- Мне почему-то начинает надоедать постоянное упоминание о вашей жене и троих детках.
Лицо майора под слоем пыли залилось краской. Он тяжело опустил ладонь на руку Сегала и произнёс:
- Вы, видимо, забыли, что американцы пока ещё не вошли в Париж.
- Прошу прощения, - ответил Сегал, - но мне показалось, что вы просили меня высказываться свободно и откровенно.
- Я и сейчас на этом настаиваю, - сказал офицер, снимая ладонь с руки Сегала. - Продолжайте. Я уже давно размышляю на эти темы и готов вас слушать.
- Простите, но мне пора домой, - произнес Сегал. - Я живу на другом берегу, и прогулка получится довольно долгой.
- Если не возражаете, то я мог бы доставить вас туда на автомобиле, сказал майор.
- Благодарю вас, - ответил Сегал.
Немец расплатился, и они бок о бок зашагали через площадь мимо солдат, провожающих их равнодушными или враждебными взглядами. Они уселись в автомобиль майора и отправились в путь. Сегал помимо воли получал огромное удовольствие от первой за четыре года автомобильной поездки. Когда они проезжали по мосту через Сену, он не смог сдержать улыбки, такой голубой и приятной показалась ему вода.
Майор почти не смотрел на красоты, мимо которых они проезжали. Он устало откинулся на спинку сиденья - немолодой человек, которому в силу внешних обстоятельств приходится действовать за пределами отпущенных ему природой сил. Его лицо от непомерного утомления выглядело помятым и добрым. Когда машина проезжала мимо больших статуй, охраняющих здание Палаты депутатов, майор снял фуражку, и свежий ветер сразу растрепал его редковатые, слегка вьющиеся волосы.
- Я уже готов смириться с тем, - произнес он тихим, почти просящим голосом, - что нам придется платить за всё то, что считается нашей виной. Мы проиграли войну и поэтому - виноваты.
Сегал сухо хихикнул. Он чувствовал необыкновенное возбуждение от выпитого пива и автомобильной поездки. Это возбуждение обострялось ощущением опасности, которое порождала у него беседа с немецким майором в городе, полном вражеских войск.
- Не исключено, что, даже выиграв войну, мы все равно оказались бы виноватыми, - сказал майор. - Если быть до конца честным, то я обдумываю этот вопрос два последних года. Вначале события увлекают человека. Вы представить не можете, какое давление испытывает простой обыватель, когда страна, подобная Германии, вступает в войну. Человек всем сердцем рвется в армию, надеясь преуспеть в солдатском ремесле. Но и тогда, среди этих энтузиастов не было зрелых людей, подобных мне... Это были юнцы, фанатики, но их напор походил на напор неудержимого вала, увлекающим за собой всех окружающих. Да, вы и сами все видели...
- Я видел как юнцов, так и тех, кто постарше, - ответил Сегал. - Они четыре года рассиживались в лучших ресторанах, уплетая масло, бифштексы и белый хлеб. Они заполняли театры, носили красивые мундиры и отдавали приказ расстрелять... сегодня десять человек, а завтра ещё двадцать...
- Человеческие слабости, - сказал майор. - Потакание своим прихотям. Человеческая раса состоит, увы, не из святых. Но прощение все же должно начаться с чего-то.
Сегал наклонился вперед и прикоснулся к плечу шофера.
- Остановитесь, пожалуйста, - сказал он по-немецки. - Я хочу выйти.
- Вы здесь живете? - спросил майор.
- Нет. Я живу в пяти кварталах отсюда. Но при всем моем к вам уважении, майор, я не хочу показывать немцу - любому немцу - свой дом.
- Останови здесь! - пожав плечами, распорядился офицер.
Автомобиль подкатил к тротуару и замер. Сегал открыл дверцу, чтобы выйти.
Однако майор удержал его за руку.
- А не кажется ли вам, что мы уже сполна заплатили за все? - жестко спросил он. - Разве вы видели Берлин? Или Гамбург? Вы были под Сталинградом? Вы имеете представление о том, как выглядело поле боя под Сэн Ло, под Мартэном и Фалезе? А, может быть, вы знаете, что чувствует человек, оказавшись на дороге под американскими бомбами? Способны ли вы разделить чувства простых людей, бегущих по этой дороге в фургонах, пешком, на велосипедах? Можете ли вы понять тех, кто ютился в темных подвалах, ощущая себя скотом, приготовленным к забою? Разве это не расплата за наши грехи? Лицо майора под слоем пыли конвульсивно дергалось, и Сегалу на миг даже показалось, что офицер вот-вот зарыдает. - Да, - продолжал Майор. - Мы виновны. Некоторые из нас виновны больше, чем другие. Как же мы теперь должны поступать? Что должен сделать я, чтобы смыть с себя всю эту грязь?
Сегал освободил свою руку. Он даже почувствовал слабое желание утешить этого немолодого, изрядно побитого войной, прилично выглядевшего человека продавца автомобилей и отца троих детей. Сегал видел перед собой испуганного, бегущего с фронта и усталого солдата, ставшего мишенью для американских бомб на длинных дорогах Франции. Но вот Сегал перевел взгляд на жесткое лицо молодого солдата, сидящего в позе напряженного ожидания на переднем сиденьи автомобиля. На крюке под ветровым стеклом висел пистолет-пулемет шофера - компактная, прекрасно сконструированная, тщательно смазанная и готовая к бою машина смерти.
- Что я должен сделать, чтобы смыть с себя эту грязь?! - снова выкрикнул майор.
Сегал тяжело вздохнул и без всякой экзальтации, злорадства или горечи сказал - не от своего имени, а от имени того первого еврея, которому давным-давно проломили череп на улицах Мюнхена, и того американца, который только что рухнул на землю от пули снайпера где-то под Шартром; он говорил от имени тех, кто погиб мучительной смертью за все эти долгие годы:
- Перережьте себе горло и посмотрите, не смоет ли ваша кровь всю эту грязь.
Майор резко выпрямился и в его глазах зажегся холодный, опасный огонь - огонь злобы и поражения. Сегал понял, что на сей раз он зашел слишком далеко, и что после стольких лет успешной борьбы за выживание, ему предстоит сейчас умереть. Умереть всего за неделю до освобождения! Однако увидев перед собой это разъяренное, измученное, напряженное и в то же время жалкое лицо, он ничуть не пожалел о вырвавшихся вдруг словах. Сегал повернулся и подчеркнуто спокойно зашагал по направлению к своему дому. Его спина между лопатками окаменела, ожидая удара пули. Медленно пройдя десять шагов, он услышал, как майор что-то сказал по-немецки. Сегал зашагал ещё медленнее, глядя сухими глазами вдоль широкой аллеи бульвара Распай. Затем он услышал шум мотора и сразу же после этого визг шин - машина сделала резкий разворот. Сегал не стал оглядываться, чтобы увидеть, как автомобиль рванулся назад к Сене и ещё дальше - к Мадлен, где рядом с бронированными машинами его ждали спящие, так похожие на мертвецов солдаты. Ждали для того, чтобы отправиться в Германию по дороге, которая не в силах привести их к прощению.
РОЛЬ В ПЬЕСЕ
Алексис Константан слыл приятным человеком, и множество людей ещё до войны, когда на парижских сценах было тесно от прекрасных актеров его амплуа, считали, что Алексис обладает незаурядным талантом. Это был плотный, похожий на крестьянина человеком средних лет, и ему особенно удавались роли в остроумных комедиях нравов. Константан всегда мог рассчитывать на успех у публики в роли престарелого, богатого супруга молодой и склонной к измене вертихвостки. Год или два Алексис провел в Голливуде, где удачно имитировал Буайе1, развлекая народ на вечеринках. Когда-то совсем молодым он был женат, но довольно скоро благополучно и вполне по-дружески развелся. Еще с довоенных времен Алексис делил квартиру в квартале Сен Жермен с актером по имени Филипп Турнеброш. Они дружили ещё с тех лет, когда юнцами таскали копья в массовке театра "Одеон". Их дружба продолжалась, несмотря на то, что Турнеброш задолго до прихода нацистов успел превратиться в одного из самых блестящих актеров Франции, в то время как карьера Константана развивалась ни шатко, ни валко. На жизнь Алексис себе, конечно, зарабатывал, но ему неизменно доставались роли второго плана, и театральные критики крайне редко удостаивали его отдельным абзацем в своих обзорах.
Квартира, которую делили актеры, была очень приятным местом. Турнеброш получал кучу денег и бездумно тратил их направо и налево. Мужчины уживались друг с другом гораздо лучше, чем когда-то со своими женами, и в их доме постоянно устраивались приемы и вечеринки. На этих сборищах появлялись люди с Бродвея и из Голливуда, так же как и представители иных видов изящных искусств. Шампанское лилось рекой. В доме постоянно крутились компании молодых, привлекательных девиц, которых Алексис и Филипп честно делили между собой. Квартиру в Сен Жермен навещали богатые дамы и мужчины (и таковых было не мало), владевшие поместьями в Нормандии или виллами в Каннах, и на гостеприимство которых друзья могли рассчитывать, когда в Париже становилось скучно. Одним словом, это была славная, богатая приятными событиями, сладкая жизнь художника 30-х годов, - жизнь, которая, как нам теперь не устают твердить, никогда уже не вернется.
Время от времени у Константана портилось настроение. Это случалось в те моменты, когда ему предлагали новую роль.
- Одно и то же, - сказал он как-то утром приятелю, с унылым видом листая очередную пьесу. - Постоянно одно и то же.
- Давай, я попробую догадаться, о чем идет речь, - сказал Филипп. Было время завтрака, и он сидел за столом напротив друга, методично постукивая ложечкой по скорлупе яйца. - Ты - промышленник. Занят производством духов.
- Автомобилей.
- Автомобилей? Какая великолепная пьеса! Продолжаем: твоя жена изменяет тебе с итальянцем.
- С венгром. Мне уже столько раз наставляли рога, что у меня есть повод для развода с целой монастырской школой английских девиц, - сказал с горькой усмешкой Константан.
Филипп ухмыльнулся и, подняв палец, ораторским тоном произнес:
- Я обращаюсь к тебе, Алексис Константан, как к незыблемому столпу французского театра. Скажи, что бы мы делали, если бы мужьям не наставляли рога?! Когда думаешь о столь ужасной возможности, голова идет кругом. Передай мне, пожалуйста, соль.
- Наступит день, - мрачно произнес Алексис, - когда ты удивишься. Они предложат мне новую роль, а я откажусь. Это не карьера, а какая-то болезнь...
- Наступит день, - мягко сказал Филипп, - когда ты сыграешь Сирано. Я в этом не сомневаюсь.
Филипп был мягким, добропорядочным и очень милым человеком. Он любил Алексиса и делал все, чтобы смягчить страдания обманутого честолюбия друга.
Но подобные моменты, когда Алексис ясно видел, что его карьера быстро катится под откос вместе с бесконечной чередой не запоминающихся, жалких ролей, наступали сравнительно редко. Он не завидовал Филиппу, а если и завидовал, то совсем немного для актера, и в глубине души постоянно лелеял надежду, что новый театральный сезон станет совсем иным. В последний момент в труппе могут произойти изменения, один из друзей-актеров, занятой в сложной и интересной роли умирает, и его, Алексиса, призывают, чтобы он заполнил неожиданно возникший вакуум в дневном спектакле. На парижской сцене вдруг может появиться необыкновенно проницательный продюсер, который позвонит ему и скажет:
- Константан, я давно слежу за вами. Вы понапрасну тратите жизнь, соглашаясь на эти бездарные роли. Передо мной лежит рукопись пьесы, в которой жизненный путь героя начинается в девятнадцать лет, а заканчивается в восемьдесят пять. Женщины не могут перед ним устоять, а на сцене он проводит два часа и двенадцать минут...
Но друзья почему-то не умирали, а, если и умирали, то были заняты в скверных ролях. Проницательные продюсеры в Париже не возникали. Схема, по которой предстояло развиваться его карьере, была предельно ясна до тех пор, пока немцы не вошли в Париж.
Немцы, любившие Париж больше чем Берлин, и считавшие себя знатоками, ценителями и покровителями европейского искусства, почти не вмешивались в театральную жизнь столицы. Правда, все пьесы еврейских авторов немедленно исчезли со сцены, а театры, которыми владели евреи, были за определенную цену переданы более приемлемым для новых властей французам. Спектакли, в которых англичане, американцы или русские изображались в благоприятном свете, были, естественно, запрещены, но в целом немцы нанесли театру урона не больше, чем могли нанести крупные кинофирмы, получи они столько же власти, сколько имели оккупанты.
Филипп в то время был занят в зажигательном спектакле о франко-прусской войне. В третьем и четвертом актах пьесы французы красиво погибали от копий прусских улан, так что о возобновлении постановки не могло быть и речи. Однако Алексис играл в своей обычной сладенькой поделке, вполне приемлемой для всех, кроме истинных любителей театра. Постановщика этой пьески пригласил к себе Комиссар по вопросам культуры - романтически настроенный баварский немец в чине полковника, - и предложил вернуть спектакль на подмостки.
- Да, это - действительно проблема, - сказал Алексис. Он и Филипп токовали на эту тему всю ночь. За окнами было темно и тихо, а коньяка к этому времени было уже выпито немало. - Ведь у меня только одна профессия. Я - всего лишь актер.
- Да, - ответил Филипп. Он, вытянувшись во весь рост, лежал на кушетке, придерживая на груди рюмку с коньяком.
- Пекарь продолжает выпекать хлеб. Врач не прекращает лечить. Вне зависимости от того, есть немцы или нет...
- Да, - согласился Филипп.
- Ведь, в конце концов, эта пьеса и в Третьей республике пользовалась большим успехом.
- Да, - согласился Филипп. - Но особенно громкий успех она имела во время правления Калигулы.
- Она никому не может причинить вреда
- Точно, - сказал Филипп и добавил: - Передай-ка мне коньяк.
- В ней нет ничего такого, что могло бы принести пользу нацистам.
- Именно, - сказал Филипп.
После этого обмена репликами возникла пауза. С улицы донесся звук шагов марширующих людей. Строем шли всего три или четыре человека, но их кованые сапоги стучали о мостовую так громко, что казалось, будто марширует целая армия.
- Немцы, - заметил Филипп. - Они ходят строем на свадьбу, на любовные свидания и в сортир...
- Ты собираешься играть в этом сезоне? - спросил Алексис.
Филипп покачал рюмку с коньяком в руке, помолчал и ответил:
- Нет, я не собираюсь играть в этом сезоне.
- Что же ты намерен делать?
- Я намерен пить коньяк и перечитывать лучшие пьесы Мольера.
Алексис прислушался к топоту удаляющихся в сторону Монпарнаса сапог и спросил:
- А в следующем сезоне ты играть будешь?
- Нет, - ответил Филипп, - я начну играть в тот сезон, когда в Париже останутся только мертвые немцы.
- И ты считаешь, что будет неправильно играть даже в такой пьесе, в которой я...
Филипп медленно поводил рюмкой с коньком под носом и сказал:
- Каждый должен решать это для себя сам. Я не вправе навязывать кому-либо свое мнение по такому вопросу.
- Значит, ты думаешь, что это неправильно? - не сдавался Алексис.
- Я... - медленно и тихо заговорил Филипп в большую коньячную рюмку из тонкого стекла. - Я полагаю, что это - предательство. Я не хочу быть товаром на рынке развлечений для смелых, германских воителей-блондинов.
Два друга некоторое время молчали. На улице кто-то хрипло ревел lied1 Шуберта, и сквозь этот рев до слуха друзей едва доносилось женское хихиканье.
Что же, - наконец произнес Алексис, - утром я позвоню Ламарку и скажу, чтобы он подыскивал на эту роль кого-нибудь другого.
Филипп медленно поставил рюмку, поднялся с кушетки и подошел к сидящему другу. И Алексис увидел, как в первый раз после появления немцев в городе, сквозь каменную, холодную маску, в которую превратилось известное всему миру лицо, прорвались эмоции. Филипп дал волю своим чувствам. Он плакал.
- Я так боялся... - начал он, протягивая руку. - Я так боялся, что ты этого не скажешь... Прости меня, Алексис... Прости...
Они пожали друг другу руки, и Алексис изумился, заметив, что тоже плачет, сжимая ладонь человека, которого знал вот уже более двадцати лет.
Первое время все было не так уж и плохо. Немцы вели себя корректно, особенно по отношению к известным в театральном мире людям. Алексис и Филипп продолжали оставаться в стороне от сцены, делая вид, что подыскивают себе подходящие роли, и вежливо отклоняя все предлагаемые им для прочтения пьесы. У Филиппа были большие накопления, которыми он щедро делился с Алексисом. Друзья как бы находились на своего рода продолжительных вакациях. Они читали, по утрам долго валялись в постелях, а иногда даже проводили время в деревне. За город они стали выезжать лишь после того, как немцы с реверансами, и не задавая никаких вопросов, выписали им специальные пропуска. В их квартире по-прежнему собирались друзья. Теперь это были тихие, долгие посиделки, где художники показывали свои новые картины, отказываясь выставлять их на публике, а драматурги читали пьесы, которые должны были увидеть сцену в некоем туманном будущем после того, как оккупанты, наконец, уйдут из Парижа. Однако оккупация затягивалась, и для многих освобождение превратилось во все более и более отдаленную мечту. Некоторые мужчины и женщины начали выпадать из их кружка и стали появляться на более привычном для себя месте - на сцене. Они примирились с тем, что места в партере занимали немецкие солдаты и офицеры, заслужившие отпуск в Париж своими подвигами на других фронтах.
Эти вынужденные каникулы сказывались на Филиппе и на Алексисе сильнее и сильнее по мере того, как на парижской сцене стали появляться всё новые и новые лица, а у публики - иные любимцы. Финансовые ресурсы Филиппа начали проявлять признаки истощения, и, кроме того, немцы конфисковали их квартиру. Теперь они оба были вынуждены ютиться в районе Сен Дени, в комнатушке на пятом этаже, и без лифта.
И вот, наконец, наступил день, когда Ламарк прислал Алексису письмо, в котором говорилось, что он хочет встретиться с Алексисом тет-а-тет и просит пока держать его приглашение в секрете.
Собираясь на беседу, Алексис надел свой лучший костюм и повязал скромный, но очень дорогой галстук, который не носил вот уже два года. По пути к Ламарку он заглянул в парикмахерскую, чтобы привести в порядок свою шевелюру. А перед тем, как подняться по лестнице в офис, купил цветок в бутоньерку. По ступеням Алексис шагал неторопливо, с серьезным выражением лица, как и положено шагать солидному, немолодому, но внешне привлекательному гражданину. Под этой маской величия и уверенности Алексис прятал нервное напряжение и боль, которую он заранее испытывал от того чувства вины, которое ему ещё предстояло пережить.
- Есть в Париже немцы или нет, - говорил Ламарк, возбужденно помахивая над столом рукописью, - но эта пьеса - новое слово в театральной литературе. Она являет собой неоценимый вклад в культуру Франции. Ну а главная роль... Мой Бог! - Ламарк обратил взор к небесам. - Немолодой человек, но все ещё могучий, в расцвете зрелых сил...Он остается на сцене половину первого акта и весь второй. А сцену смерти в третьем лучше бы не смог написать и сам Расин!
Невысокий и несколько тучный Ламарк обладал живым, хитрым и проницательный взглядом коммивояжера. Он прибыл в Париж из Марселя и вполне процветал как во времена Третьей Республики, так и при немцах. Алексис не сомневался в том, что Ламарк будет процветать даже в эпоху Девятой Диктатуры Пролетариата.
- Алексис... - продолжил он, энергично хватая актера за руку. Алексис, прочитав пьесу, я сразу подумал только об одном человеке! О тебе. Я знаю, какой мусор тебе приходилось играть. Одно и то же. Год за годом. Повторяющиеся приемы, приевшиеся трюки. Смерть для любого актера! На сцене появится новый Константан. В сравнении с тобой Ремю1 и Буайе покажутся школярами! Я всегда чувствовал, что, как только появится достойная тебя роль - ты сможешь потрясти мир.
- Верно, - сказал Алексис, прекрасно понимая, что Ламарк обратился к нему только потому, что большинство стариков отказывались выходить на сцену, - получилось так, что у меня не было возможности...
- Твой час настал, Алекс! - торжественно объявил Ламарк. - Поверь мне. Я проработал в театре всю жизнь и вижу, когда роль и актер сливаются воедино подобно...
- Я тебе очень благодарен, - неуверенно произнес Алексис, - но я, пожалуй, все же ещё подожду немного.
- Главный герой - несчастный человек, - благоговейно произнес Ламарк. - Огромный, с могучими кулаками, но при этом абсолютно несчастный. Этот безжалостный повелитель промышленной империи, одержимый патологической страстью к деньгам, пережил в молодости любовную драму т отвернулся от женщин. Деньги заменяют ему жену, любовницу и детей. Он, хохоча, губит мужчин, за какую-то несчастную тысячу франков. Там есть сцена, когда к нему приходит его лучший друг и умоляет...Но будет лучше, если ты сам всё прочитаешь. Такая мощная вещь! Я не хочу портить впечатление. А знаешь что происходит, когда он встречает чистую юную девушку... Твой герой совершенно преображается. Сад расцветает в декабре. Страшно смешно. Девица оказывается потаскушкой. Она убегает с офицером зуавом в тот момент, когда он покупает для неё большой бриллиант чистой воды на Пляс Вандом. А что стоит сцена безумия, Алекс! По сравнению с ней сцена безумия в Гамлете покажется простой воскресной партией в домино. Затем следует убийство. А какую речь герой произносит перед тем, как принять яд! Яростное обращение к Творцу с мензуркой яда в дрожащей руке! Бог, Алекс, не даст мне соврать - настало время для того, чтобы ты занял подобающее тебе место в истории французской сцены... Вот, бери! - он сунул манускрипт в руки Алексиса. - И ничего больше не говори. Прочитай пьесу дома, возвращайся сегодня же в пять и, пожимая мне руку, скажи: "Ламарк, я хочу поблагодарить тебя от всего сердца. Завтра с утра я готов приступить к репетициям".
Когда Алексис выходил из кабинета, у него слегка кружилась голова. Он медленно добрел до набережной Сены и, усевшись на скамью, прочитал пьесу. Пьеса была написана пером острым и энергичным, хотя и не столь огнедышащим, как можно было заключить из слов Ламарка. Впрочем, для главного героя в ней нашлось довольно много больших и ярких сцен. Устремив невидящий взгляд на противоположный берег реки, представил себя на ярко освещенной сцене. Перед его мысленным взором предстал чудовищно жестокий, вызывающий жалость мятущийся человек - человек, потрясенный неожиданно свалившимся на него горем, убийца и самоубийца. Алексис слышал, как этот человек призывает все силы ада обрушить свой гнев на мир, который он собирается покинуть.
Это была именно та роль, мечта о которой преследовала его с того момента, когда он первый раз ступил на сцену. Медленно шагая домой, Алексис знал, что возьмет роль, что бы по этому поводу не говорил Филипп...
Спектакль имел грандиозный успех, и всего за один вечер вписал себя в историю французского театра. Комический рогоносец был мгновенно забыт, и вместо него на сцене родилась трагическая фигура эпических масштабов. С этого момента все более или менее значительные пьесы прежде всего предлагались ему. Алексис сыграл главную роль в двух фильмах, снятых в пригородах Парижа, и лицо его стало знаменитым во всей Европе. Правда, несколько наиболее нетерпимых друзей Алексиса сделали вид, что не узнали его, встретив на улицы, да в паре жалких, издаваемых Сопротивлением листков, появилось несколько оскорбительных статеек. Какой-то недоброжелатель не поленился прислать ему эти так называемые газетки.
Филипп порвал с ним в тот же день, когда он принес от Ламарка пьесу.
- Да, да, - устало произнес Филипп. - Мне давно известны все аргументы. Аргумент номер один: нам надо питаться. Аргумент номер два: булочники продолжает выпекать хлеб, врачи лечить людей и так далее. Аргумент номер три: немцы выиграли войну и продолжают одерживать победы. Неужели мы не смиримся с этим до конца наших дней? Аргумент номер четыре: мы знаем, что у французов есть недостатки. Неужели мы должны представлять их только как ангелов? И аргумент пять: я больше не желаю иметь с тобой никаких дел.
Филипп упаковал свои пожитки, и с тех пор Алексис его не встречал. Позже до него долетали смутные слухи, что Филипп сражается в отрядах Маки где-то в Верхней Савойе. Говорили даже, что его пару раз видели мельком в Париже, что он очень постарел и выглядит довольно жалко. Узнавая о появлении бывшего друга в Париже, Алексис каждый раз испытывал некоторые угрызения совести, но легко утешался, так как был очень занят, пользовался успехом и со всех сторон слышал в свой адрес только хвалу.
Алексис встретился с Филиппом лишь в июле 1944-го года, когда американцы уже были в Сен Ло, и в Париже началась беспокойная жизнь. У одних в глубине души появилось чувство неуверенности и ощущение вины, а другие тайно ликовали, ожидая близкое освобождение. По ночам на улицах раздавались выстрелы, а немцы бродили по городу, ловя взглядами взгляды парижан - взгляды внимательные и выжидательные. Немецких солдат часто находили мертвыми на берегу Сены, а некоторые трупы медленно плыли лицом вниз по течению к морю. Все знали, что силы Сопротивления собирают в городе боевые батальоны, и что семнадцатилетний мальчишка, убирающий в ресторане грязные тарелки с вашего стола, может оказаться коммунистическим руководителем, с целым арсеналом под матрасом и списком предателей, которых ждет возмездие. Никто не мог быть уверен в том, что в этом списке нет и его имени. Те, кто процветал под немцами, и те, кто с ними просто уживался, вели в уме тревожные подсчеты. Алексис не был исключением. В эти дни он ничего не играл, и у него оставалось время для долгих, медленных и задумчивых прогулок. Он засиживался далеко заполночь, вглядываясь из темных окон своей квартиры в трепещущий от нетерпеливого ожидания город. Алексис внимательно изучал карту театра военных действий, пытаясь при этом, как можно более честно анализировать свою реакцию на успехи союзников. Актер был страшно доволен тем, что испытал радость после того как американцы прорвали фронт в Нормандии и устремились к Парижу. Он радовался, несмотря на то, что продвижение американцев таило опасность для него лично.
Алексис встретил Филиппа на площади Звезды. Его старый друг изменился почти до неузнаваемости. Он очень постарел, волосы поседели, а осунувшееся, обветренное лицо избороздили глубокие морщины. Мешковатая одежда и тяжелые башмаки делал его похожим на крестьянина - нищего сельского трудягу, обрабатывающего десять акров тощей земли и приехавшего в город всего лишь на день. Алексис пошел за ним следом, с болью в сердце следя за тем, как Филипп сильно припадая на раненую ногу, проходит мимо столиков уличного кафе.
На какой-то миг Алексис остановился, чувствуя в глубине души, что будет лучше, если он избежит встречи с этим покрытым шрамами ветераном. Но, глядя на сутулую, побитую временем и все же такую знакомую спину и вспомнив двадцать лет дружбы, рухнувшей в тот кровавый август, он ускорил шаг, догнал Филиппа и положил ладонь на руку бывшего друга. Филипп остановился и оглянулся. Лицо его напряглось. Но напряглось всего лишь на миг. Всё. Больше никакой реакции.
- Что вам угодно, месье? - вежливо поинтересовался он.
- Пожалуйста, Филипп, - взмолился Алексис, - не обращайся ко мне "месье".
Филипп стал освобождать руку.