Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тоно Бенге - Герберт Джордж Уэллс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Этой паузы я ожидал с самого начала разговора и сразу же навострил уши. Я знал, что будет дальше: речь пойдет о моем отце. Я окончательно убедился в этом, когда глаза матери задумчиво остановились на мне. В свою очередь, дядя и тетушка окинули меня взглядом. Тщетно пытался я придать своему лицу выражение благоглупости.

— Мне кажется, — промолвил дядя, — для Джорджа будет интереснее побывать на рыночной площади, чем сидеть здесь и болтать с нами. Там есть памятник старины — любопытная штучка, позорный столб с колодками.

— Я не прочь посидеть и с вами, — сказал я.

Дядя поднялся и с самым добродушным видом повел меня через аптеку. На пороге он остановился и довольно дружелюбно выразил некоторые свои мысли:

— Ну, разве это не сонное царство, Джордж, а? Вон посмотри, на дороге спит собака мясника, а ведь до полудня еще полчаса! Я уверен, что ее не разбудит даже трубный глас в день Страшного суда. Поверь, никто здесь и не проснется! Даже покойники на кладбище — и те только повернутся на другой бок и скажут: «Не тревожьте вы нас лучше!» Понимаешь?.. Ну, хорошо. А позорный столб с колодками сразу вон за тем углом.

Он смотрел мне вслед, пока я не скрылся из виду.

Так мне и не пришлось услышать, что они говорили о моем отце.

Когда я вернулся, мне показалось, что дядя каким-то чудесным образом стал больше в мое отсутствие и возвышался над всеми остальными.

— Это ты, Джордж? — крикнул он, когда звякнул колокольчик двери. — Заходи!

Я вошел в комнату и увидел его на председательском месте перед задрапированным камином.

Все трое повернулись в мою сторону.

— Мы тут говорили, что не худо бы сделать из тебя аптекаря, Джордж, — сказал дядя.

Мать быстро взглянула на меня.

— Я надеялась, — заявила она, — что леди Дрю сделает что-нибудь для него… — И она снова замолчала.

— Что же именно? — спросил дядя.

— Она могла бы замолвить о нем словечко кому-нибудь, возможно, пристроить его куда-нибудь… — Как все служанки, мать была твердо убеждена, что все хорошее на этом свете достигается только протекцией. — Он не из тех, для кого можно что-нибудь сделать, — добавила она, отказываясь от своей мечты. — Он не умеет приспосабливаться. Стоит только сказать, что леди Дрю хочет помочь ему, и он становится на дыбы. Он так же непочтительно относился к мистеру Редгрэйву, как и его отец.

— Кто этот мистер Редгрэйв?

— Священник.

— Хочет быть чуточку независимым? — живо спросил дядя.

— Непокорным, — ответила мать. — Он не знает своего места и думает, что сможет добиться чего-нибудь в жизни, насмехаясь над людьми и пренебрегая ими. Может быть, он поймет свою ошибку, пока еще не слишком поздно.

Дядя почесал свой порезанный подбородок и взглянул на меня.

— Ты знаешь хоть немного латынь? — отрывисто спросил он.

Я ответил отрицательно.

— Ему придется немного заняться латынью, чтобы сдать экзамен, — пояснил дядя матери. — Хм… Он мог бы брать уроки у преподавателя нашей школы — ее недавно открыло благотворительное общество.

— Как! Я буду учить латынь? — взволнованно воскликнул я.

— Немножко, — ответил дядя.

— Я всегда хотел изучать латынь! — заявил я с жаром.

Меня давно мучила мысль, что в этом мире трудно жить, не зная латыни, и Арчи Гервелл убедил меня в этом. Это подтверждала и литература, прочитанная мною в Блейдсовере. С латынью я связывал какую-то не совсем осознанную мною мысль об освобождении. И вот теперь, когда, казалось, я уже и мечтать не мог об учении, мне преподнесли такую приятную новость.

— Латынь тебе, конечно, ни к чему, — сказал дядя, — но ее нужно знать, чтобы выдержать экзамены. Ничего не поделаешь!

— Ты займешься латынью потому, что так нужно, — заявила мать, — а вовсе не потому, что ты этого хочешь. Кроме того, тебе придется изучать еще и многое Другое…

Одна мысль о том, что я не только смогу продолжать учение и читать книги, но что это даже будет моей непременной обязанностью, подавляла во мне все другие чувства. Я давно уже считал, что для меня навсегда потеряна такая возможность. Вот почему слова дяди так взволновали меня.

— Значит, я буду жить с вами? — спросил я. — Учиться и работать в аптеке?

— Выходит, что так, — отозвался дядя.

Словно во сне я прощался в тот же день с матерью — до того ошеломил меня неожиданный поворот судьбы. Я буду изучать латынь! Мать гордилась этим не меньше меня; унижение, которое она испытывала из-за меня в Блейдсовере, теперь отошло в прошлое; к тому же она преодолела отвращение, с каким относилась к своему вынужденному визиту к дяде, и считала, что устроила мое будущее. Все это внесло в наше прощание оттенок искренней нежности, которой никогда не бывало раньше, когда мы расставались.

Я помню, как усадил мать в вагон и стоял в открытых дверях ее купе. Мы и не подозревали тогда, что скоро навсегда перестанем огорчать друг друга.

— Будь хорошим мальчиком, Джордж, — сказала она. — Учись. Не ставь себя на одну доску с теми, кто выше и лучше тебя, и… не завидуй им.

— Не буду, мама.

Я беззаботно дал это обещание и, пока она пристально смотрела на меня, все размышлял, не смогу ли сегодня же вечером засесть за латынь.

Внезапно что-то кольнуло ее в сердце — не то какая-то мысль, не то воспоминание, а может быть, и предчувствие… Когда кондуктор с шумом начал закрывать двери вагонов, она торопливо, словно стыдясь своего порыва, сказала:

— Поцелуй меня, Джордж.

Я вошел в купе. Она потянулась ко мне, жадно схватила в свои объятия и крепко прижала к себе. Это было так непохоже на нее! Я успел заметить, как заблестели ее глаза и по щекам вдруг покатились слезы.

В первый и в последний раз в жизни я видел, что мать плачет. И вот она уехала, а я остался, расстроенный и недоумевающий, забыв на время даже о латыни, и все еще видел перед собой новый для меня, необычный образ матери, какой она была в минуту нашего расставания.

Мысль о ней не покидала меня и позже, хотя я старался отогнать ее, пока наконец не понял, что мать представляла собой. Бедное, гордое, ограниченное создание! Бедный, строптивый, непослушный сын! Впервые я осознал, что и моей матери были присущи человеческие чувства.

Следующей весной моя мать неожиданно и к великому недовольству леди Дрю умерла. Ее милость, прихватив с собой мисс Соммервиль и Файзон, немедленно сбежала в Фолкстон, чтобы вернуться после похорон, когда на место моей матери водворится уже другая экономка.

На похороны меня привез дядя. Помнится, накануне поездки ему пришлось пережить неожиданную неприятность. Узнав о смерти матери, он послал в мастерскую Джадкинса в Лондон свои клетчатые брюки с наказом выкрасить их в черный цвет, но мастерская своевременно не прислала брюки обратно. На третий день взволнованный дядя послал, без всякого, правда, результата, несколько телеграмм — одну резче другой. На следующее утро ему пришлось нехотя уступить настояниям тетушки Сьюзен и облачиться во фрак, сшитый, несомненно, в те дни, когда дядя был стройным юношей. На фоне других воспоминаний о наших сборах на похороны матери над всем остальным высится, подобно колоссу Родосскому, фигура дяди в брюках из тонкого глянцевитого черного сукна.

А у меня были свои неприятности. Дядя купил мне цилиндр с такой же траурной лентой, как у него; это был мой первый цилиндр, и в нем я чувствовал себя чрезвычайно стеснительно.

Смутно вспоминаю комнату матери с белой панелью и странное чувство, охватившее меня при мысли о том, что ее больше нет здесь и никогда уже не будет; в памяти всплывают знакомые люди, такие непохожие на себя в траурной одежде, и неловкость, какую я испытывал оттого, что был центром всеобщего внимания. И все же душевное смятение не мешало мне чувствовать у себя на голове новый цилиндр — это ощущение то исчезало, то появлялось вновь.

Но все эти мелочи отступают на задний план перед одним особенно отчетливым и печальным воспоминанием, властно завладевшим моей душой. Я иду во главе печальной процессии по кладбищенской дорожке за гробом матери к месту ее погребения; слышу медлительный голос старого священника, его торжественные, скорбные, но не тронувшие мою душу слова:

— Я есмь воскресение и живот, глаголет господь. Верующий в меня, иже и умрет, жив будет и не умрет во веки веков…

Не умрет вовек! Было чудесное весеннее утро, на деревьях набухали и распускались почки. Все в природе цвело и ликовало, груши и вишни в саду церковного сторожа стояли, словно осыпанные снегом. На могильных холмиках кивали своими головками нарциссы, ранние тюльпаны и множество маргариток. Звенели птичьи голоса. И на фоне этой радостной картины на плечах у мужчин медленно плыл коричневый гроб, наполовину скрытый от меня капюшоном священника.

Так мы подошли к открытой могиле…

Несколько минут я стоял в оцепенении, наблюдая, как гроб с прахом матери готовятся опустить в землю, я прислушиваясь к словам молитв. Мне даже казалось, что происходит нечто весьма интригующее.

Но незадолго до конца погребения я вдруг почувствовал, что ведь я так и не сказал матери то самое главное, что должен был сказать; она ушла молча, не простив меня и не выслушав моих ненужных теперь оправданий. Внезапно я понял все, чего до сих пор не мог уяснить, и посмотрел на нее с нежностью. Я вспомнил не ее добрые дела, а ее добрые намерения, которые ей не удалось осуществить по моей же вине. Теперь я понял, что под маской строгости и суровости она скрывала свою материнскую любовь, что я был единственным существом, которое она когда-либо любила, и что до этого печального дня я по-настоящему ее не любил. И вот она лежит в гробу, немая и холодная, и умерла она с сознанием, что я обманул все ее надежды, и теперь она уже больше ничего обо мне не узнает…

Я судорожно сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони, и стиснул зубы; слезы застилали мне глаза, и если бы я и хотел что-нибудь сказать, то задохнулся бы от рыданий. Старый священник продолжал читать молитву, и присутствующие отвечали ему невнятным бормотанием; так продолжалось до конца похорон. Я тихонько плакал про себя, и только когда мы ушли с кладбища, снова обрел способность думать и говорить.

Последнее воспоминание об этом скорбном дне — черные фигурки дяди и Реббитса, говоривших Эвбери, церковному сторожу и могильщику: «Все прошло удачно, весьма удачно».

Теперь я в последний раз расскажу кое-что о Блейдсовере. Затем занавес опустится, и Блейдсовер больше не будет фигурировать в моем романе. Правда, я был там еще раз, но при обстоятельствах, не имеющих никакого отношения к моему повествованию. И все же в известном смысле Блейдсовер навсегда остался со мной. Как я уже говорил вначале, Блейдсовер был одним из важных факторов, повлиявших на формирование моих взглядов на жизнь. Он позволяет понять Англию в целом; более того, он является символом старой Англии с ее живучими вековыми традициями, претенциозностью и глубокой консервативностью. Блейдсовер стал для меня своего рода социальным критерием. Вот почему я и рассказал о нем так подробно.

Когда я впоследствии случайно побывал в Блейдсовере, здесь все показалось мне и мельче и бледнее, чем раньше. Казалось, все кругом словно сморщилось от прикосновения Лихтенштейнов. По-прежнему в большой гостиной стояла арфа, но рояль был другой — с разрисованной крышкой; там же находилась и механическая пианола; повсюду в беспорядке были разбросаны всевозможные безделушки. Все это наводило на мысль о витринах Бонд-стрит. Мебель по-прежнему была обтянута лощеным бумажным материалом, но это был уже другой материал, хотя и с претензией на стильность. Не застал я и люстр с хрустальными звенящими подвесками. Книги леди Лихтенштейн заменили те коричневые тома, которые я некогда украдкой читал. Томики современных романов, преподнесенные авторами хозяйке дома, журналы «Национальное обозрение», «Имперское обозрение», «Девятнадцатое столетие и будущее» в живописном беспорядке валялись на столах вперемешку с новейшими английскими книгами в ярких дешевых «художественных» переплетах, с французскими и итальянскими романами в желтых обложках и с немецкими справочниками по искусству, оформленными с чудовищным безвкусием. Видно было, что «ее милость» увлекалась кельтским ренессансом: она «коллекционировала» фарфоровых и глиняных кошек, которые красовались повсюду — смешные и уродливые, самой неправдоподобной расцветки и в самых неожиданных позах.

Смешно было бы утверждать, что новые аристократы, появившиеся на свет в результате удачных финансовых операций, лучше прежних, существовавших на доходы с поместий. Только знания, гордость, воспитание и меч делают человека аристократом. Новые владельцы оказались ничуть не лучше Дрю. Никак нельзя сказать, что энергичные интеллигенты пришли на смену косным, невежественным дворянам. Просто-напросто предприимчивая и самоуверенная тупость водворилась там, где царили прежде косность и чванство. Мне думается, что в период между семидесятыми годами и началом нового столетия Блейдсовер претерпел те же изменения, что и милый старый «Таймс» да, пожалуй, и все благопристойное английское общество. Лихтенштейны и им подобные, как видно, не в состоянии влить новые жизненные силы в дряхлеющее общество. Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и творческих сил, способных вызвать возрождение страны, ничего, кроме грубого инстинкта стяжательства. Их появление и засилье являются одной из фаз медленного разложения великого общественного организма Англии. Они не могли бы создать Блейдсовер, не могут и по-настоящему им владеть; они просто расплодились там, как бактерии в гниющей среде.

Таково было мое последнее впечатление от Блейдсовера.

3. Ученичество в Уимблхерсте

Все описанные события, за исключением похорон матери, я пережил довольно легко. С детской беззаботностью расстался я со своим прежним миром, забыл о школьной рутине и отогнал воспоминания о Блейдсовере, чтобы вернуться к ним позднее. Я вступил в новый для меня мир Уимблхерста, центром которого стала для меня аптека, занялся латынью и медикаментами и со всем пылом отдался своим занятиям. Уимблхерст — это очень тихий и скучный городок в Сэссексе, где большинство домов выстроено из камня, что редко встречается в Южной Англии. Мне нравились его живописные, чистенькие улички, вымощенные булыжником, неожиданные перекрестки и закоулки, уютный парк, примыкавший к городу.

Всей этой местностью владела семья Истри. Именно благодаря ее высокому положению и влиянию железнодорожную станцию построили всего в каких-нибудь двух милях от Уимблхерста. Дом Истри, расположенный за городской чертой, возвышается над Уимблхерстом. Вы пересекаете рынок, где высится старинное здание тюрьмы и позорный столб, минуете огромную церковь, построенную еще до реформации и напоминающую пустую скорлупу или безжизненный череп, и вы очутитесь перед массивными чугунными воротами. Если вы заглянете в них, то в конце длинной тисовой аллеи увидите величавый фасад красивого дома. Поместье Истри было значительно крупнее Блейдсовера, оно еще в большей мере олицетворяло собой социальную структуру восемнадцатого века. Роду Истри были подвластны не какие-нибудь две деревни, а целый избирательный округ, и их сыновья и родичи без хлопот попадали в парламент до тех самых пор, пока система таких «карманных округов» не была уничтожена. В этих местах все и каждый зависели от Истри, за исключением моего дяди. Он стоял особняком и… выражал недовольство.

Дядя нанес первый удар, сделавший брешь в величественном фасаде Блейдсовера, который в детстве был для меня целым миром. Чатам же нельзя было назвать брешью, он всецело подтверждал существование блейдсоверского мира. Дядя не питал ни малейшего почтения ни к Блейдсоверу, ни к Истри, Он не верил в них. Они просто для него не существовали. Об Истри и Блейдсовере он выражался весьма туманно, развивая какие-то новые, невероятные идеи, и охотно распространялся на эту тему.

— Этот городишко надо разбудить, — заявил дядя тихим летним днем, стоя на пороге своей аптеки и глядя на улицу. В это время я разбирал в углу патентованные лекарства.

— Хорошо было бы напустить на него дюжину молодых американцев, — добавил он. — Вот тогда бы мы посмотрели!

Я делал отметку на «Снотворном сиропе матушки Шиптон» (мы выбирали из наших запасов товары для продажи в первую очередь).

— Ведь в других местах происходят какие-то события, — с нарастающим раздражением продолжал дядя, входя в аптеку.

Он принялся нервно переставлять с места на место яркие коробки с туалетным мылом, флаконы духов и другие товары, украшавшие прилавок, потом возбужденно повернулся ко мне, засунул руки поглубже в карманы, но тут же вынул одну руку и почесал себе затылок.

— Я должен что-то предпринять, — сказал он. — Такая жизнь прямо невыносима. Должен что-то изобрести… И пропихнуть… Или написать пьесу. На пьесе можно заработать кучу денег, Джордж. Как, по-твоему, стоит писать пьесу, а?.. Да мало ли что можно сделать! Например, заняться игрой на бирже…

Он замолчал и принялся задумчиво насвистывать.

— Черт возьми! — вдруг воскликнул он раздраженно. — Застывшее баранье сало — вот что такое Уимблхерст! Холодное, застывшее баранье сало! И я завяз в нем по самое горло. Здесь не происходит никаких событий и никто не хочет, чтобы они происходили, кроме меня! Вот в Лондоне, Джордж, другое дело. Америка! Ей-богу, Джордж, мне хотелось бы родиться американцем — там-то уж делаются дела! А что можно сделать тут? Как тут можно встать на ноги? Пока мы спим здесь, пока наши капиталы текут в карманы лорда Истри в виде арендной платы, — люди там… — Тут он показал рукой куда-то вдаль, выше прилавка, за которым изготовлялись и отпускались лекарства, и, поясняя, какая бурная деятельность кипит «там», помахал рукой и подмигнул мне с многозначительной улыбкой.

— Что же они там делают? — полюбопытствовал я.

— Действуют, — сказал он. — Обделывают дела. Замечательные дела! Существует, например, такая спекуляция с фиктивным покрытием. Ты когда-нибудь слышал об этом? — И он сквозь зубы втянул воздух. — Ты вкладываешь, скажем, сотню фунтов и покупаешь товаров на десять тысяч. Понимаешь? Это покрытие в один процент. Цены растут, ты продаешь и выручаешь сто на сто. Ну, а если цены падают, тогда фьюить — все летит к черту. Начинай сначала! Сто на сто — и так ежедневно, Джордж. За какой-нибудь час человек может или разбогатеть, или разориться. А сколько шума! З-з-э-з… Так вот, это один способ, Джордж. Есть и другой, еще почище.

— Что же это, крупные операции? — отважился я спросить.

— О да, если ты займешься пшеницей или сталью. Но предположим, Джордж, что ты занимаешься какой-нибудь мелочью и тебе нужно всего несколько тысяч. Какое-нибудь лекарство, например. Ты вкладываешь все, что у тебя есть, ставишь на карту, так сказать, свою печенку. Возьмем какое-нибудь лекарство, ну, к примеру, рвотный корень. Закупи его побольше. Скупи все запасы его, все, что есть! Понимаешь? Вот так-то! Неограниченных запасов рвотного корня нет и не может быть, а людям-то он нужен! Или хинин. Наблюдай за обстановкой, выжидай. Начнется, скажем, война в тропиках — сразу же скупай весь хинин. Что им делать? Ведь хинин им понадобится. А? З-з-з-з… Боже мой! Да таких мелочей сколько угодно. Возьмем укропную водичку… Все младенцы с ревом требуют ее. Или еще эвкалипт, всякие слабительные, плакучий орешник, ментол — все лекарства от зубной боли… Затем есть еще антисептики, кураре, кокаин…

— Для врачей это, должно быть, не очень-то приятно, — задумчиво сказал я.

— Ну, они сами пускай о себе думают. Клянусь богом! Они норовят обмануть тебя, а ты обманываешь их. Совсем как в лесу, где гнездятся разбойники. В этом есть своя романтика. Романтика коммерции, Джордж. Как будто ты сидишь в засаде где-нибудь в горах! Вообрази, что ты завладел всем хинином в мире, и вот какая-нибудь помпадурша — жена миллионера — заболевает малярией. Ничего себе положеньице, Джордж! А? Миллионер приезжает к тебе в своем автомобиле и предлагает за хинин любую цену — сколько ты запросишь. Это могло бы встряхнуть даже Уимблхерст… Боже мой! Да разве здесь что-нибудь понимают в таких делах? Куда там! З-з-з-з…

Он погрузился в какие-то сладостные мечты и лишь время от времени восклицал:

— Пятьдесят процентов задатка, сэр! Гарантия завтра. З-з-з-з…

Мысль о том, что можно скупить все запасы какого-нибудь лекарства во всем мире, показалась мне тогда дикой и совершенно неосуществимой. О такой чепухе стоило бы рассказать Юарту, чтобы рассмешить его и вдохновить на какую-нибудь еще более нелепую выдумку. Рассуждения дяди представлялись мне пустыми бреднями — и только. Но позже я убедился, что в действительности дело обстоит иначе. Вся современная система наживы состоит в том, чтобы предугадать спрос на какой-нибудь товар, скупить этот товар, а затем наживаться, сбывая его. Вы скупаете землю, которая в скором времени понадобится для постройки домов, вы заблаговременно заручаетесь правом диктовать свои условия, когда начнется строительство каких-нибудь жизненно важных предприятий, и т.д., и т.п. Конечно, мальчику с его наивным мышлением трудно разобраться во всех оттенках человеческой подлости. Он начинает жизнь, веря в мудрость взрослых. Он даже не может себе представить, сколько случайного и фальшивого содержится в законах и традициях. Он думает, что где-то в государстве есть сила, такая же всемогущая, как директор школы, чтобы пресекать всякого рода злонамеренные и безрассудные авантюры. Признаюсь, что, когда дядя живописал, как искусственно создать недостаток хинина, мне пришло в голову, что человек, который попытается этим заняться, неизбежно попадет в тюрьму. Теперь-то я знаю, что скорее всего ему уготовано место в палате лордов.

Несколько минут дядя внимательно рассматривал позолоченные этикетки на бутылках и ящиках, словно соображая, какое бы из этих лекарств использовать для спекуляции. Затем мысли его вернулись к Уимблхерсту.

— Надо ехать в Лондон — там все в твоих руках. А здесь… Господи боже мой! — воскликнул он. — И зачем только я похоронил себя в этой дыре! Здесь все в прошлом, уже ничего не сделаешь. Здесь царит лорд Истри, и он получает все, за исключением того, что причитается его адвокатам. Нужно сперва взорвать его, а вместе с ним и адвокатов, чтобы изменять здесь обстановку! Он не желает никаких перемен. Да и зачем они ему? От любой перемены он только проиграет. Он хочет, чтобы жизнь здесь текла по старинке и все оставалось бы без перемен еще десять тысяч лет: Истри приходит на смену Истри, умрет священник — появится новый, не станет бакалейщика — его место займет другой. Человеку с размахом здесь лучше не жить. Да такие люди и не живут здесь. Посмотри на жителей этого богоспасаемого городка. Все они крепко спят, а если и занимаются по привычке своими делами, то словно сонные мухи. Клянусь, куклы могли бы делать то же самое! Эти людишки словно приросли к своему месту. Они и сами не хотят никаких перемен. Они конченые люди. Вот тебе и весь сказ-з! И зачем только они на свете живут…

Почему они не заведут себе механического аптекаря?

Он закончил так, как обычно заканчивал такого рода разговоры:

— Я должен что-то изобрести, и я это сделаю. З-з-з-з… Какое-нибудь полезное приспособление. Надо придумать… Ты не знаешь, Джордж, в чем нуждаются люди и чего у них покамест еще лет?.. Я имею в виду что-нибудь подходящее для розничной торговли стоимостью не дороже шиллинга, а? Подумай-ка на досуге. Понимаешь?

Таким мне запомнился дядя в ту пору — еще молодым, но уже полнеющим, неугомонным, раздражительным и болтливым. Он пытался набить мне голову всякими сумасбродными идеями. Признаюсь, он оказал на меня несомненное влияние…

Годы жизни в Уимблхерсте сыграли довольно значительную роль в моем развитии. Большую часть своего досуга, а нередко и за работой в аптеке, я учился. Мне удалось быстро усвоить те начатки латыни, которые требовались для сдачи экзамена. Посещал я и учебное заведение, а именно курсы при классической средней школе, где продолжал заниматься математикой. С жадностью изучал я физику, химию и обучался черчению. Для отдыха я много гулял. В городе имелись клубы молодежи, которые существовали на средства, полученные путем вымогательства у богатых людей, а также у члена парламента, представлявшего наш район. Летом они устраивали состязания в крикет, а зимой в футбол, но я никогда не увлекался этими играми.

У меня не было близких друзей среди молодежи Уимблхерста. После моих школьных товарищей, типичных «кокни»[8], здешние молодые люди казались мне то грубыми и скучными, то угодливыми и скрытными, то злобными и пошлыми. И мы в свое время любили пофорсить, но эти провинциалы усвоили себе привычку как-то по-особенному волочить ноги и презирали всех, кто не подражал им. Мы в школе громко выражали свои мысли, а здесь самые мелкие мыслишки, достойные Уимблхерста, высказывались лишь многозначительным шепотом. Впрочем, и мыслишек-то у них было маловато.

Нет, мне не по душе были эти молодые провинциалы, и я не верю, что английская провинция при блейдсоверской системе может воспитать честных людей. Немало приходится слышать всяких небылиц о том, как бедствуют сельские жители, переселившиеся в города, об их вырождении в условиях городской жизни. Я нахожу, что английский горожанин, даже обитатель трущоб, несравненно богаче в духовном отношении, смелее, нравственнее и обладает более развитым воображением, чем его деревенский собрат. Я смею это утверждать, ибо видел и тех и других в такие моменты, когда они и не подозревали, что за ними наблюдают. Мои товарищи из Уимблхерста были мне отвратительны — другого слова не подберешь. Правда, и мы в нашем убогом пансионе в Гудхерсте не блистали хорошими манерами. Но подросткам Уимблхерста не хватало нашей выдумки и нашей смелости — разве могли они сравниться с нами хотя бы в искусстве сквернословить? Зато они постоянно проявляли распущенность и вкус ко всему непристойному (именно к непристойному) и видели в жизни только ее низменную сторону. Все, что мы, провинившиеся горожане, вытворяли в Гудхерсте, было окрашено романтикой, хотя бы и грубоватой. Мы зачитывались «Английскими юношами» и рассказывали друг другу всякие небылицы. В английской провинции нет ни книг, ни песен, она не знает ни потрясающих душу драм, ни сладости дерзкого греха. Все это или вовсе не проникло сюда, или было изъято из употребления и выкорчевано уже много лет назад; поэтому воображение этих людей остается бесплодным и пробуждает низкие инстинкты. Я думаю, что именно этим и объясняется различие между горожанином и жителем английской деревни. Вот почему я не разделяю общего страха за судьбу наших сельских жителей, попавших в горнило большого города. Да, верно, люди из деревни бедствуют и голодают в городе, но зато они выходят из этих испытаний закаленными и одухотворенными…

Когда наступал вечер, уимблхерстовский парень, с вымытой до блеска физиономией, нацепив какое-нибудь кричащее украшение, в цветном жилете и ярком галстуке, появлялся в бильярдной «Герба Истри» или в захудалом трактирчике, где режутся в «наполеон»[9]. Свежему человеку скоро становилась невыносимой его тупая ограниченность, животная хитрость, сквозившая в его тусклых глазах, многозначительность, с какой он, всякий раз вполголоса, рассказывал вам «веселенькую историю» (несчастный, жалкий червяк!), всевозможные ухищрения, к которым он прибегал, чтобы выпить на даровщинку, и т.п.

Когда я пишу эти строки, передо мной встает фигура молодого Хопли Додда, сына местного аукционера; он был красой и гордостью Уимблхерста. Я вижу его в меховом жилете, с трубкой в зубах, в бриджах (хотя лошади у него не было) и в гетрах. Бывало, он сидел в своей излюбленной позе — подавшись всем корпусом вперед — и из-под полей залихватски заломленной набекрень шляпы наблюдал за бильярдным столом. Весь его разговор состоял из десятка избитых фраз, которые он изрекал мычащим басом: «Дрянь дело!», «Здорово запузыривают!» и т.п. Когда он хотел поиздеваться над кем-нибудь, он протяжно и негромко подсвистывал. Он бывал здесь из вечера в вечер…

Он ни за что не хотел признать, что я тоже умею играть на бильярде, и каждый мой хороший удар считал простой случайностью. Мне казалось, что для новичка я играю совсем неплохо. Сейчас я не так уверен в этом, как в ту пору. Но все же скептицизм молодого Додда и его дурацкие насмешки сделали свое дело, и я перестал посещать «Герб Истри», — таким образом знакомство с Доддом пошло мне на пользу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад