходку. Так, например, один раз она вылезла через чердачное окно на крышу и обошла ее при лунном свете, чтобы испытать, какое при этом бывает ощущение, и устроила еще несколько подобных проказ. В остальном же она вела себя примерно и на всех хорошо влияла. Обаяние, которое испытал на себе мистер Брамли, было у нее уже тогда и даже вредило ее занятиям. Уроки за нее почти всегда делали добровольные рабы, считавшие это за счастье, потому что она была щедра и по-королевски вознаграждала их; но все же два приглашенных со стороны ревностных учителя чуть ли не силой заставили ее заниматься английской литературой и музыкой.
И в семнадцать лет, в этом возрасте, когда девушки больше всего презирают в молодых людях мальчишество, она встретилась с сэром Айзеком, который воспылал к ней жадной и непобедимой страстью…
Уимблтонский пансион помещался в большом, тихом, блеклом доме, и директрисой там была загадочная, отличавшаяся необычайным самообладанием женщина — мисс Битон Клавье. Она была недурна собой, но ни у кого не вызывала нескромных желаний; окончила университет Сент-Эндрю по факультету искусств и приходилась двоюродной сестрой мистеру Бленкеру, редактору газеты «Старая Англия». Кроме нее, с воспитанницами занимались еще несколько наставниц, живших при пансионе, и два надежно женатых учителя со стороны, один из которых преподавал музыку, а другой читал курс о Шекспире, а в саду была площадка для игр, аллея и теннисный корт, тщательно замаскированные со стороны улицы. В учебную программу входили латинская грамматика — читать книги на этом величественном языке никто не мог научиться, — французский язык, который вела англичанка, некогда жившая во Франции, немецкий, преподаваемый желчной немкой из Ганновера, английская история и литература в наиболее пристойных образцах, арифметика, алгебра, политическая экономия и рисование. В хоккей там не играли, обучение велось без тяжеловесных пособий и ненужных схем, которые теперь в такой моде, главным образом следили за поведением девушек и внушали им, что неприлично говорить громко. Мисс Битон Клавье была противницей новомодного «помешательства на экзаменах», и учителя, избавленные от этого бремени, не столько занимались по программе, сколько с важным видом усердно ходили вокруг да около. Это круговращение отразилось в языке воспитанниц — они не учили алгебру, или латынь, или еще какой-нибудь предмет, а «прокручивали» алгебру, «проворачивали» латынь.
Этой системе занятий и распорядку девушки подчинялись без особой охоты и втихомолку ее нарушали, дружили и враждовали между собой, влюблялись друг в друга, невольно стремились как-то узнать жизнь, несмотря на то, что у них всячески старались отбить охоту к этому… Ни одна не верила всерьез, что пансион готовит их к жизни. Большинство смотрело на него, как на длинную череду ненужных, пустых, скучных занятий, через которые нужно пройти. А там, впереди, солнце.
Эллен брала то, что само шло в руки. Она поняла красоту музыки, несмотря на то, что учитель заставлял ее зубрить биографии великих музыкантов, был помешан на технике игры и вообще смотрел на свой предмет слишком профессионально; учитель литературы обратил ее внимание на мемуары, благодаря которым ей открылось нечто новое — исторические личности уже не были важными, далекими и казенными, как мисс Битон Клавье, они на мгновение оживали, становились близкими, как ее школьные подруги. Одна маленькая учительница в очках, которая носила изящные платья и украшала класс цветами, очень полюбила Эллен, туманно и прочувствованно говорила с ней о «высших целях» и под большим секретом дала ей почитать книги Эмерсона, Шелли и брошюру Бернарда Шоу. Понять, куда клонят эти писатели, оказалось не так-то легко, ведь они были такие невероятно умные, но не подлежало сомнению, что они против смирения ее матери и непреклонности мисс Битон Клавье.
В ее подневольной, замкнутой жизни под внешней оболочкой школьных и домашних будней проглянуло нечто, как будто обещавшее связать все воедино, когда она обратилась к религии. Религия привлекала ее гораздо больше, чем она признавалась даже себе самой, но обстановка, в которой она выросла, сделала ее недоверчивой. Ее мать относилась к религии с благоговением, которое граничило с кощунством. Она никогда не упоминала имя божие и не любила, когда его упоминали другие: детям она внушала, что разговаривать на религиозные темы нескромно, и Эллен никогда по-настоящему не освободилась от этого. Упоминание о боге было для нее чем-то предосудительным, хотя и возвышенным. И мисс Битон Клавье поддерживала в ней это удивительное убеждение. В пансионе Эллен читала молитвы бесстрастно, как человек, которому нечего к этому добавить. Казалось, ей было тяжело молиться, и, кончив, она вздыхала. И хотела она того или нет, но у нее получалось, что пусть даже бог совсем не таков, каким ему положено быть, пусть он чуть ли не примитивен, пусть у него нет скромности и такта, этих неотъемлемых качеств достойной и благородной женщины, она ни словом не обмолвится об этом. Так что до замужества Эллен никогда не позволяла себе легко и свободно размышлять о всепримиряющей сущности бытия и разговаривала на эту тему изредка и робко лишь с немногими из своих сверстниц. Такие разговоры мало что им давали. Они чувствовали себя преступницами, принужденно смеялись, старались заглушить серьезные устремления, зревшие в их душах, искусственным и глупым экстазом и падали на землю, прежде чем успевали подняться ввысь…
И все же девушка уже чувствовала, как много может дать истовая вера. Днем она мало думала о боге, но по ночам, когда светили звезды, ее охватывало странное чувство; это бывало с ней не при свете луны, в котором не было и проблеска божественности, а лишь в волнующем звездном полумраке. И замечательно, что после того, как учитель прочел им курс астрономии, рассказал про непостижимо влекущие масштабы и расстояния, ей еще больше прежнего стало казаться, что она чувствует бога в звездных высотах…
Когда с одной из ее подруг случилось несчастье, это заставило ее на время задуматься о мрачном безмолвии смерти. Дело было в Уэльсе во время летних каникул; сама она этого не видела и обо всем узнала лишь потом. До тех пор она думала, что все девушки становятся взрослыми и, пройдя сквозь скучные годы учения, выходят на свободу, в настоящую жизнь, которая ждет их там, впереди. Конечно, она знала, что и молодые иногда умирают, но ей казалось невероятным, что такая судьба может постичь кого-нибудь из ее подруг. Эта смерть была для нее большим ударом, Собственно говоря, умершая не была близкой подругой Эллен, они учились в разных классах, но мысль, что она вечно будет лежать холодная, неподвижная, не давала девушке покоя. Эллен не чувствовала никакого желания лежать в тесной могиле, над которой будет кипеть жизнь и сиять солнце, и когда она думала, что и ее, быть может, ждет такая участь, ей еще больше хотелось жить. Как там, наверное, душно!
Нет, это невозможно.
Эллен начала раздумывать о будущей жизни, о которой религия говорит так уверенно, но туманно. Может быть, эта жизнь протекает на других планетах, под чудесным многолунным, серебристым небосводом? Девушка находила в окружавшем ее мире все больше бессмыслиц. Неужели вся жизнь просто ложь, и сбросят ли когда-нибудь маски мисс Битон Клавье и все остальные? Она не сомневалась, что они носят маски. У нее были все основания сомневаться в реальности своей жизни. Вот, например, ее матери так не хватает плоти и крови, она так похожа на бумажную обертку, а внутри она совсем другая. Но если все это нереально, то что ж реально? Что с ней потом станется? Какой она будет? Возможно, все это как-то связано со смертью. Быть может, смерть — это просто когда гости, приехавшие на праздник жизни, сбрасывают нелепые пальто. Она чувствовала, что жизнь именно праздник.
Все эти раздумья она ревниво хранила в тайне, но они придали высокой темноволосой девушке новое очарование: в ней появилось что-то не от мира сего, некое мечтательное достоинство.
Иногда ее охватывало глубокое волнение, которое она связывала с этими мыслями, когда сопоставляла их с повседневной жизнью. Это волнение было совсем не похоже на тот восторг, который она испытывала, любуясь цветами, или солнцем, или какими-нибудь прелестными существами. День, казалось, затмевал эти чувства подобно тому, как они затмевали для нее свет звезд. Они тоже были связаны с чем-то огромным и далеким, с неизмеримыми расстояниями, с тайнами света и материи, с представлением о горах, белых ледяных пустынях и снежных бурях, о бесконечности времени. Такие ослепительные видения посещали ее в церкви во время вечерних служб.
Пансионерки обычно располагались на галерее, около органа, и больше года Эллен сидела в углу, откуда ей был виден сумрачный, тускло освещенный свечами неф и бесконечные ряды лиц и одежд, смутные фигуры, которые, когда приходило время петь гимны, вставали с каким-то особым, глубоким и внушительным шелестом, и в их пении было величие, какого она еще не знала в музыке. Особенно некоторые гимны, такие, как «Небесный Салем, обитель сердец», словно подхватывали ее и несли в иной, просторный и чудесный мир — в мир светлого одухотворенного наслаждения. Именно таков, думала она, небесный град, там, в бесконечном далеке. Но это ощущение противоречило всем остальным мистическим откровениям, так как было отрешено от всякого чувства божества. И поразительным образом сливаясь с ним, но в то же время оставаясь сам по себе — чуждый и в то же время сродный ему, точно серебряный кинжал, пронзивший таинственный, сияющий пергамент, — представал перед ней подобный ангелу высокий светловолосый юноша в стихаре, — он стоял внизу среди певчих и пел, как ей казалось, для нее одной.
Сама она в такие мгновения была слишком взволнована, чтобы петь. Ее захлестывало неодолимое чувство, ей казалось, что вот сейчас она перейдет предел и словно уже стоит на пороге иной, поистине вечной жизни, нужно только удержать в себе достаточно долго это трепетное волнение; что-то произойдет, и она сольется с этой музыкой и волшебством и уже не вернется назад, к повседневности. И пойдет сквозь музыку, меж огромными свечами, под вечными звездами, рука об руку с высоким юношей в белом. Но ничто не происходило, и она никогда не могла переступить эту границу; гимн смолкал и «аминь» замирало вдали, словно падал занавес. Прихожане садились. И она тоже нехотя опускалась на свое место…
А во время проповеди, которую она не слушала, ум ее застывал и немел, и она выходила из церкви молчаливая, задумчивая, неохотно возвращаясь к обыденной жизни…
С сэром Айзеком — он в то время еще не был сэром — Эллен встретилась в Хайте, где гостила у своей школьной подруги, а потом жила в Фолкстоунском пансионе, куда приехали на две недели ее мать и сестра. Мистер Харман простудился, объезжая филиалы своей фирмы в северном Уэльсе, и приехал вместе с матерью поправлять здоровье. Харманы занимали номера в самом роскошном отеле на берегу реки Ли. Родители подруги Эллен состояли акционерами крупной мучной фирмы, у них был новый изысканный бело-зеленый домик с черепичной крышей, расположенный в живописном местечке близ поля для игры в гольф, и отец подруги очень хотел установить дружеские отношения с мистером Харманом. Они все вместе часто играли в теннис и крокет, ездили на велосипедах в Хайт, к дамбе, купались возле маленьких тентов, загорали; у мистера Хармана уже был первый его автомобиль, в то время еще новинка, и он охотно устраивал пикники в больших тихих долинах среди холмов.
В их кружке были лишь двое молодых людей: один — жених подруги Эллен, а второй собирался жениться на молодой женщине, которая уехала куда-то в Италию; оба они красотой не блистали и смотрели на Хармана с тем прикрываемым иронией благоговением, которое богатство и преуспеяние нередко вызывают у юношей. Сначала он был молчалив и только смотрел на нее, как мог бы смотреть всякий, но потом она почувствовала, что он смотрит на нее постоянно, не сводя глаз, настойчиво стремится быть рядом и все время старается ей угодить, обратить на себя внимание. И наконец женщины — ее мать, миссис Харман, мать и сестра подруги, их поведение, а не какие-нибудь их слова — заставили ее понять, что этот влиятельный и сказочно богатый человек, который к тому же казался ей таким скромным, застенчивым и трогательно услужливым, влюблен в нее.
— Ваша дочь очаровательна, — говорила миссис Харман миссис Собридж, — просто очаровательна.
— Ах, она такой ребенок! — неизменно отвечала ей та.
А однажды, когда зашел разговор о помолвке подруги Эллен, миссис Собридж сказала матери подруги, что хочет, чтобы обе ее дочери вышли замуж по любви, и ей все равно, какое будет у мужей состояние, но при этом она из кожи вон лезла, стараясь, чтобы сэр Айзек мог беспрепятственно видеться с Эллен, неусыпно оберегала ее от других мужчин, заставляла принимать все его приглашения и без конца исподволь его расхваливала. Она твердила о том, как он скромен и невзыскателен, хотя «держит в руках такое огромное дело» и в своей области «настоящий Наполеон».
— Глядя на него, можно подумать, что это самый обычный человек. А ведь он кормит тысячи и тысячи людей…
— Я знаю, рано или поздно Айзек женится, — сказала как-то миссис Харман. — Он всегда был таким хорошим сыном, что для меня это будет тяжкий удар, но все-таки, знаете, мне хотелось бы, чтобы он устроил свою жизнь. Тогда и я устрою свою — куплю себе где-нибудь домик. Совсем маленький. Я считаю, что незачем становиться между сыном и невесткой…
Свою природную жадность Харман скрывал под благопристойной скромностью. Эллен так очаровала его, казалась ему такой соблазнительной — и действительно была соблазнительной, — что он не смел надеяться когда-нибудь добиться ее благосклонности. А ведь до сих пор он добивался почти всего, стоило ему только действительно захотеть. Эта неуверенность придала его ухаживаниям щедрую и трогательную нежность. Восхищенный, терзаемый страстью, он не сводил с нее глаз. Он был готов обещать что угодно и отдать все на свете.
Ей льстило его восхищение, нравились сюрпризы и подарки, которыми он ее осыпал. Кроме того, она от души жалела его. В глубоких тайниках своего сердца она лелеяла идеал рослого, смелого юноши, каких изображают на олеографиях, голубоглазого, с белокурыми кудрями, с чудесным тенором и — тут она ничего не могла поделать, старалась отворачиваться и не думать об этом — с широкой грудью. С ним она мечтала покорять горные вершины. Так что, разумеется, она не могла выйти замуж за мистера Хармана. Поэтому она старалась быть доброй к нему, и когда он, запинаясь, бормотал, что, конечно, не может ей нравиться, она отвечала ему неопределенно, отчего в нем вспыхивала безрассудная надежда, а у нее оставалось такое чувство, будто она что-то пообещала. Однажды между двумя партиями в теннис — играл он довольно ловко и искусно — он сказал ей, что величайшим счастьем его жизни было бы умереть у ее ног. Ее жалость к нему и чувство моральной ответственности вдруг выросли до того, что не на шутку затмили мечту о голубоглазом герое.
И вот сначала намеками, а потом настойчиво и со слезами в голосе Харман стал умолять ее выйти за него замуж. Она еще никогда в жизни не видела, чтобы взрослый человек чуть не плакал. Она чувствовала, что столь глубокое потрясение необходимо предотвратить любой ценой. Чувствовала, что простая школьница, вроде нее, которая к тому же плохо учится и так и не одолела квадратные уравнения, не вправе быть причиной столь тяжких и трагических переживаний. Она была уверена, что директриса не одобрила бы ее поведения.
— Я сделаю вас королевой, — сказал Харман, — я всей своей жизнью пожертвую ради вашего счастья.
И она ему поверила.
Во второй раз она отказала ему уже не так решительно в маленькой белой беседке, откуда меж зелеными лесистыми горами было видно море. Когда он ушел, она осталась сидеть, глядя на море, и слезы туманили ей глаза; он был так жалок. Бедняга изо всех сил ударил обоими кулаками по каменному столику, потом схватил ее руку, поцеловал и выбежал из беседки… Она и не подозревала, что любовь может причинять такие страдания.
И всю ночь, то есть целый час, прежде чем ее мокрые ресницы смежил сон, она не могла уснуть от раскаяния, что заставляет его страдать.
А когда он в третий раз с самоубийственной убежденностью сказал, что не может жить без нее, она разразилась слезами и уступила, и тут он с быстротой голодной пантеры жадно схватил ее в объятия и поцеловал в губы…
Свадьбу отпраздновали с необычайной пышностью; самый дорогой оркестр, фотографии в иллюстрированных газетах, великолепный, блестящий кортеж. Жених был необычайно предупредителен и щедр к Собриджам. Только одно казалось несколько странным. Несмотря на все свое пылкое нетерпение, он медлил со свадьбой. С необычайной таинственностью, с какими-то непонятными намеками, он отложил свадьбу на целых двадцать пять дней, и ее отпраздновали, как только был опубликован список юбилейных наград. И тогда они все поняли.
— Вы будете леди Харман, — сказал он, ликуя. — Да, леди Харман! Я дал бы им за это и вдвое больше… Пришлось субсидировать газету «Старая Англия», но наплевать. Я на все был готов. Я купил бы этот грязный листок вместе со всеми потрохами… Леди Харман!
Он оставался в роли влюбленного до самого кануна свадьбы. А потом ей вдруг показалось, что все, кого она любила, отталкивают ее, толкают к нему, предают, покидают. Он стал смотреть на нее, как на свою собственность. Его смирение сменилось гордостью. Она поняла, что будет с ним чудовищно одинока, как будто сошла с террасы, ожидая ступить на твердую землю, и вдруг провалилась глубоко в воду.
И, не успев оправиться от удивления и еще сомневаясь, хочется ли ей идти дальше в этом деле, которое обещало стать куда более серьезным — несоизмеримо более серьезным, чем все, что она переживала раньше, и неприятным, полным тяжких унижений и душевных травм, — она узнала, что скоро станет странным, взрослым, обремененным заботами существом, станет матерью, что детство, и юность, и увлекательные игры, и горы, и плаванье, и беготня, и прыжки — все это осталось далеко позади…
Обе будущие бабушки стали к ней удивительно ласковы, внимательны и нежны, с радостью и приятным чувством ответственности готовясь к рождению ребенка, который снова должен был принести им все радости материнства без связанных с этим неудобств.
5. Мир в представлении сэра Айзека
Выйдя замуж, Эллен из тесного мирка дома и школы попала в другой мир, который поначалу казался гораздо больше, но лишь потому, что в нем она была избавлена от постоянной мелочной экономии. Прежде из-за необходимости экономить жизнь была полна досадных ограничений, и это подрезало крылья всякой мечте. Новая жизнь, в которую сэр Айзек ввел ее за руку, обещала не только освобождение от этого, но больше света, красок, движения, людей. По крайней мере хоть эту награду она заслужила за свою жалость к нему.
Оказалось, что дом в Путни-хилл уже приготовлен. Сэр Айзек даже не посоветовался с ней, это была его тайна, он приготовил дом вплоть до последних мелочей, желая сделать ей сюрприз. Они вернулись после медового месяца, проведенного на острове Скай, где заботы сэра Айзека и комфорт первоклассного отеля совершенно заслонили чудесные темные горы и сверкающий простор моря. Сэр Айзек был очень нежен, внимателен, не отходил от нее ни на шаг, а она изо всех сил старалась скрыть странную, душераздирающую тоску, от которой нестерпимо хотелось рыдать. Сэр Айзек был воплощением доброты, но как теперь она жаждала одиночества! Вернувшись в Лондон, Эллен была уверена, что они едут в дом его матери, в Хайбэри. И она думала, что ему часто придется уезжать по делам, пусть даже не на весь день, и тогда она сможет забиться куда-нибудь в уголок и поразмыслить обо всем, что случилось с ней в это короткое лето.
На Юстонском вокзале их ждал автомобиль.
— Домой, — с легким волнением сказал сэр Айзек шоферу, когда самые необходимые вещи были уложены.
Когда они ехали через суетливый Вест-Энд, Эллен заметила, что он насвистывает сквозь зубы. Это было верным знаком того, что он о чем-то напряженно думает, и она перестала глазеть на толпу покупателей и пешеходов на Пикадилли, почувствовав какую-то связь между этим тревожным признаком и тем, что они явно едут на запад.
— Но ведь это же Найтсбридж, — сказала она.
— А там, дальше, Кенсингтон, — отозвался он с нарочитым безразличием.
— Но твоя мать живет совсем в другой стороне.
— А мы живем здесь, — сказал сэр Айзек, сияя.
— Но… — Она запнулась. — Айзек! Куда мы едем?
— Домой, — ответил он.
— Ты снял дом?
— Купил.
— Но… ведь он не готов!
— Я об этом позаботился.
— А как же прислуга! — воскликнула она в растерянности.
— Не беспокойся. — На его лице появилась торжествующая улыбка. Маленькие глазки возбужденно блестели. — Все готово.
— Но прислуга! — повторила она.
— А вот увидишь, — сказал он. — У нас есть дворецкий… И все остальное тоже.
— Дворецкий!
Он больше не мог сдерживаться.
— Я давно начал его готовить, — сказал он. — Уже не один месяц… Этот дом… Я приглядел еще до того, как встретился с тобой. Это очень хороший дом, Элли…
Счастливая молодая жена, совсем еще девочка, проехала через Бромтон до самого Уолэм-Грина и никак не могла прийти в себя. Такое чувство, должно быть, испытывали некогда женщины, трясясь в двуколках. Перед глазами у нее мелькали кошмарные видения — дворецкий, целый сонм дворецких.
Трудно было представить себе что-либо более огромное и величественное, чем Снэгсби, встретивший ее на пороге дома, который муж так неожиданно ей подарил.
Читатель уже побывал в этом доме вместе с леди Бич-Мандарин. На верхней ступеньке стояла миссис Крамбл, кухарка и экономка с прекрасными рекомендациями, в лучшем своем черном шелковом платье с оборками, а из-за ее спины выглядывали несколько скромных девиц в чепцах и фартуках. Появился щуплый лакей и, чтобы быть вровень со Снэгсби, встал на две ступеньки выше дворецкого по другую сторону викторианского крыльца, сделанного в средневековом духе.
Почтительно сопровождаемый Снэгсби, рядом с которым беспомощно суетился лакей, сэр Айзек помог жене выйти из автомобиля.
— Все в порядке, Снэгсби? — спросил он с живостью и едва перевел дух.
— В полном порядке, Сэр Айзек.
— Так… Вот ваша хозяйка.
— Надеюсь, миледи прибыла-с в свой новый дом благополучно-с. Да будет мне позволено сказать, сэр Айзек, что все мы счастливы служить-с миледи.
(Как все хорошо вышколенные слуги, Снэгсби старался как можно чаще вставлять «с», обращаясь к господам. Делал он это в знак почтения и для того, чтобы гости по ошибке не приняли его за равного, так же как неизменно носил фрак не по росту и складки на брюках не спереди, а по бокам).
Леди Харман смущенно наклонила голову в ответ на это приветствие, а потом сэр Айзек подвел ее к одетой в узкое шелковое платье миссис Крамбл, которая смиренно и почтительно присела перед своей новой госпожой.
— Я надеюсь, миледи… — сказала она. — Надеюсь…
Наступило короткое молчание.
— Вот видишь, вся прислуга тут как тут, — сказал сэр Айзек и вдруг спохватился: — Чай готов, Снэгсби?
Снэгсби, обращаясь к хозяйке, осведомился, куда подать чай: в сад или в гостиную, и сэр Айзек решил, что лучше в сад.
— Там, дальше, еще один зал, — сказал он и взял жену за руку, оставив миссис Крамбл в почтительном поклоне у стола в прихожей. Всякий раз, как она приседала, шелка ее громко шелестели…
— А сад очень большой, — сказал сэр Айзек.
И вот женщина, которая еще три недели назад была девочкой, высокая, темноглазая, слегка смущенная и совсем юная, вошла в приготовленный для нее дом. Она ходила по этому дому со странным и тревожным чувством ответственности, совсем не радуясь подарку. А сэр Айзек, гордый и довольный новой собственностью, ликуя и ожидая благодарности, потому что и у него это был первый собственный дом, вел ее из комнаты в комнату.