Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эшелон (Дилогия - 1) - Олег Павлович Смирнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Что? Не рассуждать! Он еще рассуждает! Вы что, Глушков, соскучились по парткомиссии? Так мы вас вызовем, привлечем к партийной ответственности! Ни в какие ворота... Категорически требую: прекратить всякую связь с немкой! Честь мундира советского офицера... Недопустимо... - Лицо подполковника порозовело, лишь шрам на лбу остался бледным. - Вы меня поняли?

- Так точно!

- Исполняйте! Всё! Вы свободны! Шофер, поехали!

Я поглядел вслед навонявшему сизым дымком "виллису". Исполнять? Черта лысого! Я уцелел в военном пекле, мне нравится эта немка, она неплохой человек. И я ей нравлюсь. Так какого же рожна вам надо? Чего вы разорались, товарищ подполковник?

Да еще в присутствии солдата. Вы роняете мое офицерское звание в глазах рядового - шофер-то по званию рядовой. Впрочем, вы больше свое роняете, товарищ подполковник.

Капитан сжал мне локоть.

- Пошли, товарищ Глушков. Не расстраивайтесь. И сделайте правильный вывод.

- Сделаю, - сказал я и подумал: как оп мог, подполковник, разговаривать в таком топе с лучшим комвзвода, да, да, лучшим в полку! Награжденным орденами Красного Знамени, Отечественной войны и Красной Звезды! Которому командующий фронтом генерал Черняховский лично руку жал!

Но ничего, ничего, главное - я не вспылил, как-нибудь переживем. Хотя некрасиво, товарищ подполковник, очень некрасиво.

И вообще вы принципиальную ошибочку допустили: не нужно бы пугать меня, потому - пуганый, ныне меня чем устрашишь?

Хуже того, доложу вам: пыпе, если постращают, я еще упрямей и безбоязненней становлюсь.

Не уважают вас в дивизии, товарищ подполковник, за крикливость, за постоянные разносы по делу и без дела. Хоть человек вы храбрый, израненный - ногу приволакиваете, это с Курской битвы. Вам бы поучиться у своего начальника, у начподива. Вот настоящий комиссар! Смелый, как и вы, в передовой цепи увидеть не диво, да к тому же широкая, добрая душа, не добрячок - всерьез добрый. Ну, да что об этом? Вы злюка, в этом корень.

И здесь я вновь подумал о командующем войсками Третьего Белорусского фронта, о генерале армии Черняховском, - как он был у пас на передке. Это было в январе сорок пятого, дивизия прорвала немецкую оборону, противник подтянул резервы из глубины, полез, мы отбивали контратаки. Шурша волглой плащ-накидкой, сопровождаемый почтительной свитой, командующий шел по траншее, красивый, молодой - гораздо моложе нашего седеющего комдива. Командир полка представил меня, сказал, что мой взвод в числе первых ворвался во вражескую траншею, при отражении контратак гранатами подбил два "фердинанда" и "пантеру". Командующий переспросил: "Глушков?" - и пожал мне руку, похлопал по плечу, как товарищ товарища. А ведь это был генерал армии! В общем-то мне чуждо чинопочитание, я и полковников не считаю парящими над грешной землей, но уже генерал-майор - иное, качественный скачок! А тут генерал армии, прославленный на всю страну полководец! Кое-как я пробормотал:

"Служу Советскому Союзу!" - взмокнув от волнения. Командующий осмотрел в бинокль окраинные домишки, где засел противник, и сказал, что немцы на своей земле сопротивляются и будут сопротивляться отчаянно, к этому мы должны быть готовыми.

Да, это было так: чем ближе к Пруссии, тем ожесточенней дрались немцы. В октябре сорок четвертого Третий Белорусский фронт, прорвав мощнейшую полосу железобетонных пограничных укреплений на реке Шешупе, вынужден был остановиться вблизи границы. Наш полк занимал оборону в районе Виллюпена, и немцы не давали нам покоя, норовили сбросить в воду. 13 января фронт пошел вперед. Но за трое суток беспрерывных боев полк продвинулся только до второй траншеи. В ночь на 17-е немцы не выдержали, начали отход. Мы вели преследование в сторону Пилькаллена - Тильзита, однако Тпльзит был взят Сорок третьей армией. Нашу дивизию повернули на запад. Ночью мы прошли горящим Гросс-Скайгирреном, горел и Гольдбах - городок, начиненный крупными магазинами и дотами. Потом вышли к Правтену, восточному пригороду Кенигсберга, где попали в ловушку и 27 января драпаиули километра на три, потом заняли оборону под Варгепом. Впрочем, я отвлекся, я хочу досказать о Черняховском. 6 апреля дивизия начала наступать на северо-западную окраину Кенигсберга - Метгетеп. Но Третий Белорусский штурмовал Кенигсберг уже под командованием маршала Василевского, потому что Иван Данилович Черняховский погиб 18 февраля, - возле города Мельзак его "виллис" засекли немецкие наблюдатели, артиллерия взяла в вилку: первый снаряд перед машиной, второй позади, третий угодил, разорвался шагах в пятнадцати. В наступившей после взрыва тишине адъютант услыхал голос командующего: "Алеша, я ранен. Чувствую на лопатке кровь". Не потерявший самообладания адъютант перевязал, рана была навылет и большая, кровь пропитывала бинты. Ивана Даниловича привезли в ближайший медсанбат, врачи обработали рану, сделали перевязку, переливание крови, уколы. Из медсанбата срочно повезли в госпиталь. Накануне, 17-го, выпал мокрый снег, по обочинам он лежал белый и рыхлый, а на шоссе были черные лужи.

Подтягивавшиеся к передовым позициям резервы останавливались, пропускали машину с красным крестом: от шоферов, ехавших в тыл за боеприпасами, уже знали о ранении командующего, - колонны пропускали ее с молчаливой тревогой. Не доезжая госпиталя, Иван Данилович Черняховский умер, и тогда санитарная машина повернула к командному пункту фронта. Мертвый полководец ехал туда, откуда он, живой, командовал своими войсками. И тот же Трунит сказал мне: командир 28-й танковой дивизии полковник Черняховский встретил 22 июня 41-го года на восточпопрусской границе, и здесь же через три с половиной года командующий Третьим Белорусским фронтом генерал армии Черняховский погиб, вот как иногда складывается... Помню, у меня была мысль: лег бы в гроб вместо него.

Вот так: гибли рядовые, гибли полководцы, кто подсчитает - до одного человека, - сколько пало наших людей на полях сражений? Кто? Па тех бесчисленных полях, что неотвратимо открывались нам на пути от западных границ до Москвы и Сталинграда, и от Москвы и Сталинграда до западных границ, и дальше - до Польши, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Румынии, Болгарии, Австрии, Германии. Долгий и страдный путь, по обочинам которого могилы, могилы, могилы.

Они пали, мы выжили. Живые в долгу перед мертвыми. Сперва казалось: кончится война - и на следующий день оставшиеся в живых станут хорошими, отличными, прекрасными, плохие исчезнут, все враз переменится. Потом я подумал, что мгновенного превращения не произойдет, что меняться к лучшему мы будем постепенно. Постепенно, по необратимо!

И я буду становиться лучше, и политотдельский подполковник, что давеча на меня напустился. И с чего ты, собственно, предъявляешь к нему претензии, к пожилому, израненному человеку? Других судить берешься, себя сначала научись судить.

Повторяю, день сложился неудачный. Но если неприятности на утреннем осмотре и пилке деревьев я перенес безболезненно, то от разговора с заместителем начальника политотдела горьковатый осадок оставался до вечера. Что-то беспокоило, взвинчивало, раздражало.

Вечером Эрпа поцеловала меня, приняла фуражку, помогла снять портупею, полила воды, подала полотенце, усадила за стол.

Она села напротив, подперев подбородок кулаком, ждала, когда заговорю. И я на миг представил себе: вернулся с работы, жена меня встретила. Представил - и внутренне усмехнулся: невозможно это. Эриа никогда не станет моей женой, и с какой работы я могу вернуться? Что умею? Воевать. Четыре года воевал, то есть убивал врагов и старался, чтоб враги не убили меня и моих бойцов. У меня нет иной профессии, я сыт ею - вот так, под завязку.

В тридцать девятом году в белорусском городе Лида, когда начинал служить действительную, я впервые умотал в самовольную отлучку. За уборной был лаз, и приятели им пользовались. Уломали и меля. Шатался с ними по закоулкам, по скверикам, пил в ларьках пиво, зубоскалил с девчатами, а сам томился: скорей бы кончалась эта самоволка, скорей бы отвести оторванные доски в заборе, пролезть, снова свести их - и ты в расположении части.

Фу, какое облегчение!

И еще пару раз подавался в самоволки. Томился в них, вернувшись в часть, испытывал облегчение.

Боялся не наказания - позора.

Везло: так и не погорел. Везучий я.

3

Проснулся от всхлипываний. Плакала Эрна, зпепившпсь в мою напряженную руку. Я спросил:

- Что с тобой?

- Дерешься! Мне больно...

По тону, каким она это произнесла, догадался: не только больно, по и обидно. А со мной бывает: могу врезать во сне. Приснится рукопашная - и примешься молотить кулаками, не соображая.

- Не сердись, - сказал я. - Это не нарочно, это во сне.

Обнял ее, поцеловал. Она прижалась ко мне, все еще всхлипывая. Фу, как скверно! Как стыдно! Наяву я не то что не подымал руку на женщин - я и словом-то опасался причинить им боль.

Жалею их. И еще детей жалею. Вот увижу мальчугана или девочку, так и подмывает угостить чем, подарить что, взять на руки, погладить по голове. Откуда это у меня? Я ж юнец, и отцовские чувства мне неведомы.

Я погладил Эрну по жестким спутанным волосам, поцеловал, и она притихла, засопела подле уха. Я тоже задышал мерно, задремал. Штыковой бой больше не снился, снилось совсем другое, такое, что когда пробудился, то у самого глаза были влажные. После этого сна не всегда плачу, но часто, это уж так: вижу море и девочку, море выпуклое, до горизонта, то синее, то в барашках, девочка - в белой панаме, с ведерком и совком, то живая, то мертвая.

Когда-то было реальное море и была реальная девочка. Давно, много лет назад. Море запомнилось твердо, а черты девочки стерлись и каждый раз виделись по-новому, даже одежда бывала другая. Но каждый раз это была та девочка со взморья, которая, я решил, стала как бы образом моего будущего счастья. Или символом, что ли.

Море и она начали спиться на войне. И спились гораздо реже, чем рукопашный бой. А может, это к лучшему? Ибо не очень-то ловко расчувствоваться, расслабиться, рассиропиться почти дзадцатпчетырехлетнему парняге, боевому офицеру.

В дверь заскребся ординарец Драчев. Не дожидаясь, покуда он постучит костяшками пальцев либо задубасит кулачищем, я протрусил к выходу почти что телешом.

- Тревога?

- Так точно, товарищ лейтенант!

- Да не ори, побудишь...

И право же, одеваясь, я был рад этой ночной тревоге. Оттого, что ощутил себя собранным, энергичным, деятельным, - надо было выполнять то, что составляло смысл моей нынешней жизни.

Взвод посадили на "студебеккер", на "додже" разместились офицеры и бойцы контрразведки, и машины газанули. В кабину "студебеккера" со мной сел старший лейтенант - смершевец. Покуривая сигарету, хмуря подпорченное оспой лицо, он поставил задачу: окружить ельник, что южнее хутора, и прочесать. Не ново, подобное мы делали много раз.

- Понятно, лейтенант?

- Понятно, старший лейтенант.

Он с удивлением вскинул голову, возможно, подумал, почему я не сказал: "товарищ старший лейтенант". Да потому, что и я не услышал: "товарищ лейтенант". Смершевец цокнул, дернул плечом. Дошло? И хорошо, ибо мне эти взгляды сверху вниз надоели, откуда бы ни исходили. Коль офицеры, значит, нужно взаимное уважение. А то раскричались: офицерский корпус, офицерский корпус! Да, неуравновешенный товарищ этот лейтенант Глушков: умиляется, плачет, тут же раздражается, злится. Выражаясь научно, невропат. Попросту - псих.

Гудел мотор, грузовик потряхивало на выбоинах, за стеклом пролетали сонные, обсыпанные лунным светом поместья и хутора, добротные, каменные, под красной черепицей, чистенькие, аккуратненькие и после боев, если повезло, но чаще захламленные, с битой черепицей, вышибленными окнами, развороченными стенами, с обгорелыми стропилами; и нигде ни огонька.

Красный стоп-сигнал "доджа" мигнул, и "додж" съехал с асфальта на грунт. Мы за ним, на ухабе "студебеккер" накренило, старший лейтенант навалился на меня жестким, костлявым плечом. И у меня неожиданно возникло такое предчувствие, что обратно мы с ним уже не поедем вместе. Предчувствие я истолковал так: меж памп пробежала кошка, пу, кошка не кошка, а чтото пробежало, поэтому будет естественно, если особист поедет в "додже", со своими.

Машины остановились, не выключая моторов. Мы с особистом спрыгнули на влажную, мягкую землю, размялись. Из кузова вылезали молчаливые, нахохлившиеся солдаты. В сторонке - хуторские постройки, там догорал подожженный сарай.

Я вполголоса подал команду, половина бойцов пошла за мной вправо от машин, вторая - с особистом и помкомвзвода - влево по опушке. Мы рассредоточивались, охватывая лесок, в котором, как предполагалось, прятались те, кто напал на хутор.

Ельник настороженно чернел. Где-то выла собака. Под сапогами чавкало. Было свежо, хотелось спать, и я зевал, поматывая головой и как бы отгоняя сонливость. Автомат висел на груди, толкал меня магазином под ребро, когда я оступался.

Цепь продвигалась, рассекаемая деревьями и кустами - они посажены аккуратными рядами, - в кустах как раз и могли хорониться "вервольфы". Мы вглядывались в пятна мрака и в силуэты друг друга - чтобы не потеряться. Это желание не заблудиться, не отстать было у солдат, по-моему, сильнее желания отыскать "оборотней". Я уже подумал, что опять никого не найдем, когда слева и чуть сзади затрещали автоматные очереди, жахнул взрыв гранаты и взмыла белая ракета, высвечивая верхушки елей, подлесок, пеньки. На миг я оцепенел: от этих фронтовых звуков не отвык, но внезапны и неуместны были они в сопливом ночном лесу. Скомандовал: "За мной!" - и побежал туда, где стреляли.

Было светло - луна, серия осветительных ракет, включенные фары наших машин, - и тем не менее я не разглядел яму, оступился, зашиб ногу и дальше бежал, хромая и чертыхаясь.

Подоспел к шапочному разбору: стрельба прекратилась, майор из особого отдела, руководивший операцией, хриплым, сорванным голосом отдавал распоряжения: раненого отнести к машине, задержанного отконвоировать на хутор. Раненым оказался старший лейтенант, ставивший мне задачу в кабине "студебеккера".

Он лежал на плащ-палатке, запрокинувшись и скрестив руки, как покойник. Я отогнал это сравнение, сказал себе: "В госпитале спаСуТ" - и вспомнил о том своем предчувствии. То оно, да не то: поедем врозь, но кто куда; он прямым путем на операционный стол. Ничего, лишь бы спасли. Эх, старшой, старшой, что ж не поостерегся?

Мне было приказано со взводом закончить прочесывание ельника. Хотя задержанный буркнул, что он один. Это же он подтвердил позднее, на допросе на хуторе. Может, и в самом деле нет сообщников, а может, не хочет выдавать. Так или иначе, но никого мы в лесу больше не нашли. Уже перед рассветом я доложил майору о результатах. Он недовольно пожевал губами, взглядом приказал мне обождать минутку и кипу л переводчику:

- Ну-ка, скажи ему - пусть не темнит. Откуда и куда шел - это он врет. Пусть говорит правду!

Майор сутулился на стульчике, немец стоял перед ним навытяжку, но глядел твердо и надменно, а развитые, выпяченные челюсти были плотно сжаты - такой не захочет сказать, так и не скажет. Немец был одет в гражданскую куртку, штапы, охотничьи сапоги и шляпу с пером, и это озадачило меля: прежде не зрел двадцатипятилетнего фрица в цивильном одеянии! Фрицев, исключая стариков и пацанов, зрел в военной форме - общался четыре годика и знаю, как поступать. А этот вроде бы мирный. Черта с два мирный, он и есть доподлинный "оборотень": переоделся, а гранату ловко метнул в окно на хуторе, а в старшего лейтенанта не промазал из "шмайссера".

- Переведи ему, - сказал майор старшине-переводчику, - мы его заставим раскрыть хлебало! Не здесь, так в отделе...

Немец тянется по стойке "смирно", а крупный рот стиснут, серые глаза холодны и непреклонны. Попадись ему - пощады не будет. Рука у него не дрогнет. Как не дрогнула, когда стрелял в старшого лейтенанта, когда швырял гранату в комнату, в спящих. Осколки могли задеть всех, но поранили лишь деваху из тех крепких, щекастых погонщиц и бригадира. Он-то и увидел немца, подкравшегося к окну, - услыхав шорох, приподнял голову, да не успел ничего предпринять, как звякнуло разбитое гранатой стекло. С бригадиром я был знаком. Это был подслеповатый, постоянно кашляющий и постоянно подтягивающий штаны полещук. Говорил сбивчиво, тихо и почему-то оглядывался - особенно когда принялся выспрашивать меня, не отберут лп пограничники барахлишко, которым он в Пруссии разжился. Я предполагал, что не отберут, а он все переживал: слыхивал, на границе отбирают, приказ есть пограничникам.

Я понимал треволнения полещука - хоть что-нибудь привезти домой, в разоренную, сожженную, лютой бедности деревеньку. Мы прошли Белоруссию насквозь, видели: вся она разграблена немцами, спалена, ютится в землянках, сидит на одной бульбе. И вообще пообнщала наша страна за войну. Что содеяно на оккупированных территориях! Руины, пепелища, задичавшие поля, сплошной разор. В Восточной Пруссии мы то и дело натыкались на наше, советское - от трактора и станка до патефона и полотенца. Уж что-что, а грабить фашисты умели. И еще умели эшелонами угонять наших парней и девчат на принудительный труд в Германию. Здесь, в Восточной Пруссии, многих мы освободили от каторги на заводах, шахтах, фольварках.

И досыпать я отправился в комнату к ординарцу. Правда, днем я зашел к хозяйкам, принес рыбные консервы, буханку хлеба. Так-то со строгостью. Мягкотелые мы, что лп, чересчур добренькие? И почему мы, а не я? Может быть, это просто я таков - как личность, а не как национальный характер.

Провожали старичков. Стоял солнечный денек, над землей поднимался пар, наверное, еще немного - и поле можно пахать.

Однако никто не готовился к пахоте. Немцы разбирали завалы, ремонтировали дороги и жилища, а больше сидели по домам. Но когда заиграл духовой оркестр, кое-кто выполз из своих щелей.

И, клянусь, на немецких физиономиях было нечто вроде радости!

Сперва я подумал: радуются за наших старичков, отбывающих на родццу. Затем сообразил: довольны оттого, что советские солдаты покидают Пруссию. Не рано ли радуетесь, господа хорошие?

Кто-то из нас уедет до дому, до хаты, а кто-то будет нести оккупационную службу, теперь наша силища обосновалась у вас надолго.

Покамест судьба пашей дивизии неизвестна, и демобилизовали только рядовых, которым по пятьдесят и около, и некоторых специалистов агрономов, инженеров. Уволили в запас и моего ротного. Оказывается, в принципе благовоспитанный, интеллигентный капитан по довоенной профессии бахчевод (а никогда словом не обмолвился). Ну, поскольку без арбузов и дынь победителям теперь не обойтись, капитана вернули в народное хозяйство. Меня же произвели в ротные, то есть не совсем произвели: в приказе я назван врид - временно исполняющий должность. Поразительно, но я по весьма этому назначению обрадовался. Поразительно потому, что давненько мечтал о ротном командирстве. И то сказать:

кадровый вояка, до войны отбухал полтора годика и два годика, как командую взводом, - на роту потянул бы. Не везло. Однажды, перед тем как принять роту, меня ранило, уволокли в госпиталь, после которого попал в другую дивизию и опять сел на взвод. Вдругорядь накануне выдвижения угораздило напиться.

Я одурел, вылез на бруствер и учиипл стрельбу из пистолета.

Куда? Я предполагал - в немцев, мне ответствовали: в своих.

Ладно, что никого не зацепил и что меня немцы не зацепили, - кто-то вовремя стащил в траншею. Комдив рассердился: роты не получит, бузотер, сопляк, пить не умеет. А я умею, на фронте научился. Иногда только не рассчитаешь, переберешь. Особенно еслп питье незнакомое. И побузишь слегка. Огорчался тогда ужасно этими своими неудачами в служебной карьере. А сейчас не шибко рад выдвижению. Почему? Потому, наверное, что война кончилась и пора думать о гражданке, об учебе в институте, которую я начал в сентябре и прервал в октябре тридцать девятого - весь мой студенческий стаж. Прощаясь, благовоспитанный капитан изволил пошутить, что мне еще служить, как медному котелку. Да, шутник. А может, я не шибко рад потому, что врид - это как бы несостоявшееся, и состоится ли оно вообще - неведомо.

А старичков мы проводили душевно. В роте их набралось семь человек, во всем полку - около сотни. Состоялся митинг - как же без митинга? Выступали ораторы: остававшиеся желали уезжавшим успехов в народном хозяйстве, здоровья и счастья, уезжавшие желали остававшимся успехов в воинской службе и конечно же здоровья и счастья. От имени командования полка каждому демобилизованному вручили небольшой подарок - кое-что пз вещичек и еда, - обернутый в голубую бумагу и перевязанный розовой ленточкой.

Демобилизованные двинулись на станцию колонной, под полковым знаменем и под звуки марша. Провожавшие - в основном офицеры - шли позади и сбоку. На станции, перед посадкой в эшелон, я переобпимался и перецеловался со стариками из пашей роты. Они были взволнованы, утирали глаза, сморкались. Я тоже разволновался, по до слез не дошло: плачу лишь по ночам, во сне.

А щеки мои были мокрые - от чужпх слез на чужих щеках.

Горше всех хлюпал Абрамкин, и я снял с руки часы, трофейные, швейцарские:

- Держите, Фрол Михайлович!

- Да что вы, товарищ лейтенант?

- На память!

Абрамкин вытирал слезы, переминался, бубнил:

- Да что вы, товарищ лейтенант? Ей-богу, как можно?

И как вы будете без часиков?

- Достану.

- Чем же отблагодарить? Взамен? А? - Абрамкин оглядывал себя, трогал туго набитый вещмешок, и было очевидно: и хочет одарить, и жалко с чем-то расстаться.

Я его понял: в порушенной, обнищавшей за войну курской деревушке все ему потребно, все на вес золота. Я похлопал Абрамкпна по узкому, покатому плечу.

- Ничего не надо, Фрол Михайлович. Память о вас я и так сохраню: вы молодцом воевали...

Это правда: старики вроде Абрамкипа воевали безотказно. Ну, что за война в пехоте - известно: в слякоть, в распутицу, в холод и зной пёхом да пёхом, твой дом окопчик да чистое поле, в наступлении иди грудью на проволочные заграждения и пулеметы, через минные поля и огневой вал, в обороне отбивайся от танков, самолетов, артиллерии, автоматчиков, словом, жизнь эта не сладкая, труднее, чем в любом роде войск. И никогда эти папаши не роптали. Не в пример некоторым помоложе.

Накануне отъезда демобилизованных я заглянул в большую комнату, где обосновался мой взвод. Несмотря на то что остался за ротного, я продолжал командовать и взводом, жил в том же доме и запросто мог зайти к бойцам. Я и зашел запросто - посидеть последний вечер с ними.

Уезжали трое, и они группировались в уголочке: завязывали вещевые мешки и скатки, деловито переговаривались. Верховодил Абрамкин, с солидной вескостью дававший советы, как и что надо укладывать в мешок, как и где надо захватывать место на парах в теплушке. Когда они перестали хлопотать, я сказал Абрам кину:

- Ну что, Фрол Михайлович, можно начинать мирную жизнь?

Носатый, востроглазый, плешивый, со втянутыми, плохо побритыми щеками. Абрамкип осклабился:

- Истинно, товарищ лейтенант! - Но тут же вздохнул, его лицо болезненно передернулось. - Кабы она раньше началась, мирная-то жизнь. Заждались мы ее до зарезу, товарищ лейтенант! Посудите: мне пятьдесят один, сколь еще проживу? А четыре года отняла война распостылая, считай, что и не жил...

И двое других скучно подтвердили:

- Чего уж там, маловато, в обрез достанется нам тон жпзни-то послевоенной...

- Это факт, те четыре года вычеркивай, пропащие годы...

Но Абрамкип тряхнул головой, вновь осклабился и бодро проговорил:

- А все ж, товарищ лейтенант, радостно. Войне капут и мы вживе! Страну отстояли, долг сполпили, возвернемся до дому!

Возьмите меня: пораненный вдоль и поперек, а вживе. Трое сынов воевали, старшак погиб, остальные вживе. Дома, в Михеевке, старуха и дочерь дожидаются. Так-то семья хоть бы и с трещинами, а все складывается. В колхозе трудяжить буду...

И те двое приободрились:



Поделиться книгой:

На главную
Назад