— Вот и я о том же... О твоей дороге.
— Почему только о моей? Птичек-то две, и обе упали? — улыбнулся Евлентьев.
— Две птички... Это вы с другом... Ты сегодня в единстве с ним, а не со мной, — Анастасия повернула к Евлентьеву свое внезапно осунувшееся лицо.
— Ну ты даешь, подруга, — это было все, что он мог произнести.
Дом литераторов умирал. Впрочем, можно сказать и более откровенно — Центральный Дом литераторов умер.
Совсем недавно, всего несколько лет назад, это было самое соблазнительное место Москвы. Сюда стремились юные дарования, по вечерам съезжались, благоухая парижскими ароматами, маститые писатели, их сановные жены, их щебечущие подруги, честолюбивые, с горящими глазами пробивные графоманы в поисках нужных знакомств, людей и связей. Сюда стремились наивные девочки и задумчивые юноши, проститутки с поэтическими наклонностями и поэтессы, готовые тут же закрепить мимолетное знакомство в более укромном месте. Этот Дом охотно посещали звезды кино и театра, звезды космоса и астрологии, экстрасенсы, колдуны и хироманты, обаятельные мошенники и шалые бандиты. Сюда приходили посмотреть живьем известные всему миру лица, приобщиться к чему-то высокому, тревожному и почти недоступному.
Лауреаты блистали знаками отличия, любовницы литературного начальства хвастались заморскими обновками, ошалевшие от счастья авторы первых книг, посвященных рабочим и крестьянам, березкам и тополям, журавлям и соловьям.
Крайнему Северу и знойному югу, лесорубам и рыбакам, альпинистам и космонавтам, раздаривали, раздаривали эти книги со смазанными улыбками, с глазами, влажными от величия момента, о котором так долго и мучительно мечталось.
А в Пестром зале, где стены были исписаны пьяными автографами великих людей, приближенных к руководству Дома, сидели уже авторы двух, а то и трех книг и яростно выясняли, кто умеет писать, кто писать никогда не научится, стучали кулаками, опрокидывали стаканы с водкой и вином, орали, приветствуя очередного бородатого гения, приятеля, собутыльника, и старели, старели, старели в этом зале, постепенно превращаясь в слезливых небритых стариков с красными глазами, пеньками вместо зубов, выпрашивающих друг у друга рублевки на стопку водки...
И это было интересно, это волновало, тревожило, и за этим стремились сюда, подделывая приглашения, обманывая бдительных старух у входа, проникая с соседних улиц через чердаки и подвальные буфеты, подземные пустоты и тайные лестничные переходы, о которых мало кто знал.
А ресторан!
О, ресторан!
Попасть в него было непросто даже члену Союза писателей, и требовалось некоторое знакомство с распорядителями, официантами, буфетчицами, чтобы, созвонившись за несколько дней, выпросить столик на двух человек, на четырех человек и оказаться наконец под резными потолками, у громадного камина, среди дубовых колонн, украшенных затейливой резьбой прошлых веков.
Но все кончилось.
Нет более этого Дома, его подъезд мертв и пустынен, а если и заходят сюда иногда неприкаянные писатели, то разве что на гражданскую панихиду по безвременно ушедшему собрату, чей портрет с казенными словами сочувствия выставлен в темном гулком вестибюле.
Правда, в буфете подвального этажа можно иногда увидеть забившегося в угол красноглазого алкоголика, который помнил другие времена и бывал чрезвычайно счастлив, обнаружив в дальнем углу своего прежнего собутыльника, тоже кое-что помнящего из тех шумных и счастливых времен, когда они страстно и убежденно материли литературное начальство, без устали издававшее собственные многотомники, летавшее в Париж с красивыми женщинами, а увешанные орденами гардеробщики подавали этим женщинам дубленки и манто. А на заснеженной улице Герцена, у посольств Бразилии и Кипра, их поджидали машины, в которых сверкающе отражались ночные огни Москвы. Да что машины, этих избранных поджидала жизнь недоступная и соблазнительная. И потому в Пестром зале их материли пьяно, исступленно и бесстрашно.
И это кончилось. Куда-то исчезло литературное начальство, все эти выверенные и взлелеянные классики, вся эта гордость отечественной литературы.
Покинули их красавицы в благоухающих манто, их дубовые кабинеты заняли нахрапистые качки с выбритыми затылками, а издатели обратили свои взоры к книгам, написанным бывшими ментами, зеками и стукачами. И совершенно недоступным сделался ресторан в Дубовом зале. Отремонтированный и выведенный на высший мировой уровень по ценам и обслуживанию, он стоял пустой и холодный, словно в ожидании людей, которые придут сюда, чтобы предаться горю и безутешности.
Но нет, писатели уже не ходили дальше вестибюля и подвального буфета. За скромный ужин с друзьями по случаю вышедшей книги пришлось бы отдать весь гонорар, полученный за эту самую книгу.
Лишь изредка в дальнем полумраке можно было увидеть молчаливую пару. И ни огня не полыхало в их глазах, ни блеска, словно давно все было сказано, давно решено и осталось только съесть и выпить то, что им принесут. Да и ели-то лениво, ковыряясь в тарелках, и расплачивались, лениво отсчитывая стотысячные купюры, и уходили, чтобы предаться делам более приятным. Он — черноглазый и нагловато-вальяжный, она — естественно, белокурая, с истомой в глазах и с вызовом, но подавленная, все-таки подавленная той суммой, которую кавалер отвалил за этот необязательный в общем-то перекус. Догадывалась, догадывалась бедолага, что он расплатился не только за ужин, но уже за все с ней расплатился.
Быстрой и уверенной походкой Самохин подошел к вешалке, сбросил черное длинное пальто, провел расческой по волосам, смахнул невидимые пылинки с плеч и вопросительно взглянул на Евлентьева, который все еще ковырялся с «молнией» на куртке.
— Заело? — спросил Самохин странным голосом, будто в его вопросе было куда больше значения, чем это могло показаться постороннему человеку.
— Немного...
— Это плохо.
— Почему? — поднял Евлентьев улыбчивый взгляд. — Мы опаздываем?
— Дело не в этом. Есть люди, у которых всегда что-то заедает... Не в одном месте, так в другом, не еейчас, так чуть позже... Ты не из них?
— Надеюсь, — Евлентьев справился наконец с «молнией». Оказалось, что между зубьями попала складка ткани. Потеряв терпение, Евлентьев рванул посильнее — в зубьях так и остался выдранный лоскут.
— Вот это уже обнадеживает, — произнес Самохин, и опять в его голосе прозвучало значение, явно выходящее за пределы случившегося.
— Вот видишь, — облегченно улыбнулся Евлентьев. — Значит, я не так уж плох.
— Посмотрим, — обронил Самохин. Он решительно пересек вестибюль, поднялся по трем ступенькам и ступил на ковровую дорожку, которая шла через холл, увешанный картинами, уставленный стеклянными витринами со статуэтками — видимо, здесь проходила какая-то выставка. Крупные ребята в черных костюмах почтительно отступали в сторону, едва Самохин приближался к ним. То ли они знали его, то ли было в его облике такое, что сразу становилось ясно — этого надо пропустить.
Потом они пересекли бар с грибками высоких стульев. Подсвеченные зеркальные полки были сплошь уставлены самыми изысканными напитками, которые только может представить себе человеческое воображение. Впрочем, вполне возможно, что напитки были не столь изысканные, сколь дорогие. И хотя цены нигде не висели, по непроницаемому виду бармена можно было догадаться, что к его стойке лучше не подходить — разорит.
Евлентьев еле поспевал за своим приятелем. Все привлекало его внимание, во все он хотел всмотреться. Когда они пересекали Пестрый зал со стенами, расписанными хмельными автографами классиков, изгалявшихся когда-то в застольном остроумии, он вообще отстал, вчитываясь в шаловливые стишки. Самохин его не торопил, давая возможность осознать, что он оказался в непростом месте, не для каждого этот Дом, не для шелупони поганой. Евлентьев, однако, не выглядел подавленным или растерянным, разве что заинтересованным.
Сегодня была в его облике и некоторая изысканность, и вполне допустимая неряшливость — белоснежная рубашка, но без галстука, серый ворсистый пиджак, но хорошего, весьма хорошего кроя, синие джинсы скрашивали новые туфли на тонкой кожаной подошве. Осмотрев его мимоходом, Самохин промолчал, видимо, его вполне устроил наряд гостя.
Пройдя по узкому коридору, преодолев несколько ступенек, Самохин и Евлентьев оказались в небольшом белом зале, предназначенном, видимо, для того, чтобы гости подготовились и прониклись до того, как перед ними распахнется сумрачное пространство зала Дубового, высоту и торжественность которого подчеркивали узкие витражи, устремляющиеся ввысь на два-три этажа. Где-то там, вверху, в ложах, тоже были расположены столики, обрамленные резными колоннами.
Дубовый зал был почти пуст.
Настольные лампы, затянутые золотистой тканью, светились призывно, уютно, но пока что на их призывы откликнулись всего несколько человек — в разных концах зала были заняты не то два, не то три маленьких столика.
Самохин, похоже, бывал здесь время от времени, потому что, не спрашивая никого, уверенно направился к камину, расположенному в полутемной нише, под резной лестницей.
— Прошу, — сказал он Евлентьеву, показывая на двухместный столик, уже накрытый, но скромно, чтобы гости могли перекусить в ожидании основных блюд. На столе стояла почти забытая бутылка боржоми, водка, хорошая водка, успел отметить Евлентьев, и две щедрые, слишком даже щедрые порции осетрины горячего копчения, ее белые ломти, кажется, светились в полумраке. Хлеб и вазочка с хреном завершали убранство стола.
— Послушай... Тут уже для кого-то накрыли? — растерянно спросил Евлентьев, не решаясь сесть.
— Для нас и накрыли.
— Но ведь... это...
— Я позвонил сюда заранее.
— Разумно, — признал Евлентьев и только тогда сел напротив Самохина. А тот, не медля, наполнил довольно объемистые рюмки, плеснул в фужеры пенящийся боржоми. Пузырьки празднично вспыхнули, освещенные настольной лампой.
— Рюмки у них не великоваты? — спросил Евлентьев, предчувствуя радость пиршества.
— Профессиональные рюмки, — пояснил Самохин. — Любители пьют из наперстков.
— Тоже верно, — опять согласился Евлентьев, продолжая осматривать зал, впрочем, точнее будет сказать продолжая восхищаться дубовой отделкой зала.
— Неплохое местечко? — спросил Самохин.
— Честно говоря, я даже не представлял, что такие могут быть.
— Для серьезных разговоров, для красивых женщин, для настоящих мужчин! — рассмеялся Самохин. — Изменим жизнь к лучшему! — И, ткнувшись рюмкой в рюмку Евлентьева, он быстро выпил. Тому ничего не оставалось, как последовать его примеру. И вслед за Самохиным он приступил к закуске.
— Осетрина — это хорошо, — проурчал Евлентьев.
— Ничего? — спросил Самохин. — Есть можно?
— Годится, — ответил Евлентьев, решив, что достаточно воздал самолюбию старого приятеля.
Неслышными тенями скользили где-то за их спинами официанты в черном, ожидая, видимо, приглашающего жеста, но Самохин не обращал на них внимания.
Иногда от других столиков доносился слабый звук сказанного слова, иногда звякала вилка, неосторожно положенная на поднос, раздавался приглушенный звон хрусталя — в дальнем углу пили вино. Евлентьев молча кусок за куском уплетал осетрину — он не помнил, когда ел подобное прошлый раз, да и ел ли такое вообще когда-нибудь.
Самохин не мешал ему, не докучал разговорами, он тоже все свое внимание отдал осетрине.
— С утра ни крошки во рту, — наконец произнес он слова, которые в общем-то не обязывали к какому-либо ответу. — Проголодался, как собака.
— Было суетно?
— День как день... Ты сегодня не торопишься?
— Нет, не тороплюсь. Я и вчера не торопился. И завтра тоже мне некуда торопиться.
— Не знаю, не знаю, — ответил Самохин, не поднимая глаз. — Не зарекайся, Виталик. — Самохин неожиданно поднял глаза и в упор посмотрел на Евлентьева. — Сколько зарабатываешь своей торговлей?
— Миллион, — с некоторой заминкой ответил Евлентьев. — Иногда больше, иногда меньше... Но в среднем миллион.
— В день?
— Да ну тебя! — рассмеялся Евлентьев. — Скажешь тоже... В месяц. Но бывает больше, бывает меньше.
— Хватает?
— Смотря на что...
— Понимаю, — усмехнулся Самохин. — На осетрину явно не хватит. Сегодня ты закусил своим месячным заработком.
— Круто, — изумленно склонил голову Евлентьев. Он не был уязвлен вопросами Самохина, не почувствовал укора или превосходства, просто вежливо удивился. Не залебезил, не рассыпался в восторгах и благодарностях, ничуть. Обронил одно лишь словечко, которое мог произнести человек, равный Самохину по положению, по достатку. И тому, похоже, понравился ответ, он задержался взглядом на Евлентьеве, усмехнулся.
— Когда ты в вестибюле запутался в «молнии», я решил было, что мы зря сюда пришли, — сказал Самохин.
Евлентьев промолчал.
— Но теперь я понял, что все правильно.
— И мы еще сюда придем. — В словах Евлентьева не было выпрашивания еще одного ужина, он просто поддержал разговор, показавшийся ему странноватым.
— Нет, — неожиданно жестко ответил Самохин. — Здесь мы с тобой больше не будем. Никогда. Ни единого раза.
— Как скажешь, Гена, как скажешь, — легко ответил Евлентьев, хотя опять услышал слова довольно странные, слова, которые не вписывались в дружескую беседу. Но решил, видимо, что осетрина важнее всех словесных недоразумений, даже если они и отдают некоторым превосходством.
— А почему ты не спросишь — почему?
— А зачем, Гена? Я и сегодня не напрашивался, и в будущем не намерен, — Евлентьев первый раз за все время их встречи показал зубы.
— Правильно, — кивнул Самохин. — Молодец. Ты Виталик, не обижайся... Все, что я говорю, — это по делу, я не из дурной спеси или от плохого воспитания.
Только по делу. Я рад тебя видеть, рад тебя видеть в добром здравии... Хотя вначале там, в электричке, ты показался мне слегка пошатнувшимся.
— А я и есть пошатнувшийся.
— Это хорошо.
— Да? — удивился Евлентьев.
— Это хорошо, что ты можешь об этом говорить спокойно и твердо. Значит, не так уж ты и пошатнулся. Это я имел в виду.
— Как скажешь. Гена, как скажешь, — повторил Евлентьев. — Прекрасная осетрина, не правда ли?
— Кончай обижаться. Мы сюда пришли не осетрину есть. Она и в других местах не хуже. Речь о другом. Есть предложение... Я выплачиваю тебе ежемесячно миллион. Но со своей торговлей ты заканчиваешь. Прекращаешь шататься по электричкам.
— Отныне и навсегда?
— Да, вот с этой самой минуты.
— Но твой миллион, наверное, меня к чему-то обязывает?
— Конечно. Я ведь знаю, что сыр бывает бесплатным только в мышеловке. И ты тоже это знаешь.
— Знаю. Надеюсь, дело не дойдет до убийств? — улыбнулся Евлентьев.
— И я надеюсь, — ответил Самохин, но без улыбки. Он остро, в упор глянул на Евлентьева, и его худощавое лицо напряглось. — Поручения будут несложные. Суть их заключается в том, что тебя никто не должен знать. Ты не входишь ни в банковские, ни в криминальные, ни в какие другие круги. Живешь своей жизнью, общаешься со своей девушкой...
— Откуда ты знаешь о моей девушке?
— Ничего я о ней не знаю. Просто посмотрев на тебя сейчас вот, я решил, что здесь не обошлось без женских усилий... Вот и все. Итак, тебя никто не знает, никто даже не догадывается, что ты у меня есть. Эти деньги не проходят ни по одной статье, тебе не придется нигде расписываться, отчитываться за них. Нигде, никому, никогда, даже своей девочке ты ничего не говоришь обо мне. Не просто обо мне, а еще круче — меня нет. Ни в каком виде. Никто от меня не знает, что ты есть, никто не знает от тебя, что есть я. Поэтому я сказал, что мы с тобой здесь больше не увидимся.
— И когда начинаются наши игры?
— Игры уже закончились, — Самохин вынул из кармана плоский бумажник из тонкой кожи, вынул две полумиллионные купюры и положил их на белую скатерть перед Евлентьевым. Тот легко взял их, но из простого любопытства, ему не приходилось до этого держать в руках полмиллиона одной бумажкой.
— Спрячь! — сказал Самохин, опасливо оглянувшись.
И Евлентьеву ничего не оставалось, как быстро сунуть деньги в карман пиджака. Мимо них прошел официант с каменным лицом. Он, видимо, ждал заказа, но опять Самохин пропустил его, не подозвав. Евлентьев сунул было руку в карман, чтобы вынуть деньги и вернуть их, но Самохин остановил его.
— Не надо, старик. Не надо. Возьми себя в руки.
— Я? — удивился Евлентьев. — Я в порядке.
— Вот и хорошо. У нас заметано?
— Пусть так, — согласился Евлентьев после некоторого колебания. — Но если задание не будет вписываться в мои представления о добре и зле...
— Ты просто не будешь его выполнять.