Мелихов Александр
Чума
Александр Мелихов
Чума
роман
У Вити не было оснований очень уж обожать свое прошлое - обожать до такой степени, чтобы сквозь желтеющую муть давнишней-предавнишней заскорузлой фотографии мучительно или мечтательно вглядываться в неразличимые лица одноклассников, с трудом отыскивая в них себя востроносенького, горестного, еще не прикрытого от мира даже очками, - кому было задуматься, отчего мальчуган постоянно щурится - ясно, чтобы поменьше видеть. А что разглядишь в полузабытом - это смотря чью уверенность возьмешь с собой в экскурсоводы: Витя с пеленок испытывал робость и почтение перед людьми, которые твердо знают, как оно есть на самом деле.
Сам-то Витя не мог бы с твердой уверенностью сказать, каков на самом деле даже и родной его отец. Когда-то во тьме времен в дверях возникало что-то очень большое и доброе - ты летишь к нему со всех ног, и оно возносит тебя в вышину. Потом папа сделался культурным дяденькой в подтяжках, который, чем бы ты ни занимался, обязательно буркнет: "Делом бы лучше занялся". Теперь же отец постоянно раскладывал пасьянсы из анализов всевозможных жидкостей, сосредоточенно, словно ученый-экспериментатор, наносил на миллиметровку новые уголки ломаной линии своего кровяного давления, тщетно пытавшейся подобраться к верхней границе нормы, - это увлечение позволяло отцу забыть, что его бессовестно ограбили, отняв у него - нет, не те сто восемьдесят четыре рубля, которые лежали на сберкнижке (как блокадник он и пенсию получал приличную), а заводы, пашни, газеты, пароходы. Каким-то причудливым образом еще в годы перестройки он умозаключил, что если Сталин тиран и садист, то и его, отцовская, жизнь прошла напрасно, и теперь искал забвения в анализе анализов да в нескончаемой перестройке белого кухонного гарнитура Пенелопы: заезжая навестить стариков, Витя иногда обнаруживал гарнитур во всем белом больничном сиянии бесчисленных ящичков (мать тоже любила больничный стиль, не делая различий между красотой и гигиеной), но в следующий раз уже снова скалился один гарнитурный скелет, а вся красота опять разложена на части по нумерованным тетрадным листочкам, тоже в свою очередь разложенным по напудренному деревянной пыльцой линолеуму, а отец вновь что-то к чему-то подгоняет надфилем, ежеминутно прикладывая к подгоняемому вытертую до кинжальной ясности стальную линейку.
Когда-то Витя твердо считал отца чрезвычайно образованным человеком, инженером, но еще задолго до того, как он случайно наткнулся в комоде на отцовский диплом об окончании техникума, в гостях у Сашки Бабкина ему открылось, какие бывают настоящие инженеры - и костюм с инженерским ромбиком (у отца такого не было) намного заграничнее, и обращение как бы на равных, но с юморком: что скажете, молодой человек?.. Однако стоило матери в очередной раз упомянуть, что папа у него инженер, как он немедленно снова обращался в инженера - в шляпе, в пальто, тогда как немаркое облачение других обитателей поселка им. Бебеля, на миг отвернувшись, уже невозможно было вспомнить - "одежда", и больше ничего. При этом дома слово "инженер" было очень почетным титулом, зато на улице, среди юной рабочей поросли, оно немедленно превращалось во что-то начальнически постыдное, что необходимо было искупать особой оборванностью и бесшабашностью. А поди искупи, когда мать так неукоснительно стоит на страже чистоты и дисциплины!..
Короче говоря, на все можно посмотреть и так и этак - обладай Витя склонностью к философствованиям, он бы, пожалуй, даже заключил, что мысль обобщенная есть ложь, но Витя к философствованиям не был склонен: все наиболее вычурные образы в дальнейшем, равно как и предшествующем, принадлежат автору, а вовсе не герою. Герою, например, даже не приходило в голову сравнить свою мать с пианистом-виртуозом, когда она своими до скрипа промытыми пальчиками пробегала по стопе отглаженных полотенец и сразу знала, сколько в ней штук, - зато Витя каждый раз еще глубже постигал, почему именно маму у нее на работе назначили старшей. Старшая медсестра... Витя и во взрослости немного побаивался командных бряцаний в материном голосе, внушала ему некоторую робость и ее манера смотреть, будто приглядываясь, а потом вдруг взять твою голову в маленькие сильные ладони и быстро повернуть сначала влево, потом вправо - проверить уши, успев еще и молниеносно охватить состояние ногтей. (Мама немного путала любовь и гигиену.)
Но начнешь доверять памяти - обязательно вспомнишь, чего и не было. Одно из самых первых Витиных воспоминаний - в глазах стоит, как двоюродный брат Юрка, тоже еще трехлетний бутуз, сидя на сосредоточенных корточках, пытается гвоздем выковырять глаз у котенка. Видеть это Витя точно не мог, его тогда почти что и на свете еще не было, он только слышал, как мама кому-то рассказывала, четко разводя руками: "А он сидит и выковыривает котенку глаз!.." - и так с тех пор и жил с этой картинкой под веками. Заметим попутно, что в глубине души Витя понимал Юрку: глаза у котят, да и у кошек тоже, сияют до нестерпимости завлекательно. Разумеется, Витя и помыслить не мог, чтобы попытаться добыть из котенка его драгоценный глаз, но к собственным своим глазам Витя перед зеркалом приглядывался, приглядывался... В уголке глаза, у переносицы, есть такой розовенький треугольничек - так Витя в позднем дошкольном возрасте иногда покалывал его булавкой, треугольничек...
Вообще, вдумываться - верный способ потерять последнее, в чем ты еще был уверен. Тот же Юрка. Взять объективно - вроде как даже и неудачник: сидел по два года в каждом классе, пока Витя его не догнал, а потом уже все списывал у Вити. Затем еще два года отсидел в тюрьме за то, что взял за лицо участкового, явившегося при исполнении служебных обязанностей выяснить, на каком основании Юрка позволил себе выбить передний зуб склочному соседу. Теперь Юрка работает на стройке, зимой и летом расхаживает в переливающемся тренировочном костюме; когда говорит, заметна серьезная недостача в зубах целых три зуба за зуб соседа, хоть и с отсрочкой, потребовала с него судьба: Юрка вез в электричке приобретенную на очень выгодных условиях подержанную гитару (он так ловко обменивал и делил после разводов квартиру за квартирой, что теперь оказался шестым коммунальщиком в городе Луга), общительный парняга из соседнего веселого купе попросил инструмент на пару песен, но попросил недостаточно вежливо: заранее протянул руку. "Не протягивай руки, а то протянешь ноги", - сделал ему внушение Юрка, очень щепетильный в таких вопросах. Оскорбленный гитарист выбрался к Юрке: "Ну-ка встань!" - "Если я встану, то ты ляжешь". В школе когда-то Юрка был здоровый, как дикий кабан, могучими мотаниями корпуса раскидывал повисших на нем шавок, но лет в пятнадцать остановился, и довольно многие, воспользовавшись этим, его переросли. Однако Юрка так до сих пор себя и понимал - как могучего кабана.
- И вдруг он разворачивается и хуячит... Извини, Аня, - обезоруженно разводит он руками, обращаясь к Витиной жене, и так это у него аппетитно получается, что не захочешь, а поверишь - не в зубах счастье. И не в том, что нос подсвернут набок, словно Юрка прижал его пальцем, чтобы высморкаться, а нос почему-то так и застыл.
Человек твердо стоит на ногах - это ясно видишь, когда Юрка умело ухватывает на электричку билет без очереди, и еще яснее - когда со знанием дела костерит министров и депутатов: не остается ни малейшего сомнения, что это не Юрка, а Ельцин и Чубайс неудачники.
Что существовало вне всякого сомнения - так это поселок им. Бебеля. Ибо он и поныне существует, поглощенный, но так до конца и не переваренный новостройками, которые, и обветшав, остались "новыми", ибо так и не выучились что-либо говорить человеческому сердцу помимо того, что вот это жилые дома. Можно хоть сейчас спуститься в метро, доехать до конечной станции, затем проходными сталинскими дворами добраться до трамвайной эстакады, набраться стойкости дотерпеть до нужного номера и потом долго-долго греметь и мотаться, греметь и мотаться над сиротливыми железнодорожными путями, мимо каких-то ангаров и пакгаузов, мимо стареющих, но не мудреющих новостроек, одетых в бетонную скуку героических когда-то, а ныне стертых машинальностью имен маршалов и сержантов, среди бывших зарослей, превратившихся в пустыри, среди бывших пустырей, обращенных в чахлые скверы, и так до гордой некогда пятитрубной "Авроры", теперь не то ЗАО, не то АОЗТ, заслоненной все теми же бетонными ящиками, не иначе как в издевку окрещенными "кораблями", а там уже - сердце начинает наддавать и наддавать - пора вглядываться в неразличимые остановки и так все же и не распознать, какими именно "кораблями" затерта Витина уж такая малая родина, - приходится спрашивать у поредевших пассажиров: "Простите, пожалуйста, на Коминтерновскую где выходить?"
Имя центральной улицы поселка Бебеля сохранилось, но все наружные приметы поглощены бетоном, и даже до оторопи грязная, еле живая речушка - и та упрятана в бетонную трубу, так и похоронена безымянной (кто вспомнит - да кто и прежде помнил! - что Сашка Бабкин называл ее таинственным Потомаком). Но, как ни странно, кто-то каким-то чудом знает, где Вите следует сходить.
"Ты пытайся зачерпнуть силу в мире своего детства, - по-доброму советовала ему Аня. - Вот я, когда становится совсем невыносимо, стараюсь вспоминать, как я была хорошей девочкой, читала серьезные книги и верила, что если я буду хорошей, то и мир мне ответит добром". Однако мир Витиного детства представлялся заслуживающим доверия лишь до тех пор, пока был маленьким, вернее, обозримым. И все в этом мире было свое. Нет, не только свои мудрецы и свои храбрецы, но и своя Великая Отечественная война: здесь каждый мог показать, где стояли наши пушки, а где немецкие, а вот на тех бескрайних огородах неведомого совхоза погиб Витин дядя (здесь взяли, здесь и погиб). Даже немцы здесь были свои - сначала старавшиеся размолотить в кирпичную крошку поселок своего земляка Бебеля, а потом так же старательно восстанавливавшие размолоченное, и Витя усматривал особо воспитующую умышленность в том, что на фронтонах желтых двухэтажек, растопырившихся трехоконными трехгранными выступами да плоскими балконами, которые все же необходимо было подпереть кудрявыми пилястрами, - что на этих фронтонах пленных немцев заставляли отливать серпы и молоты вместо конечно же тайно вожделеемой ими свастики.
Теперь-то Витя, разумеется, понимал, до какой степени жалки эти претензии на архитектурные излишества, но они, в отличие от новостроек, все-таки что-то как-никак пытаются изобразить, а стремление что-то изображать и есть то главное, что отличает человека от ящера, а здание от ящика. Занавеси, склоненные знамена и в гипсовой своей ободранности хранят гордое терпенье, подкова изобилия, как и во времена дефицита, по-прежнему охватывает пружинную дверь в гастроном густым сплетением колосьев, тыквочек, груш, яблок, винограда, чье пребывание на прилавках ближнего захолустья даже и не предполагалось, - но вся эта гипсовая роскошь и торжественность напоминали человеку, что помимо мира тусклых реальностей существует еще и пышный мир мечты - от него-то и отказались благоустроенные спальные районы. Если человек живет для того, чтобы спать, - ясное дело, ему покажется чистой нелепостью величавая арка меж двухэтажками, открывающая почтительному взору густошерстый пустырь (ныне растоптанный бетонными коробами), вскипающий ядреными репейниками и могучими лопухами в тогдашний человеческий Витин рост, а за ними бескрайняя, до сказочного Залива, вечно волнуемая ветром зеленеющая нива прибрежных тростников, которые Сашка Бабкин впоследствии называл сельвой (а пустырь - пампасами).
Рискнув же со временем углубиться в эти будущие пампасы, Витя был повергнут в немое изумление, до чего их невероятно много - этих лопухов, репейников, крапивы и прочего всяческого бурьяна: он ВЕЗДЕ. Вообще самые впечатляющие потрясения Витя переживал в ту пору, когда просто поражался, ничего ни на что еще не употребляя. Это потом оказалось, что из репьев, впивающихся друг в дружку, можно плести уютные мохнатые корзиночки, - но можно этими цеплячьими бомбочками и просто кидаться, помирая со смеху, если которая-нибудь кому-нибудь прицепится на неприличное место; это потом оказалось, что юную крапиву можно есть, а злой, задеревеневшей пугать друг друга; это потом оказалось, что лопухами можно зачем-то прикрываться от солнца или обмахиваться, как опахалами, играя в султанов, - все эти удовольствия были ничто в сравнении с тем замиранием сердца от всеобщего упорства и необъятности этих мясистых трав, которые перли ВСЮДУ, не разбирая дорог и площадей. И почему-то самые нечеловечески громадные лопухи вымахивали на доисторическом дореволюционном кладбище, где врастало в землю и обрастало ржавыми лишаями тесное скопление полированного камня, такого, несмотря на одичалость, красивого, что Витя каждый раз не мог удержаться, чтобы не погладить его в особо привлекательных местах, и лишь потом отдергивал руку. Под плитами и колоннами таились почему-то все больше советники - статские советники, надворные советники, - некоторые даже занимались своим ремеслом тайно, но удержаться от советов все-таки не могли. При том, что в Стране Советов жили не они, а Витя с Сашкой Бабкиным, который хотя и норовил переименовать полупересохшее болото с разлегшимися в нем деревьями во Флориду, однако же вместе с Витей тоже частенько предавался сладостному ужасу, каково бы им было родиться не в Советском Союзе, а где-нибудь в Америке.
А когда они впервые решились пересечь пампасы и углубиться в сельву и там, обогнув Флориду, вышли к Потомаку... Впрочем, в ту героическую пору еще и Сашка не знал таких слов, но захватывающих дух приключений испытано было тем не менее - зашибись. Во-первых, от каждого шага по жирной, дышащей под сандаликами и в любой миг готовой обернуться трясиной земле - уже от этого одного замирало сердце; да жутковато было и само затишье, когда высоко над головой неустанно кланяются и кланяются под неощутимым ветром блестящие коричневые метелки. А в самом жирном месте их глазам внезапно предстал стройный строй шоколадных цилиндриков, внутри белых, как эскимо, изготовленное из прессованного пуха, до того тугое, что невозможно было не попробовать, каково это - получить таким по голове. В тинистой Флориде полегшие в воду деревья были точь-в-точь крокодилы - аллигаторы, поправил Сашка: он уже видел аллигаторов в зоопарке, тогда как Витя только на картинке, - Витины папа с мамой считали излишним таскаться в город без серьезного дела. Под лапой одного из аллигаторов замаскировалась под кочку лягушка, высунувшая из воды одни только пучеглазые глаза, причем Сашка тут же принялся уверять, что это была вовсе и не лягушка, а змея, и она действительно в тот же миг обратилась в змею.
Но более всего Витю поразило, что в еле тянущихся струях грязи впервые открывшегося им будущего Потомака неподвижно сияли сверхъестественной красотой... кувшинки, определил их Сашка, попутно сообщив, что в таких же вот кувшинках запутался и утонул знаменитый пловец с "Авроры" (Сашка даже знал его имя), которого специально возили на соревнования аж на Черное море. Витя посмотрел на кувшинки с недоверчивой укоризной, но был отвлечен мазутно лоснящимся пузом рыболова на другом бережке: он выдернул из речной непроглядной мути невероятно чистую сверкающую рыбку, и та забилась под сенью тростников, хотя, казалось, должна была бы радоваться, что ее вынули из такой грязищи.
Но это еще что! Пробираясь вдоль Потомака, они увидели толстенную трубу, на своих могучих бетонных опорах перешагнувшую речушку, что называется, не замочивши ног. Труба была пухло обмотана исполинским бинтом, под которым пружинила какая-то переливающаяся в клочковатых прорывах вата, когда они, обмирая, переползали на четвереньках на другую сторону. А когда перед нашими путешественниками во всей славе своей предстала "Аврора", гремящая на полных парах к незримому Заливу... Синейшее небо, мощные клубы рыжего дыма - Витя с тех пор не видел ничего более величественного и прекрасного.
Однако со всех сторон уже наступали суровые будничные заботы: пробираться обратно сквозь все препоны и опасности или все же рискнуть на трамвае, в который после работы, вплоть до гроздьев во всех дверях, набивалась вся Беббеля (так Витя трактовал имя своего мироздания, поскольку обитатели его произносили: поселок Беббеля).
До конца смены было еще далеко, но друзья хорошо понимали, что любой из больших, да хоть бы и трамвайная кондукторша, немедленно потребует отчета, откуда и куда они пробираются без взрослых, да еще и перемазанные с головы до ног (о том, какие объяснения предстоят дома, пока что лучше было и не думать). Какой-нибудь холодный эгоист, сумевший возвести право быть эгоистом на престол священных прав человека, конечно, может возмутиться, по какому праву посторонние люди суют нос в дела посторонних индивидов (он бы хотел, чтобы все были друг другу посторонними), и он вправе негодовать: ему не постичь защищенности и прелести того мира, в котором каждому есть дело до каждого, в котором взрослые чувствуют ответственность за чужих детей. Холодный эгоист разве что зло усмехнулся бы, наблюдая, как жители Бебели все время друг перед другом что-то изображают: не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный, что в этом-то и проявляется неравнодушие людей к чувствам ближних и дальних - каждый что-то хочет пробудить в душе другого, запечатлеть в ней милый своему сердцу собственный образ.
Витя никогда по-настоящему не боялся людей, которые что-то изображают. Даже самый крутой в Бебеле хулиган - тоже, кстати, Витька (Суханов, но Сбухан) - всеми своими атрибутами - вихляющаяся походочка, руки в брюки-клеш, кепочка на нос, фикса желтого металла, посвечивающая сквозь недобрую усмешку, - просил только об одном: признавайте меня крутым, расступайтесь и опускайте глаза, и больше мне от вас ничего не нужно.
Да, в Бебеле рос еще и непролазный когтистый шиповник, на котором фонариками горели мясистые ягоды - от оранжевых до свекольных. Нужно было очень осторожно объедать мясо, чтобы не занозить уголки рта микроскопическими волосками, которыми, вперемешку с косточками, был набит каждый фонарик. Но никак было не удержаться, потому что ближе к косточкам и начиналась самая мягкая мякоть... И был еще за Витиным домом коренастый пень баобаба, на котором Сашка с Витей раскладывали карты воображаемых земель.
И все это вплоть до врастающего все глубже и глубже в землю пня сохранилось и по нынешнюю пору. Из городских джунглей, поглотивших былые пампасы, можно и сейчас сквозь прежнюю арку войти в бывшую Бебелю - после капремонта, отселившего Витиных родителей на другой конец бесконечного мегаполиса, она сделалась даже несколько поновее. В остальном же - разве что лопухи измельчали да яблони одичали, только что на людей не кидаются. А компании, расположившиеся под их корявенькой сенью, - те могут и кинуться. Нет, под ними и прежде располагались не ягнятки, но былые удальцы хотя бы что-то из себя изображали, а нынешние перед своими жертвами склонны красоваться не больше, чем охотник перед дичью. Когда-то Витю в составе всего класса возили в зоопарк (Юрка к этому времени уже с ним сравнялся), и еще в метро Витя снова удостоверился, что люди могут быть не страшными, только когда их не очень много: даже самые культурные дяденьки в шляпах или шпионских беретах и тетеньки в шляпках, округлых, как пустые фары, преодолевают толпу, словно какой-то поток. В зверях за решеткой было несравненно больше человеческого - все они хотели Вите что-то такое показать. Или по крайней мере совершали массу ненужных действий. Речь не о мартышках - те-то вообще чистая малышня, - но даже и солиднейший вроде бы белый медведь открыто выставляет себя дураком: в мокрой грязной шубе, будто пьяный, плюхнувшийся в осеннюю лужу, где почему-то плавают всевозможные объедки, кувыркает автомобильную покрышку, переворачивается на спину и, раскорячившись, дрыгает босыми ногами в меховых штанах. Енот озабоченно оттирает ручки; Юрка ему свистит: "Эй, выстирай мне трусы!" - а он притворяется, что не слышит, но по его старенькому, в седых бакенбардиках личику отчетливо видно, до чего ему все осточертели.
Рысь торопливо прохаживается взад-вперед, будто нервная дама в приемной, едва успевая перед стенкой нырнуть маленькой головкой с кисточками - так и ждешь, что ей вот-вот скажут: "Гражданка, сядьте, пожалуйста!"
Снежный барс - на лице безмерная обида: не надо мяукать, не надо звать меня кошачьим именем: "Барсик, Барсик!" - нечего подлизываться!.. Смотрит мимо, однако явно все сечет.
Волк не столь бескомпромиссен, в своей бесконечной пробежке туда-сюда он легонько косит через плечо, с чего это весь класс вдруг развылся: у-у-у, у-у-у-у... А потом догадываешься: да ведь наверняка же и все так воют - он и любопытствует: неужели и эти такое же дурачье?
Лев в своей войлочной гриве мудр, как Карл Маркс, - и вдруг демонстративно зевает всем в лицо, выставляя на обозрение слюнявый язычище. "Царь зверей, царь зверей", - почтительно шелестит у клетки, а он - вот вам царь зверей, лопайте!
Пожалуй, лишь в террариуме не было ничего человеческого. Хотя нет: медленно струящиеся змеи что-то определенно давали знать - держи, мол, ухо востро, - только не понять, насчет чего это они. Единственным, кто ни на что не намекал, а просто лежал себе да лежал бревном, был аллигатор - бугристый, как чудовищно разросшийся одичавший огурец. Из двух болотных наростов поблескивали ничего не выражавшие глаза - перламутровым огнем отражали свет лампы и больше ничего. Пасть была прорезана неровно, крючковатые зубы натыканы как попало, но нижний край челюсти был очень точно подогнан к верхнему. "Как неживой..." - через минуту выразил кто-то общую озадаченность, и Юрка начал стучать по стеклу, делать пальцами: "Фрр! Фрр!" - изображая, быть может, взлетающих птиц, но аллигатор не реагировал никак. "Может, он дохлый?" - неизвестно кому задал Юрка нарастающий общий вопрос, и вдруг перламутровый глаз затянулся медленной пленкой, а потом снова засиял, неживой из неживого. У котенка абсолютно другие глаза...
Юрка вновь принялся стучать, мяукать, лаять, но аллигатор, по-видимому, когда-то уже успел убедиться, что стекло не прошибешь, и теперь не желал совершать бесполезных движений. Вроде бы разумно. Но ведь и собака отлично знает, что цепь не разорвешь, забор не перепрыгнешь, - однако попробуй ее подразни - она хрипом, пеной изойдет, но будет все кидаться и кидаться. Что ж она, глупее аллигатора? Да нет, конечно, - просто в ней есть что-то человеческое, а в нем НИЧЕГО. Это был идеальный образ утилитаризма, сформулировал бы Витя, если бы имел склонность к философствованиям.
Аллигатор вовсе не был неповоротливым флегматиком, Витя сам видел в каком-то киножурнале, как аллигатор пузатой лапчатой торпедой вылетал метра на два из воды и ухватывал поперек живота нежную косулю, которая в миллиард раз умнее, роскошнее и красивее его, и, взбивая воду своим страшным бугристым хвостом, вращал бьющуюся бедняжку, выкручивая из ее трепещущего бока аппетитный кусище... Да аппетитный ли? Для него ведь наверняка существует лишь съедобное и несъедобное!..
Эрмитаж после аллигатора большого впечатления уже не произвел. Что говорить, Зимний дворец одной только пышностью сводов способен ошарашить неподготовленного зрителя, но Витя в пятилетнем возрасте успел повидать станцию московского метро "Комсомольская-кольцевая", когда они ездили к маме на родину в Воронежскую область, и так был поражен пышностью лепнины и золотом мозаик, что все последующие архитектурные прекрасности представлялись ему лишь слабым эхом. Но голые статуи Витю все же смутили. "Смотри, колбаска!" - показал пальцем Юрка одной из девочек, и она, вспыхнув, ответила: "Дурак". "Ну-ка, ну-ка, кто там такой умный?.." - грозно вытянула шею классная руководительница, заранее, впрочем, отыскивая взглядом Юрку. Но пожилая тяжелая экскурсоводша, от сострадания впадая в елейность, растолковала бедным детям, что древние художники стремились изображать человека во всей его красоте, и Витя с готовностью принял эту версию: что же взять с первобытных людей! Правда, притворяться еще и восхищенными - это, пожалуй, уже чрезмерное великодушие...
Тем не менее в целом Витя был очень далек от того, чтобы уподобить жителей самого культурного города страны ужасному хладнокровному, - однако сам город вел себя в точности как аллигатор: тупыми зубищами многоэтажек он перемалывал все живое между собой и беззащитной Бебелей, и даже гордые трубы "Авроры" теперь извергали свой великолепный дым из-за каких-то тупых коробок. Город уже втянул в себя и переварил Сашку Бабкина - подманил отцовским "повышением" и проглотил: Витя тогда впервые услышал от Сашки слово "престижный". Но до Сашкиного "престижного района" пришлось два часа греметь и замерзать в трамваях с передышкой на презрительную давку в метро, а затем бродить среди кирпичных башен, запутавшихся в сосновом редколесье; Сашка же встретил его скучно, почти не скрывал, что ему не до Вити, то и дело звонил по телефону с таким видом, будто ему это раз плюнуть, водил по квартире, в которой главная красота - благородных цветов собрания сочинений - терялась в пустынных пространствах, и то, что отец в воскресенье был на работе, говорило, оказывается, не просто о сверхурочных, но об особом доверии каких-то верхов - номенклатура есть номенклатура, небрежно пожал плечиками Сашка, намеренно пояснив и так вроде бы понятное непонятным словом, и принялся рассказывать, что Москва строит против Ленинграда некие козни, однако Сашкин папа написал какую-то настолько хитроумную докладную записку, что Толстиков... Сашка произнес и это имя так, словно Витя непременно должен был его знать, хотя ему было прекрасно известно, что у них в Бебеле ни о каком Толстикове никто и слыхом не слыхивал.
И когда Витя гремел и мотался обратно в Бебелю, грудь его сжималась не только от горечи и обиды, но и от тяжелого предчувствия "все там будем": надвигающиеся на Бебелю городские параллелепипеды возглавлял исполинский, разинувший застекленную пасть кинотеатр "Марс". Уже одно то, что до "Марса" нужно было ехать... Но на пропущенный фильм "Мамлюк" не поехать было невозможно. Однако Витя почуял недоброе еще в кассе: к ней стояло всего человека три, никак друг другом не интересующихся. На "Марсе" явно не было живой жизни. А уж зал - эта ширь и эта высь, казалось, были возведены нарочно, чтобы не только каждый человек в отдельности, но и любая компания ощутила себя крошечными и затерянными. Тем не менее раскинутые по необъятностям гнутых кресел компашки, похоже, чувствовали себя как нельзя уютнее: аллигаторы - те вообще всюду в своей тарелке, лишь человек при созерцании безмерного испытывает тоску и страх. Витя еле досидел до конца издевательски сияющего праздника на неохватном экране, завершившегося прекрасной парной смертью, и досидел, оказалось, напрасно: на улице его обшмонала кучка шпаны, вывернув из кармана сдачу с полтинника.
В Бебеле никогда никого не "трясли" - там боролись только за честь. Но если бы даже... В Бебеле непременно постарались бы показать, что действуют во имя какой-то своей правды, а эти марсиане его вертели и охлопывали, словно неодушевленный предмет, - им было совершенно плевать, что он о них подумает, им был нужен только результат. Даже и коленкой они ему поддали как будто из чисто утилитарных соображений - исключительно чтобы придать ему скорости.
В бебельском клубе какой-нибудь Сухан тоже вполне мог попросить за шкирятник с приглянувшегося ему места, но ты при этом знал, что ему нужно не только и даже не столько место у экрана, сколько место в твоей памяти, и Витя всегда готов был пойти навстречу этой благородной потребности. Клуб это, можно сказать, был второй дом - длинненький желтый дом с пронзенными шагающим циркулем вздувающимися волнами книжных листов на треугольном челе, желтый дом, где и в самом деле постоянно клубились и кружились пацаны и особенно девочки в кружках танцевальных, рисовальных, кроильных и шильных. Кинозальчик там был небольшой, с откидными деревянными сиденьями, открывавшими пальбу, когда народ начинал подниматься с мест, и мест этих всегда хватало, если явиться за час-полтора и хорошенько размять бока среди навалившихся на кассовое окошечко знакомых. Толкучка - увлекательный спорт, когда все друг для друга что-то значат - пусть даже иногда и не очень приятное. Это-то как раз и нормально, когда кто-то кого-то недолюбливает, ненормально, когда кто-то кого-то не замечает.
Но лучше всего - когда любят до гроба. Как ему казалось, они были преданы друг другу с Сашкой Бабкиным - простодушный Эдмон Дантес и превзошедший всю земную мудрость аббат Фариа: Сашка, как теперь выражаются, и по жизни был одним из Витиных учителей. Витя вступил в отроческую пору в сопровождении двух экскурсоводов - Сашки и Юрки, причем оба они твердо знали, что открытая простодушному глазу реальность - всего лишь обманная декорация для дурачков, самое главное творится где-то за кулисами. С той существенной разницей, что, по мнению Юрки, главные тайны мира прячутся в чем-то мелком и, как правило, довольно противном, а по мнению Сашки - в чем-то большом и, как правило, довольно скучном. Выражаясь упрощенно, Юрка находил разгадки всех тайн в сортире, а Сашка - в каких-то заоблачных канцеляриях.
Скажем, биологичка выглянула в окно и поспешно процокала вон из класса, не довершив ритуальной угрозы: если кто, мол, встанет с места, возвысит голос... "К физруку побежала, - непременно продышит в ухо жаром далекой преисподней Юрка. - Знаешь, как это называется у баб? Вожделение!" Это звучало как нечто невероятно заманчивое и вместе с тем гадкое, словно некое выделение, которое нужно поскорее смыть - но уж никак не тем средством, к которому она сейчас цокает по коридору в учительскую уборную, где затаился в ожидании условного стука такой вроде бы мрачный и чуждый всех сует амбал физрук... Уже сделала от физрука два аборта, и все ему мало, этому мерзкому всесильному вожделению! Но там же, в уборной то есть, нет никаких приспособлений? Однако для Юркиного воображения не было невозможного.
Однако же, когда биологичка возвращалась в класс, по ее лицу, разом полагавшему конец развернувшемуся веселью, Витя с облегчением видел, что все это неправда, ничего такого, к счастью, просто нет и не может быть на свете. А стало быть, прав Сашка, уверяющий, что биологичка бегала получать срочные инструкции из военкомата в связи с переходом армии на новые формы биологического оружия. И если бы Витя пожелал зачерпнуть из полузабытого чего-нибудь наиболее, с позволения выразиться, жизнеутверждающего, то есть наиболее безжалостно обманувшего, это наверняка оказались бы не железобетонные стены реальности, а Сашкины росписи на этих стенах. Бебельская, скажем, "Круглая дача" даже и после военного разрушения для всей Бебели так и осталась всего только "Круглой дачей" - переполненная толченым кирпичом небольшая арена, при которой высится израненная кирпичная тура со следами каких-то былых красот, - едва заметные линяло-зеленые плети Сашка называл каменным плюшем. Витя подозревал, что плюш - такая материя, но Сашке не перечил: кто бы еще сумел окрестить всем привычную башню за шоссе замком Иф! Хотя сам же Сашка и разъяснял, что прежний хозяин дачи Юсупов-Гаментов воздвиг каменную юрту в честь своих татарских предков, а башню при ней - в честь предков английских (Гамильтонов). В ее подвале, куда толченый кирпич, очевидно, выхлестнуло из соседней ступки, поскольку в куполе все кирпичики твердо сидели в своих гнездах, как семечки в спелом подсолнухе, так вот, в этом самом подвале замка Иф они под руководством Сашки творили римейк за римейком бессмертного "Графа Монте-Кристо".
Как это было упоительно! Из голых и мокрых стен, казалось, сочились слезы... И вот ты остаешься один среди тишины и мрака, немой и угрюмый, как те своды подземелья, мертвящий холод которых ты чувствуешь на своем пылающем челе. Внезапно легкое постукивание... прекращается как по волшебству... Но надежда, всегда отрадная человеческому сердцу... И вот ты держишь в объятиях своего старшего бесконечно мудрого друга, который говорит по-итальянски, как тосканец, а по-испански, как истый сын Кастилии, математику знает лучше математиков, а химию лучше химиков, - такую выучку в наше время дают разве что шпионские школы.
Пожалуй, всего труднее было включить в игру вновь и вновь возникавшие на кирпичном крошеве загадочного происхождения экскременты, в зависимости от времени года то заледеневшие, то, наоборот, подтаявшие, как забытое эскимо. Но даже неукоснительное их появление Сашка сумел объяснить тем обстоятельством, что земля, на которой возведен замок, когда-то принадлежала коварному и мстительному племени туарегов, чьи обычаи требовали метить этим способом границы своих владений. Разумеется, туареги давно были загнаны в резервации, но, проникая под чужим именем в охрану замка, они снова и снова напоминали хозяевам, что от своих притязаний отказываться не намерены. Чтобы лишить их метки магической и юридической силы, Витя с Сашкой, готовые в любой миг брызнуть прочь, скачивали у бывалых грузовиков возле закусочной стакан-другой бензина и торжественно поливали им пограничные претензии неутомимых туарегов, а потом сжигали их и развеивали пепел по ветру.
Черпай не перечерпаешь, сколько раз они с Сашкой совершали побег из замка через подкопы, съезжали с башни (куда тоже добирались настырные туареги) на веревках, скрученных из савана мнимо скончавшегося то одного, то другого узника, обмирая, по-простому сигали в снег, пробирались в сельву сквозь пампасы, замерзали во льдах Аляски, тонули во Флоридских болотах и вновь оживали: замок Иф был связан и со Старым, и с Новым, и даже с тем светом. А уж когда аббат Фариа из гвоздей собственного ложа, битых черепков, лампады и золотых нитей, похищенных из аксельбантов хозяина тюрьмы, сумел изготовить радиопередатчик...
Замок Иф теперь лучше и не ворошить, проглоченный вместе с восстановленной для этой цели каменной юртой - рестораном "Трактиръ", русская кухня эксклюзив. А вот кружок радиолюбителей так и остался вечно... Нет, он тоже был проглочен вместе с волшебным запахом плавящейся канифоли, с азартно раскуроченными шефскими приборами по стенам, с хвостатыми разноцветными цистерночками сопротивлений и леденцами конденсаторов, с лысыми лампочками и набриолиненными катушками, с "папами" и "мамами", как игриво, в отсутствие девочек и взрослых, именовались разъемы ("папы" вставлялись в "мам"), и даже с небольшим ладным физиком, уходившим домой (да и то не наверняка) только ночевать - ибо в новой школе и физик перестал поминутно вспыхивать своей треугольной улыбкой. Витя не зря проходил мимо новой строящейся школы с таким душевным спазмом, будто это была предназначенная ему тюрьма (уже влитые в серый фасад грязно-белые профили глядящих исключительно друг в друга Маяковского, Горького, кажется, и Пушкина тоже были чудовищно увеличенными медалями неумолимых диктаторов).
Кстати, именно аббат Фариа первым объяснил Вите, для чего нужны резисторы, транзисторы, тиристоры... "Что ты несешь?.. - вдруг появился в дверях Сашкин папа с выражением сморщенного страдания на лице. - Какие тиристоры?.." В своей заморской пижаме папа подсел к ним и принялся, набрасывая на бумаге совсем не похожие на реальность схемы, объяснять, что такое сопротивление, емкость, индуктивность, и Витя, к своему удивлению, почти все понял, хотя в школе до колебательных контуров им с Сашкой было еще довольно далеко (тогда и год был эпохой). Сашка, к Витиному смущению, никак не усматривал различия между сопротивлением обычным, желавшим все затормозить до нуля, и сопротивлением индуктивным, которому достаточно было оставить все без изменений, - так Витя на некоторое время превратился в некую достопримечательность кружка вольных сынов эфира, набивавшихся в каморку при физкабинете: слабые или слабеющие места в радиотехнических схемах Витя ощущал то дискомфортом в боку, то легким стеснением в горле, а то и пульсацией в голове.
Правда, этим нелегким его даром восхищался в основном сам физик, остальным азарт придавал даже земноводные черты - для них становился всего важнее результат, связь с каким-нибудь местечком, куда еще не опускалась их электромагнитная волна. Причем такие белые пятна вполне могли оказаться в двух шагах от Бебели, и когда Сашка однажды похвастался, что его папа связался с папой римским, это не произвело ни малейшего впечатления - зато какое ликование вызвал минутный контакт с Колей из-под Тосно! И добро бы кто-то желал что-то такое неслыханное у него выведать, нет - бдительному кагэбэ, как разъяснил Сашка, даже вопросы "Как поживаешь?" и "Какая у вас погода?" могли показаться шифровкой. Потому-то и дозволялись исключительно стандартные сигналы "семьдесят три" - наилучшие пожелания и, кажется, "восемьдесят восемь" - пожелание любви, но это уже в виде дерзости. Однако радиолюбителям для счастья было довольно получить скромную открыточку-"куэсэльку".
Что такое "QSL", Витя уже забыл намертво, но он уже тогда чувствовал: со страстью предаваться абсолютно бесполезному делу - это и значит быть человеком.
Именно поэтому в новой школе, проглотившей старую, очень скоро выяснилось, что бесполезными делами могут заниматься только придурки, и если кое-кто из прежних придурков еще полутайком временами предавался прежней страсти (Витя оставался в их числе), то рекрутирование новых иссякло полностью. Поэтому, здороваясь с физиком, Витя всегда опускал глаза. Впрочем, и физик старался смотреть поверх голов. Коридоры в новой школе были такие высокие и светлые, что сердце сжималось от одиночества, когда они были пусты. А когда они вскипали толкотней, оно сжималось от страха в любой момент ощутить толчок своего же, казалось бы, пацана, для которого, однако, ты ровно ничего не значишь.
Тщательнее, чем разжалованную директоршу, коридорная беготня теперь обтекала другие фигуры - прежде всего Храпова, носившего произносимое с понижением голоса - не кличку, звание: Храп. Храп был очень широкий, обманчиво мягкий, с широким же носом, тоже мягким, как его вкрадчивая поступь, и Витя не мог взять в толк, как это учителя решаются вызывать его к доске. Может, правда, они и не решались, а только, набравшись терпения, дожидались той минуты, когда можно будет с облегчением вручить ему аттестат?..
Вот где можно было набраться стойкости - в воспоминаниях о школьных "вечерах", на которых под какое-то залихватское "А-ма-ма-ма-ма-ма-ё-керу", что ли, или дураковатое "Пошла Каролинка в поле погулять" необходимо было промаяться положенное число часов, чтобы только не признаться себе, что тебе нет места на празднике жизни. Да и было ли там место кому-нибудь, кроме аллигаторов, в присутствии хотя бы одного из которых человек, разумеется же, не может испытывать ничего, кроме тревоги и тоски?
Юрка - тот вроде бы вполне вписался в новую действительность: отрабатывает "чарльс", выбрасывает в разные стороны обтянутые зеленые икры изумительно выдрессированный кабан на задних копытах: "Бабушка, отложи ты вязанье, научи танцевать чарыльстон..."
Зато Витю тоже стало тянуть - нет, не отплясывать, а побыть во внеурочной атмосфере рядом с девочками, как-то незаметно обретшими таинственность, особенно в настоящих платьях, в которых Витя и взрослых не припоминал: то в каких-то колокольных, то в узеньких и блестящих, как ящерки... Праздничных причесок Витя тоже не разбирал, но что и они излучали значительность - особенно непостижимо высокие и воздушные (на уроках бы за них сразу влетело), - это он видел. Мари не может стряпать и стирать, зато умеет петь и танцевать - и правильно, это важнее, чем стряпня и стирка: для них есть тетки. Но много глупостей больших Витя готов был совершить все-таки скорее не ради тех, кто танцует или, пошептавшись, прыскает, а ради тех, кто загадочно стоит у стены. Неизвестно почему одна из таких стоящих во время белого танго внезапно пригласила его, и он обмер, когда его рука поневоле оказалась на ее талии, - еле дотоптался, пока наконец не истаял невероятно томительный "Маленький цветок".
Витя каждый раз замирал, когда до него доносился популярный куплет: я гляжу ей вслед - ничего в ней нет, - в них во всех что-то было, неизвестно откуда взявшись. Он даже не мог различить, кто из девочек посимпотней, бивший от всех от них напор тайны делал его полуслепым. А ведь только что, кажется, мог огреть любую из них по спине в догонялках или вступить в нешуточную борьбу за спорное яблоко, хватаясь за все, что под руку попадется...
Однако теперь те же вроде бы самые девочки под слоем явной робости пробуждали в нем еще и скрытую бесшабашность, желание отмочить перед ними что-нибудь отчаянное. Однако аллигаторы, крупные или мелкие, проворные или ленивые, особенно охотно концентрировавшиеся всюду, где попахивало весельем, вселяли в него столь мистический ужас, что он и не смел думать о девочках, ясно понимая, что такие трусы не имеют на это права. Он даже не задерживался перед зеркалом пострадать как следует, до чего он уродливый - длинный нос, глазки бусинками, уши торчат то одно, то другое: до страданий по поводу собственной внешности еще нужно было дорасти - он же снимал свою кандидатуру на гораздо более ранних этапах конкурса. Ибо при одной только мысли, что перед ним сейчас предстанет аллигатор, его покидала всякая воля и достоинство. Так однажды, когда Вите с первого раза не поддалась разбухшая дверь в школу, он, вместо того чтобы дернуть посильнее, жалобно попросил: "Пусти, а?" - аллигаторы любили подобные шутки. Или: услышав крик из футбольной компании: "Куда попрыгал?" - Витя повернулся и покорно пошел прочь, лишь после сообразив, что вопрос относился к мячу. Хотя, пока ему приходилось иметь дело с людьми, а не с аллигаторами, он не отличался особой робостью, вполне умел и пихаться: ты чё, крутой, что ли?!. Даже дрался сколько-то там раз. Но в драке с человеком, как это ни мучительно, ты все-таки знаешь, что он чувствует не только твои удары, но и твою боль, твою обиду... А вот если для него существует исключительно то, что он может увидеть, пощупать, разжевать... Они так про девочек и говорили: щупать.
От этого просто пальцы немеют, ноги подкашиваются. И если ты о себе такое знаешь, разве хватит совести хоть где-то, хоть в чем-то изображать удаль?
Разумеется, глупость юности временами брала свое; разумеется, Вите не раз, не два и не двадцать случалось забывать, кто он есть, у кого-нибудь дома, хотя бы и у себя самого, но в школе забыться ему было тем невозможнее, что он невольно оказался допущенным в аристократический клуб - в радиоузел, - а куда допустили, оттуда могут и шугануть, тем более что и допущен-то он был не за аристократическое искусство вытереть о другого ноги, а всего только за плебейское умение быстро чинить тяжеленный, как паровоз, раздолбанный коллективным обладанием школьный магнитофон, приматывать отставшие коленца синей изолентой и золотой проволокой, а также заменять обмякшие резинки свежими.
К тому же еще и ответственность - иной раз Вите даже казалось, что он не допущен, а привлечен. Привлечен склеивать коричневые, с одной стороны тусклые, с другой - глянцевые пленки щекочущим в груди ацетоном, привлечен распутывать их стихийно образующиеся колтуны - и ждать, что его же вот-вот и сделают виноватым. Конечно же далеко не все в этом клубе были хищными земноводными, но для Вити было достаточно одного аллигатора, чтобы прозревать его признаки во всех. К счастью, в присутствии Храпа никто не смел проявлять свою крутость, а Храп до такой мелюзги, как Витя, не опускался.
Храп вообще был, можно сказать, поэтичен. В те годы как раз входил в силу Высоцкий, которого и педколлектив, и пацаны считали блатным и похабным - только одни с осуждением (попытки прокрутить его для общего пользования всякий раз вызывали целые расследования и массовые кары), а другие с одобрением: коц-моц, Зоя, кому давала стоя - в кайф! Но когда Храп принимался мечтательно перебирать гитарные струны, в Витиной душе сразу же начинало натягиваться некое скорбно-сладостное "ммм...", не оставляющее места мелким чувствованьицам. Несмотря на занимавшее половину радиоузла угловато-сквозное нагромождение ломаных стульев, их всегда не хватало (жажда среди соленого океана), иногда под кем-то с треском подламывались ножки под общий хохот и Витину вымученную улыбку, но если треск издавало сиденье под Храпом, все лишь растроганно улыбались. Храп закладывал ногу на ногу, и штаны - не вызывающие, лазурные или бордовые, а какие-то серо-буро-малиновые (вот пиджак на нем был фирмовый - без лацканов) - натягивались на его ляжке так туго, что он длинным движением спокойно зажигал о них спичку, - однако участие гитары исключало малейшие проявления демократического шутовства - и мясистая храповская чувствительность немедленно налагала на лица печать высокой трагедии.
Надрывающая сердце мелодия околдовывала дивной историей о том, как в некоем манящем притоне дочь рудокопа Джанель, вся извиваясь, как змей, с шофером Гарри без слов танцевала танго цветов. Витя даже забывал об аллигаторах, в душе его закипали слезы восторга, когда он почти что вживе видел, как однажды в этот притон зашел красавец барон и увидел крошку Джанель, "всю извиваясь, как змей". И кажется, Храп догадывался о его чувствах: в безразлично пробегающем по Вите храповском взгляде Витя, ему казалось, успевал заметить что-то вроде благоволения, хотя он, разумеется, всячески избегал встречаться с Храповыми глазами - деликатность, которую тот, похоже, тоже ценил. Поэтому Витя с особенным жаром горел со стыда за Юркину неотесанность, когда тот после надрывной прекрасности начинал колотить по струнам всей пригоршней, выкликая с такой отчаянностью, будто в драку рвался. Судя по всему, его лирический герой за что-то отчитывал свою бывшую возлюбленную:
Сука, б... плевок, п... вонючая,
Падла, курва, сатана, урод,
Для меня ты что в ...ю колючка, сучка,
Что хромому бешеный фокстрот.
Перестань же ты по фене ботать,
Отвалю такой ...зды - держись!
Будешь на лекарства ты работать, курва,
Всю свою прое...нную жись.
Витя не знал слова "вульгарность", но прежде всего это именно она заставляла его по-черепашьи укорачивать шею. Но даже жар стыда не мог разогреть в его груди холодный камень тревоги: Юрка словно не догадывался, кто тут основной, а рано или поздно... Не нужно обольщаться, что кое-кто из храповской свиты называет его поощрительно - Юрецкий. И вот уже у кадки с фикусом три молодых аллигатора небрежно делятся с почтительной публикой, как они собираются ...здить Юрку, совершенно не принимая во внимание, что здесь присутствует какой-никакой, но все-таки Юркин родственник. Один из аллигаторов как бы в рассеянности чем-то постукивал по кадке, и Витя едва удержал рвотный спазм, увидев, что это зубило.
Не почерпнуть ли стойкости на том истоптанном снегу с четко чернеющей ледовой дорожкой, словно кто-то продышал и проскреб в непроглядную ночь нечистое морозное стекло, - как раз у этой дорожки обращенный в кабана человек бешено мотал корпусом, пытаясь сбросить повисших на нем аллигаторов. Ып, ып, подкатила и откатила рвота, и Витя прислонился к стене за углом, уже сдаваясь, уже готовясь прекратить борьбу и сползти на снег. И тут до него дошло, что с этим воспоминанием теперь ему придется жить до конца его хорошо бы короткой, но все равно необозримо долгой жизни...
Надо же смотреть, кому ты впаиваешь, впоследствии не раз пенял ему Юрка, ты же один раз и меня на...бнул, но Витя никогда не признавался, что в схватку он бросился с единственной целью - чтобы его поскорее убили. Промахиваясь, он шлепался на руки и, как кобель, несколько раз проскальзывал задними лапами, прежде чем ему удавалось вскочить, - но его все не убивали и не убивали. Последнее же, что ему помнилось, - сам превратившись в аллигатора, он висит на чьей-то спине, окаменело зажав локтевым сгибом чье-то горло, а его жертва рвется, выкручивается, но рывки ее все слабее, слабее... И вот ему уже приходится опускать ее на снег, стараясь, чтобы она не стукнулась затылком.
- Ну, клещ!.. - с одобрительным удивлением говорит ему взошедшее над исчезнувшим миром лицо Храпа, и зрители подобострастно смеются, а Витя прикладывает к разбитому носу и губам быстро пятнающийся снежок, видя, что так поступает Юрка.
- От...здили, и хватит, - вельможно распорядился Храп, и два аллигатора, тоже врачевавшие свои раны снежками, потупились, третьему же растирали щеки снегом без его участия. - Красиво ты его отключил, поощрительно обратился Храп к Вите, и Витя догадался, что следует растянуть бесчувственные губы в скромную улыбку.
Так вместе с дружелюбным прозвищем Клещ Витя обрел и невидимую камеру, куда аллигаторы уже не проникали. В этой камере он и передвигался по школе, сожалея лишь о том, что ее стенки все-таки прозрачны. Изредка он отправлялся под своды замка Иф погрустить о былом и видел, что туареги в отсутствие истинных хозяев окончательно распоясались, хотя теперь-то вроде могли наконец и успокоиться. Из голых и мокрых стен сочились слезы, он оставался один среди тишины и мрака, немой и угрюмый, как своды подземелья, мертвящий холод которого он чувствовал на своем пылающем челе... Вся человеческая мудрость заключена в словах "Ждать и надеяться"... Но реальность была слишком наглядна и неотвратима, чтобы можно было воодушевиться игрой. Начиная понемногу дрожать от сырости и грусти, Витя стоял в полумраке среди туарежьих меток, въевшихся в задутый сквозь амбразуры снег, и не мог постичь, ради чего Эдмон Дантес с аббатом Фариа так неукротимо рвались наружу - можно ведь было, наоборот, запереться на такой невиданный (невидимый?) замок, чтобы тюремщики никакими силами не могли попасть в камеру, то есть в дом наших друзей... Запереться от мира в тюрьме - почему еще ни один писатель до такого не додумался? Что пить, что есть в этом убежище - можно придумать. Ну, скажем, выкопать колодец, нарыть нор и добывать из них всякие полезные коренья... Или, скажем, кротов, - можно развести целую кротиную ферму, кормился же майн-ридовский Морской Волчонок в тюрьме крысами, - писатели придумали бы в тысячу раз лучше, чем он, но все они зачем-то рвались наружу.
Вите грезились какие-то дивные затворы без ключей и скважин, словно верные псы, откликающиеся на поглаживание, на голос, на свист хозяина, и физик зарубал схему за схемой, для которых не хватало то комплектующих, то законов природы. Однако на место одного павшего принципа немедленно становилось два новых, за выдумыванием которых Витя проводил столь упоительные часы и дни и отчасти ночи (пока не всунется помятый отец в майке: "Может, хватит дурью маяться?.."), что в них, пожалуй, можно было бы почерпнуть и какой-то жизнестойкости, если бы Витя не понимал: это было упоение бегства, а не упоение борьбы.
Самое удивительное - к его химере очень активно присоединился Юрка, столь пронырливо и настырно достававший аккумуляторы и редукторы (таскал и Витю на пяти трамваях на Лиговский толчок, где тырил радиодетали, взявши вроде как поглядеть), что не в таком уж долгом времени счастливый миг настал: Витя приложил руку к свежей штукатурке на израненной стене замка Иф, и ржавый стальной лист, гремя и скрежеща, пополз вверх по направляющим, открывая путь выдоху сырости и тьмы из-под родных некогда сводов. Внутри тоже было устроено несколько заветных местечек, приложившись к которым можно было снова опустить или поднять лязгающую защиту, впуская внутрь свет и воздух.
Само собой, Юрка, тоже вроде бы очарованный словами "емкость", "индуктивность", все равно поназвал в бывший замок знакомых полуаллигаторов с их бутылками и гвалтом, но подвал для Вити уже и без того утратил обаяние: он разыскал и неустанно углублял другую нору, несравненно более прочную, ибо ее было невозможно ни увидеть, ни пощупать. В старой клубной библиотеке один только запах книжной пыли издавна наводил на его душу сладостный покой покой предвкушения, - вот только пожилую строгую библиотекаршу он воспринимал как еще одну учительницу (она будто нарочно всегда садилась к нему спиной, оттиснув в его памяти свои мелко и туго заплетенные, блестящие как новенькие, косички, свернутые конической спиралью). Витя выбирал книги наиболее распухшие, растрепанные - народ что попало читать не станет! - с рекомендациями на последней странице: эта книга очень хорошая, эта книга очень интересная. Новая библиотека, как и все новое, отдавала чистотой и порядком пустой казармы, зато новая библиотекарша постоянно с ним заговаривала с той подтрунивающей умильностью, какую ему впоследствии не раз случалось вызывать у женщин. Будучи в Бебеле первым официальным лицом женского пола, носившим брюки, со своей тугой кучерявой стрижкой она вообще походила бы на цыганенка, если бы не была ограждена от Витиного взора своей взрослостью, - Вите больше запомнился ее перстень с камнем, похожим на выпученный рыбий глаз.
Витя в ту пору уже начинал рыться в номерах "Техники молодежи" (как он по простодушию склонял название популярного журнала "Техника - молодежи"), разыскивая какие-нибудь сведения, которые могли оказаться полезными при конструировании электромагнитных замков, и кое-что находил. Однако журнал был настолько увлекателен, что Витя постоянно застревал у стеллажа, опуская нос все ближе и ближе к страницам. Ну-ка, ну-ка - можно, оказывается, довольно просто соорудить радиофицированные очки: в одной дужке - ферритовая антенна с переключателем на два диапазона, на длинные и средние волны, в другой - небольшая гетинаксовая плата с телефончиком ВТМ-1 и аккумулятором Д-0,06; схема строится по принципу прямого усиления 2-V-2 на четырех триодах, причем что важно: первые два каскада служат усилителем высокой частоты и собираются на триодах П403 - громкоговоритель же выполнен на базе капсюля ДЭМК-1 с диффузором 35 - 50 мм. Класс!
- Ты в каком классе? - вдруг грянул женский глас, и Витя отпрянул от захватывающих очков. И не провалился сквозь землю только потому, что в прысканье веселой библиотекарши различил явную симпатию. - Так тебе уже давно пора читать "Юность"!
"Юность", "Юность"... Жизнеутверждающие обложки, на которых бросалось в глаза прежде всего что-то юное, щемящее, манящее и лишь потом производственное, государственное. Парень с девушкой на скале над таежным озером (у нее обязательно развевается что-нибудь ранящее, женское - косынка, подол платьица...) - а рядом теодолит на треножнике: счастье юности, любви неотделимо от работы - щемящая зависть ясно говорила Вите, что это чистая правда: чего бы он ни отдал, чтобы оказаться на месте этого парня (не "Над озером" - "Над котлованом"). Простецкая смеющаяся девчонка в завораживающих веснушках, каждая с двушку, - а вдали коровник и трактор "Беларусь" с прицепом. (И тоже не такие, как на "Огоньке", а будто с чертежа - видно, с умыслом, до которого ты должен еще дорасти.) Утирает лоб лыжник, рядом с ним грациозно прогнулась на палках его подруга, особенно тоненькая на фоне могучего "МАЗа" и черных скал в белых треугольниках снега (и солнце нарезано дольками, тоже неспроста). Мужской и женский профили на фоне взмывающей ракеты - он привычный воин-освободитель, но она уже очеловечена, наделена наивным вздернутым носиком. Даже черные, белые, желтые юноши и девушки, выставившие перед собой плакаты "Мир", "Frieden", "Peace", при всей их плакатности смотрелись студентами-симпатягами, - оказывается, и борьба за мир вовсе не школьное занудство... А вот отчаянный парень, ухватясь за сосенку над обрывом, тянется к цветку для тоненькой девушки (ветер треплет ее платьице, алое, как пионерский галстук), вдали же - стройная плотина, и всюду прелестью одного заряжается и другое. "На землю рухнул Голиаф, как ствол тяжелый дуба... И ты, победу одержав, великой стала, Куба". Это еще было подозрительно гладко, но вот когда поэт, которого ругают в газетах (уроки "цыганочки", смущавшей Витю непривычной свойскостью), слушает зов кубинской революции не как-нибудь, а осиянно... Витя два раза перечитывал это слово. Прежде он и не подозревал, до чего ему хотелось, чтобы все, чему его учили, и впрямь было на свете, только настоящее - настоящая революция, настоящий социализм, настоящие коммунисты: сам не догадываешься, как ты устал жить в мире унылой лжи, а барбудос - вот они, прекрасные, мужественные. У писателей "Юности" и наши ребята были хоть и не очень похожи на настоящих, но все-таки по-своему живые, с какими-то шуточками, словечками вроде "железно", и хотя в Бебеле так никто не говорил, Витя все равно понимал, что имеется в виду: снаружи молодежь вроде бы чуваки и чувихи, но в решительную минуту, как и отцы их из более старых книг, они пойдут на нож, защищая склад от бандита.
Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя - вкусы, брат, не русские, внушал отец, мрачнея, - Витя даже решился попросить Хемингуэя у игривой цыганочки, и та насмешливо приподняла безукоризненно причесанную антрацитовую бровь: о, поди достань!.. Но, собственно, Вите и так было понятно, что Хемингуэй - это что-то поверхностное, вроде узких брюк, а суть все равно откроется в подвиге: могила есть простая среди гранитных глыб - товарища спасая, "нигилист" погиб. Дневник его прочел я, он светел был и чист, - не понял я, при чем тут прозванье "нигилист". Витя тоже не очень понимал, как связан погибший с сочинениями на тему "Отцы и дети", но в высоком и не требуется понимать все.
Витя уже научился сразу же чуять нечто многозначительное в какой-нибудь меленькой маленькой заметке "Жан Поль Сартр в гостях у "Юности"" (брюзгливый иностранец с отвисшей сигаретой, но понимающему человеку сразу ясно, что Сартр - это, видно, не хрен собачий). Взаимоотношения отцов и детей во Франции, сказал Ж. П. Сартр, обусловливаются, мне кажется, исключительно причинами биологического характера, меня интересует, в каких формах проявляется эта проблема у вас. Подробно на вопрос гостя отвечали В. Аксенов, А. Гладилин, С. Рассадин, Б. Сарнов (имена эти Витя запомнил на всю жизнь - так они были значительны). В их выступлениях прозвучало твердое убеждение, что творческие дискуссии среди писателей и художников разных возрастов не являются спорами между поколениями. Это споры единомышленников. Молодежь у нас продолжает дело своих отцов и дедов. Вместе с партией, со всем нашим народом она активно борется с теми, в ком еще силен дух, порожденный культом Сталина, с догматиками и начетчиками, которые не могут понять, что после XX съезда КПСС в нашей жизни произошли колоссальные изменения.
Витя вчитывался в эти слова с таким радостным предчувствием, что, обладай он склонностью к скептическим философствованиям, он скорее всего признал бы, что чтение "Юности" утоляет его тайную мечту полюбить ту силу, во власти которой он оказался. Крайне смутно, разумеется, но он представлял государство чем-то вроде еще одного невидимого, но всеобъемлющего аллигатора и старался только не встречаться с ним взглядом. И вдруг оказывается, что, подняв глаза, ты видишь что-то сердечное или праздничное...
Пожалуй, даже коммунизм... Вот бригада, скажем, коммунистического труда - это вовсе не безжизненная "наглядная агитация", а славные полудевушки-полутетки - в брезентовых рукавицах, в ватных штанах, но с удалыми застенчивыми улыбками - и косы, прядки из-под косынок...
Хотя и невозможно испытывать человеческие чувства к тем, кто вечно воодушевляет и организовывает, вечно шагает от победы к победе, - зато полукрамольные напоминания о жертвах... Ведь коммунисты-то прежде всего всегда бывали главными жертвами - то белогвардейщины, петлюровщины, махновщины и всякого такого, то кулачества, а то и сталинских репрессий это была самая трагическая страница: артиллерия била по своим. Но в тебе, Колыма, и в тебе, Воркута, мы хрипели, смиряя рыданье: даже здесь никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами. Это были настоящие коммунисты всклокоченный Орджоникидзе перед микрофоном, умно смеющийся Киров...
Мир этот оказывался в своем роде ничуть не менее поэтичен, чем притон, где танцевала крошка Джанель, - Вите так недоставало близкой души, способной разделить его переживания! И чтобы у нее развевался хвостик косынки и выбивалась из-под него вьющаяся прядка. Витя дошел даже до того, что принялся читать стихи. Начал он с пародий - они были особенно таинственны, в них перешучивались о чем-то страшно завлекательном, о чем он не имел понятия, но стоившем же, стало быть, того, чтобы перешучиваться на глазах у тысяч и тысяч читателей. "Сонет взошел на нет. Но что взошло на да?" приводились совершенно непонятные строчки для передразнивания - однако что-то же и они означали? Он искал разгадку в следующей за ними пародии, но выносил из нее лишь чувство, что присутствует при разговоре подтрунивающих друг над другом небожителей. Совсем уж конфузно вспомнить, но две-три наиболее загадочных пародии Витя однажды даже прочел матери вслух, и в тот раз ее строгости лишь с большим усилием удалось одолеть растерянность.
В нормальных же стихах его больше всего удивляло, с каких высот удается поэтам бросить взгляд на такую обыкновенную вроде бы землю. А с виду на фотографии - ничего особенного: костюм, галстук, иногда усы как усы, а то и распущенные губы, и вдруг - "я знаю ту силу, что кружит с рождения шар земной". Или: "И все же наши с вами корни земле распасться не дают". Особенно полюбились ему стихи, начинающиеся как будто бы с вызова, скандала - "расползаются слухи, будто лава из Этны: в моду входят узкие брюки, в моду входят поэты!" Чтобы тревога тут же оказалась ложной: "Если Родину свою любить мода, с этой модой смерть меня разлучит!"
Когда мужики ряболицые, папахи и бескозырки шли за тебя, революция, то шли умирать бескорыстно, - в этом уверял поэт, которого постоянно долбали за любовь к революции, настоящей революции, и уверял не гладенько, вприпрыжку: "Рабочий катит пулемет, сейчас он вступит в бой, кричит народ: долой господ, помещиков долой!" - а неуклюже, чтобы искренности приходилось пробиваться сквозь неумелость, если бы Витя сочинил такое - "бескозырки"-"бескорыстно" его бы обсмеял любой бебельский пацан: ни в складбушки, ни в ладбушки толстым ...ем по макушке, не просекши, что эта-то нескладушность и убеждает: есть, есть, и не где-нибудь, а именно в той стране, где ты живешь, место и подвигу, и бескорыстию, и самоотверженности, и... И любви, как ни трудно выговорить это слово.
И вот обманутые девушки пишут в "Юность" - каждый день по нескольку мешков: "Он настаивал, и я уступила" (как можно на этом настаивать?..), "А есть ли еще на свете настоящая чистая любовь?", "А можно ли вообще верить людям?". Им отвечал сам Р. Фраерман, сочинивший книгу "Дикая собака Динго", одно название которой почему-то Витю страшно волновало, но в библиотеке "Собака" эта тоже не водилась, однако создатель ее, очевидно, все же существовал, ибо собственноручно давал ответ этим - Витя уже и сам не знал, чистым страдалицам или гадким распутницам: почти все эти знакомства, отмечал Р. Фраерман, произошли на танцах, ни одно письмо не упоминает, что встретились молодые люди в библиотеке, в кружке, на занятиях, у хороших знакомых, у друзей, в письмах удивляет какая-то духовная нищета, словно дело происходит в каком-то дремучем лесу, где не видно ни синих манящих просторов, ни пленительных далей, ни высокого, великого неба. Отчаяние понятно на Западе, где молодежь, утомленная бессмысленностью своей жизни в мире, лишенном величия и надежд, поражена ядом неверия и нигилизма, а в нашей стране...
И Витя всматривался в свою душу и с облегчением убеждался, что если насчет нигилизма (при чем здесь Базаров с его лягушками?) сказать трудно, то уж чего-чего, а неверия в ней нет: в самой глубокой ее глубине он уверен, что есть в мире и синие манящие просторы, и пленительные дали, и высокое, великое небо. Не нужно, конечно, понимать эти слова слишком буквально, но все высокое и волнующее существует столь же несомненно, как замок Иф и Флорида, как сельва и пампасы. А уж справедливость - справедливость существует так же достоверно, как существует "Юность": каждый человек на земле рано или поздно получает то, что заслужил. И от тебя требуется лишь одно - накопить к этому мигу, мигу подведения итогов, побольше заслуг.
Этой, стало быть, уверенности и предлагала ему зачерпнуть Аня из тогдашней душевной глубины?
Да, конечно, это было счастье - переворачивать обложку "Юности" и прямо под цифрой номера снова встречать завораживающее девичье лицо, по которому ты уже успел соскучиться, проступающее небрежными светящимися линиями из прямоугольной черноты, которая тоже не была тьмой, ибо в ней сразу угадывалось сверкающее под солнцем озеро (с котлованом так почему-то не получалось, хотя плавать Витя научился именно в котловане, бывшем песчаном карьере), и тогда эта девушка оказывалась русалкой, чьи волосы не зря напоминали о водорослях, - или грезился за этой черной доской солнечный лес, весь в березовых плетях, какие Витя однажды вдруг увидел вблизи из поезда Москва - Воронеж (с некоторых пор он начал замечать такие вещи), и тогда девушка-юность становилась... Витя забыл, как называются эти... вроде русалок, живущие в деревьях, но она явно была одной из них, потому что волосы ее ближе к окончаниям обрастали остренькими листочками, и одну такую веточку она прихватывала губками, тоже похожими на два листочка. На узкие листья были похожи и ее полуприкрытые глаза, глядящие то строго, то призывно, то лукаво, - если долго всматриваться, такого наглядишься...
Эти волосы, эти глаза преследовали его именно тем, что он нигде не мог их найти. Он примеривал их к каждой встречной до тридцати и выше - кажется, одних только учительниц полностью защищала скука, которую они источали, но эта же слишком явственная сосредоточенность на чем-то близком не позволяла увидеть заколдованные глаза даже на самых красивых лицах: в листьях и то удавалось высмотреть их чаще. С волосами обстояло получше - даже случайно поймав в зеркале расчесывающуюся после бани мать, Витя на мгновение замирал. А уж если ему попадалась на глаза какая-нибудь девушка, машинально тянущая в рот отпавшую прядку, он замирал надолго - пока не подденут большим пальцем в бок с хохотком: "Глядите, глядите, Клещ опять уставился!.." Витя смущенно улыбался, - он же еще и щурился, когда хотел что-нибудь разглядеть получше, - но ничего поделать с собой не мог - все засматривался и засматривался.
Вот другую картинку ему не нужно было искать и засматриваться - она и без того прозрачно и призрачно стояла у него перед глазами. В "Юности" умели рисовать удивительно - ничего как будто и не нарисовано, а все видишь. Горизонтальная линия - горизонт, обруч на ней - садящееся солнце, еще одна горизонтальная линия пониже - берег моря, черная нитка, извивающаяся от горизонта к берегу, - солнечная дорожка, легкая поперченность белой бумаги под линией берега - песок, а на песке две фигурки вроде тех, что когда-то и сам он складывал из спичек, только каким-то чудом видишь, что одна фигурка парень, другая - девушка, и они, взявшись за руки, идут по берегу к огромному солнцу. И у Вити каждый раз ныло сердце, когда он придавал картинке резкости...
Но сильнее всего в его память впечаталась самая некрасивая картинка, вырезанная как будто на растрескавшейся обугленной доске. Это была иллюстрация к заметке об экспрессионизме, который почему-то был совершенно не похож на импрессионизм: импрессионизм был пестренький, его буржуазная критика сначала не поняла и советская догматическая тоже, однако впоследствии и те, и другие оказались не правы. И то сказать, если картинку держать подальше от глаз, получалось очень даже мило. А вот с экспрессионизмом они не совсем ошибались, и действительно, эта детская мазня даже из другого угла все равно смотрелась мазней, про такое Юрка говорил с полным основанием: "Я бы лучше нарисовал". Но вот это растрескавшееся женское лицо...
Это скорбное лицо глядело из тьмы, на нем были освещены лишь часть лба, рассеченная черными прядями, неотличимыми от трещин, выступы скул и полоска носа, да еще белые зрачки горели из мглы, словно две луны сквозь тучи; подглазья же чернели как глазницы черепов, которые пацаны, раскопав на старом кладбище, таскали на палке, а те, свесив голову, словно старались запомнить, кто над ними глумится, - но это лицо конечно же было лишено злорадной скелетной улыбищи - его стиснутые губы лишь угадывались во мраке, и чувствовалось, что лик этот смотрит миру в душу века и века - уже растрескался, обуглился, но все смотрит и будет смотреть, пока мир не рассыплется в прах.
Непонятно, почему эта обугленная скорбь со сжатыми губами захватывала Витю еще намного более властно, чем очарование с закушенной веточкой-прядкой или соединившиеся руки перед огромным, уходящим в море солнцем. Однако в реальности Витя и не помышлял искать чего-либо подобного - слишком уж хорошо он понимал, что ничего даже отдаленно сходного все равно не найдешь: царство ее было не от мира сего.
С такими вот экскурсоводами Витя и вступил в настоящую юность.
Первый курс - не почерпнуть ли жизненных сил в ошалелости? Витя и вправду ошалел от радости, когда увидел, что среди его однокурсников нет ни единого аллигатора, ибо все они хоть что-нибудь да изображали. Изображали в том числе и вульгарность, но игра в вульгарность, все равно несущая печать иного, высокого мира, порой лишь пикантно оттеняла его присутствие - может ли быть всерьез вульгарным какое бы то ни было суждение о е...х дифференциалах (они еще не входили в курс средней школы). А эротические правила сопромата были прямо-таки эзотерическими, хоть Витя и не знал этого слова: была бы пара - момент найдется. Витя таял даже от прямых глупостей, ибо и они несли на себе отпечаток иного круга, он сделался активнейшим пользователем студенческого фольклора: во второй раз, скажем, заварить один и тот же чай - взять производную; производной называлась и выпивка, купленная на бутылки от предыдущей пьянки, пьянка же, у которой существовала вторая производная, именовалась грандиозной.
До второй производной Витя не добирался, но в первой участвовал, и не раз.
Витя млел от счастья, встречая все новых и новых ребят, которые были умнее его, замечая все новых и новых девочек, которые были неизмеримо чище и утонченнее. В будущем это сулило страх оказаться их недостойным, но пока с него было довольно, что они существовали, и существовали рядом с ним - им лишь овладевала кратковременная серьезность, когда он оказывался в соседстве с которой-нибудь из них... Витя не уставал дивиться, сколько их на свете чистеньких, умненьких... Но купаться в радостном возбуждении все же предпочитал в обществе таких же ошалевших, как и он сам.