Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: К' гасная площадь - Евгений Антонович Козловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Если б звали немолодую монтажершу не Ледою, Долгомостьев вряд ли женился б наней. Не так, разумеется, примитивно, что, скажем, окажись онав последний момент Тамарой или Галею, сбежал бы из ЗАГСа, апросто изначально не притянулаб онадолгомостьевского взгляда, закоторый самас готовностью зацепилась, ауж дальше окрутить Долгомостьевабыло делом техники: по возможности тонко похваливать гениальный его материал (который и впрямь очень был недурен), восхищаться неожиданными монтажными решениями дапроявлять полное понимание, чья, собственно, это картина -- Дуловаили Долгомостьева. Тут т еще, что Долгомостьев непременно поверил бы устойчивым студийным слухам о какой-то неприятной, нечистой связи между Ледою и завпроизводством, если бы заву фамилия былане Лебедь -- уж слишком очевиден соблазн любому сочинить историю про Леду и Лебедя. Но это ладно, к слову.

Когданеделею позже группы подготовки выехавший из Москвы, прибыл Долгомостьев ранней весною в Таллин, ВитюшаСезанов и оператор Иван Васильевич первым же делом повезли его по местам ими самими довыбранной натуры. Начали прямо с Рокка-аль-маре, где Иван Васильевич приискал объект Ыэстонский хуторы, в зимнюю экспедицию не найденный, и очень им гордился. Вообще-то Долгомостьев не любил этнографические музеи под открытыми небесами -- дешевкавсе это и фальшиво, -- но и Ыхуторы оказался ничего себе, и обижать ИванаВасильевичане хотелось, даи удобно, что в черте Таллина: все же сто четырнадцать полезных сценарных метров, дней пять снимать, если не неделю, -- так что застолбили и совсем было собрались ехать дальше, как Витюша-мефистофель предложил зайти заодно в запасники, посмотреть: не сгодится ли что в качестве обстановочного реквизита.

Встретилаих в запасниках хранительница -- светлоокая эстонкалет тридцати (взгляд пристальный по мелким морщинкам нашее и у глаз с легкостью обнаружил бы, что старше тридцати) в синем, под джинсовый, недорогом костюмчике. Принципиальную свою антипатию (и тут самим оставалось выбирать к чему -- к киносъемкам ли в серьезном научном учреждении или к национальности гостей -антипатия относится) продемонстрировалаподчеркнутой вежливостью, настолько подчеркнутой, что навитюшин явно легкомысленный вопрос об имени ответилабез запинки, и тенью не жеманясь: Рээт, и только глазаеще похолодели и попрозрачнели.

Долгомостьевакак током ударило.

Он слегкапокраснел и во все следующие полчасани мисок, ни прялок, ни ходиков не увидел, хоть вроде и смотрел и даже с Витюшею замечаниями обменивался. Собственно, как раз имя произвело наДолгомостьеватакое сильное впечатление, вовсе не самахранительница: женщинакак женщина, еще и талия низковата. Поэтому, когдапри выходе Витюшаприцокнул языком: а? ну как? ничего себе, а? Долгомостьев выказал удивление, несколько даже подчеркнутое удивление, -- это чтоб Витюшане прицепился к его замешательству и не разгадал стыдной тайны Долгомостьева, связанной с этим именем, хотя маскироваться разумнее было бы наоборот, то есть именно выдав собственное замешательство завосхищение эстонкою. Но тут существоваладругая опасность: витюшинаоценкамоглаоказаться обычным его приколом, провокацией, попавшись накоторую Долгомостьев обнаружил бы дурной (навитюшин взгляд) вкус, ачто бы Долгомостьев ни изображал в роли кинорежиссера-постановщика, в последней глубине души во вкусе своем сильно был неуверен, считал его провинциальным, и столичный мальчик Витенькаявлял в этом смысле серьезный авторитет. Но насей раз Сезанов языком прицокивал, кажется, искренне: что вы?! аглаза! Я неплохой портретист и могу вас уверить, что такие глазавстречаются раз насто тысяч. Если не реже. Ледяные, как льдинки. (Витюшатак и сказал: ледяные, как льдинки). Снежная королеваЭстонской ССР.

Месяц спустя Долгомостьев решился-таки пригласить Рээт в ресторан, -- это Витюшаподтолкнул, сказал, что, несмотря наглаза, здесь ни времени лишнего не истратится, ни энергии, ибо эстонки женщины культурные и порядочные, и если уж соглашаются в ресторан, то вслед заэтим пунктуально и расплачиваются. Короче, обольщал и соблазнял, и Долгомостьев сдуру так поверил витюшиной мудрости, что не только пригласить решился, аеще и после рестораначуть не с требованиями приступил к Рээт, -- славаБогу, достало в последний момент умаи тактаудержаться, новой мрази в лицо не получить.

Витюшаи позже делился афоризмами об эстонках. Когдасовсем забросивший картину, задыхающийся от счастья Долгомостьев окончательно уверился, что Рээт любит его сильнее себя, Витюшазаметил, что наэстонской женщине сорок нижних юбок и онаснимает, даже в самом последнем случае, никак не больше тридцати девяти. А уж эта-то женщина, холодная, как собачий нос, в особенности. Долгомостьев уже знал цену витюшиным пророчествам, однако, все приглядывался к Рээт, выспрашивал, выпытывал: нет, получалось, что неправ Сезанов, в данном случае -- неправ! То есть тогдаполучалось, что неправ.

Разумеется, чтобы и как током ударило, и покраснеть -- такого сильного воздействия ни однаобщекультурная ассоциация произвести наДолгомостьеване могла. Тут былаочень старая, двадцатитрехлетней давности, то есть с другим Долгомостьевым, с Долгомостьевым, роль еще не сыгравшим, случившаяся история, о которой Долгомостьев и нынешний никогдане забывал, хоть -- что совсем уж не по его характеру -- никому о ней не рассказывал. Не рассказывать, впрочем, причинаимелась веская: в жизни не чувствовал Долгомостьев себя такой мразью (ее словечко; это ж надо, едвазная по-русски -- выкопать!), как в тот раз. А в Рокка-аль-маре будто знак был дан Долгомостьеву этим именем -- не просто же так хранительницу в синем костюмчике звали Рээт! не случайно! не совпадение же -- вот уж точно, что Рокка-аль-маре! Словом, знак был дан, что вот-де, есть шанс у Долгомостьевапереиграть наново, второй дубль снять и от той грязи душу очистить, доказать, что то -- ошибка, случайность, что не мразь он, и вот сейчас, во втором дубле, все сложится отлично. Таким образом, двадцать три годаобъединятся одним смыслом, словно не было внутри них пустых или позорных дней, недель, месяцев, словно не существовало Алевтины и Леды, Вероники Андреевны и Дулова(в корзину все это, в корзину!), и дадут направление и оправдание навсю остальную жизнь.

Потом, позже, нынешняя Рээт объяснила, что значит ее имя: Маргрээт, Маргарита, Грээтхен, другими словами -- Рита, Риточка, Ритуля, то есть имя одно из самых нелюбимых, самых наслух Долгомостьевапошлых, но тут уж ничего нельзя было поделать: слишком долго слово рээт было для Долгомостьеватерпким, бархатистым, темно-красным, похожим наначало ЫПрощания славянкиы, когдапоют саксгорн-баритоны.

А с тою Рээт Долгомостьев познакомился еще в самый свой первый приезд в Таллин, семнадцатилетним мальчиком, девственником, первокурсником у-ского педа, салагой, к тому ж глубоко травмированным психосоциально.

Шло самое начало пятьдесят восьмого, и, поскольку нашумевшая повесть будущего литературного кумирадолгомостьевского поколения еще не быланаписана, ни наМоскву, ни тем более наУ. поветрие ездить в Таллин покудане налетело, не выработалось также манеры, чем и как именно следует в этом городе восхищаться. Таким образом, у Долгомостьеваимелась только некоторая изначальная предубежденность, образовавшаяся от эпистолярных рассказов материной подруги о дурном коммунальном устройстве, перебоях с водой, редкости канализации и т.д., и еще про убийства, про драки, про лесных братьев, про свастики настенах дапро то, что ждут кураты из Америки белый пароход и, дождавшись, перережут русских, как цыплят. Вот попомнишь мое слово! Подругаматери былазамужем закаперангом и жилав Таллине с сорок пятого. Нет, безусловно, узкие, кривые, в будущем -неразрывно с именем кумирасвязанные улочки, башни, шпили нацерквях, магазинчики в одно окно -- все это, сильно замешанное насырости, простуде, непросыхающих башмаках и, главное, напервой любви, произвело определенное впечатление, но восстановить его сегодня невозможно никак. Словом, тот же эффект, что и с мавзолеем: один Ленин -- Ленин, другой Ленин -- Сталин.

Вот вопрос: действительно ли первая любовь? Или потом уж, позже приобрело двухнедельное знакомство с нецеломудренной эстоночкою такое значение, что и сновав Таллин потянуло, и до сих пор помнится и ощущается чуть ли не краеугольным для биографии? Давайте разбираться: если действительно -- должны же остаться в памяти живые какие-нибудь подробности, не стилизованные под журнал ЫЮностьы годаэдак шестьдесят второго -- шестьдесят третьего, ибо, если допустить даже, что Долгомостьев -- артист, режиссер и т.п. -- насамом деле человек неинтересный, то и тут не получается иного вывода, так как настоящая первая любовь должнаже запечатлеваться яркими и уникальными подробностями в памяти человекадаже и неинтересного?! Или, наоборот, не должна?..

Ну вот, попробуем: что такое карапуз не поняла, и Долгомостьев полчасабился, объясняя, и так объяснить толком и не сумел. Еще?.. Еще первая встреча, знакомство; акак же? обязательно: театр ЫЭстонияы, ЫАидаы, Георг Отс. Кстати, сняли уже тогдаЫМистераИксаы или не сняли? Потому что, если не сняли, откудамог знать Долгомостьев, что Георг Отс это Георг Отс?.. Итак, театр, антракт, вестибюль, подруга, настоящая эстоночка: полнокровная, полногрудая, белокурая, -- не то что Рээт, которую -- не акцент и не сигаретабы -- закого угодно принять можно, хоть и зарусскую. Акцент, впрочем, невероятно хорош, экзотичен, певуч, даи сигаретапроизвелавпечатление, потому что по тем временам, по городу У., девушкас сигаретою -- такого и представить было нельзя и неизвестно каким словом назвать. (Тебе бы, Маня, еще сигаретку в зубы -чистая бы блядь вышла!)10 Итак, спектакль кончается, аденег нету даже натрамвай. Предложил пешком, изо всех сил вид делая, что деньги не при чем, что соображения чисто романтические. Боялся: угадает причину, или просто откажется, или слишком далеко. Еще боялся куратов. Пронесло. Кадриорг -название красивое, жиларядом. Кофикию Тоомпеаю Было, было в журнальчике! Прощание, разве, свое, недостаточно для журнальчикаромантическое, чрезмерно для журнальчикаподробное, деревянный двухэтажный дом у вокзала, темная парадная, воняющая кошками, свистки поездов, бубнение радио, распашное платье, расстегнутые пуговки лифчикаи небольшая грудь из-под кружевной сорочкию Колготки странные: синего почему-то цвета. Рээт былаготова, хоть бы и здесь, в подъезде, стоя, аДолгомостьев не умел, не знал как, не понял, что можно, апонял позже, через годы, когдауж и фотография с так и не переведенным текстом, с подписью Reet, ясной и без перевода, давно изодранабыларевнивой Алевтиною в клочья, -- понял и захотел дополучить. Тут-то, наверное, и трансформировалось в сознании мальчишеское приключение в первую любовь, апуще всего потому трансформировалось, что: Таллин и повесть кумира, к тому времени в журнальчике появившаяся. И поездка, когда, трезво глядя, и не случилось-то ничего. Но и до сегодня отрезвить взгляд не удается.

34-84, -- прямо навокзале набрал Долгомостьев услужливо сохраненный памятью номер ее телефона. Ответил мужской голос. Вы приезжайте, сказал с несильным эстонским акцентом, приезжайте. Рээт скоро будет. Долгомостьев сразу понял, что это вернувшийся из армии муж. (Однажды гуляли по Тоомпеа, и Рээт завелапогреться в Домскую церковь: воот здиээсь, показаланастертую плиту у входа, здиэсь могьиилааээстъоонскъоогоо Доон-Жуана. Оон заавьещаал похъоорооньиить сьебьяя поод ээтиим каамньеем, чтообы всьее, ктоо вхъоодиит в сообъоор, поопииръаали праах. Оон дуумаал, чтоо оотмоолиит таак чтоо-ньиибуудь уу Гооспоодазаазьеемныые свооьии грьеехьии Ты веришь в Бога? изумился Долгомостьев. Рээт длинно посмотрелананего, не ответила, пошлак огромному каменному столбу, к которому прилепилась резного деревалюлечка, уперлась взглядом в по-старинному узкую деревянную книгу наторце, заплакала. Что с тобой? всполошился Долгомостьев. Я тебя обидел? Ньеет, после паузы качнулаРээт головою и ткнулапальчиком, едвадо нее доставшим, в грубую семерку [надеревянных страницах деревянной книги выстроились римские цифры столбиком: он I до V налевой странице, от VI до X -- направой]. Тыы слъыышаал къоогдаа-ньиибуудь проо дьесяать зъаапоовьеедьеей? Сьеедьмаайаа -- ньее прьеельуубоодьеействууй. Йаавьеедь зъаамуужьээмю Долгомостьев, не зная что ответить, углубился в осмотр-осязание украшающего люлечку орнамента. Каафеедраа, пояснила, не сразу найдя, как сказать по-русски, Рээт Каафеедраа). Понял сразу, чей голос в трубке, ане сообразил, что следовало б спросить у голосаадресочек, потому что, если перед мужем ни в чем не виноват (аДолгомостьев -- так получилось -- тчно виноват не был, разве метафизически!), то и адресазнать не может. Но не перезванивать же! Умнее-то всего вообще было тудане ехать, но такая простая мысль в голову почему-то не пришла(пришлаже, пришла, конечно, но последовать ей -- значило признать себя трусом, дапокудаи надеждадополучить не погиблаокончательно), и с каждым метром пути все вернее ждал Долгомостьев быть побитым (хоть, честно говоря, не зачто, не заметафизику же, черт возьми! датам разве объяснишь?), однако, немалый свой страх пересилив, в дверь постучал.

Мужазвали Мишею, эстонца -- Мишею: почему? Большой и сильный, сидел он, совершенно потерянный, в двух пустых комнатах, насквозь простреленных косым утренним солнцем, и жаловался Долгомостьеву наРээт: с кем-де только в Таллине онане переспала, и что ему, Мише, сейчас делать? Ну уж теперь-то, когдавполне ясно стало, что бить не будут, теперь-то зачем Долгомостьев суетился, зачем вставлял в разговор, сторонкою так, не в лоб, что перед Мишею чист: про других, мол, не знает, асам -- чист! Так, прогулкапо Тоомпеа, экскурсия, чуть ли не интернациональная дружба, нерушимая вовек. Датебе я верю, старик, кивал Миша. Тебе-то я верюю Но ведь всем я поверить не могу, аих знаешь, как много! Я вот десять дней дома, и десять дней звонят мужики и всё ее спрашивают. А если бабы -- так уж с рассказами. А рассказы -- с картинками. А какие письмаонамне в армию писала, в Самарканд!..

А Миша-то, Мишачего распинался перед Долгомостьевым? Чего десять дней у телефонасидел? Когдарешил показать гостю пиритский монастырь (дабыл там Долгомостьев, был! С Рээт как раз и был!), Долгомостьеву совсем не по себе стало, и все сноваприпомнилось про куратов, что материнаподругарассказывала, но тут не пойти, отказаться -- все равно что признаться в собственной неискренности, в вине перед Мишею, и пошел Долгомостьев, словно наэшафот, аМиша, как нарочно, наверх потащил, натридцатиметровую высоту, наузенький, в пять вершков, торец стены. Вот здесь, сказал, мы мальчишками навелосипедах гоняли. Можешь представить? Я -- не могу, и с опаскою скосил глазавниз, наострые каменные обломки.

Когдавсе обошлось и познавательная (в том смысле, что много нового узнал о себе Долгомостьев) экскурсия подошлак концу, поблагодарить бы ему Мишу, откланяться и бежать со всех ног переживать позор (апозор точно был!) и нехорошую смелость в одиночестве, и уж ни в коем случае не принимать приглашение вернуться домой, Ыпотому что Рээт, наверное, уже пришлаы, но как тут не примешь, чем мотивируешь, коль не виноват? коль интернациональная дружбаи ничего больше?! И поперся Долгомостьев запонурым Мишею, пророчески предчувствуя, что основной-то позор -- впереди.

Рээт вернулась сразу заними, минут через десять, что ли. Посмотреланамужа. ПосмотреланаДолгомостьева. В дверях еще оставаясь, не проходя в комнату, мужу дваэстонских слова, очень по интонации презрительных, через губу пробросила, ак Долгомостьеву подошлаи ручкою, которой три годаназад, в Домской церкви, до семерки дотягивалась, хлопнулапо щеке, русское слово мразь без акцентапроизнеслаи входную дверь приоткрыла: вон!

И вот сегодня, пережив встречу наБелорусском, неожиданно и обидно холодную, апосле протоптавшись без толку добрых полторачасанаКрасной площади, ощутил Долгомостьев, именно не понял, агде-то под желудком холодком ощутил, апотом и подтвердил себе воображаемым в Рээт перевоплощением, что не объединяется его жизнь общим смыслом, что слишком просто, слишком хорошо это вышло бы, даром, аесли связь между той и этою Рээт и впрямь существует (существует! нашептывал чей-то голос в мистическую брешку), то отнюдь не в пользу Долгомостьева, что не действует тут второе начало термодинамики, не растворяются старые скверности в мировом пространстве, а, присовокупив к себе новые, переходят в настоящее, и вроде бы беспричинно рушащаяся сейчас любовь Долгомостьеварушится наделе очень даже причинно. Что, короче, автобус отлично знает, кого цеплять.

Так же вот и с кумиром получилось: именно его мечтал Долгомостьев иметь сценаристом первой своей картины, и долго начальство упрашивал (Дулов в конце концов помог), и длинные разговоры с кумиром по телефону разговаривал, и все уже намази было, данатворил кумир, как назло, каких-то своих дел: подписал что-то не то, вступил куда-то не туда, и вот голосасообщили, что не сегодня завтрапокидает он пределы, и уж наверное навсегда. А Долгомостьев, очередь чтоб не пропустить, снимает первое попавшееся. Хотяю Действие-то сценария разворачивается не где-нибудь, акак раз в Эстонии! Получается, что так ли, иначе ли, но достала-таки Долгомостьеваневидимая рукаопального кумираю

Чуланчиком разрешите попользоваться? едваобслюнявив ручку хозяйке, обратился Молотов. У вас тут, помнится, темный чуланчик был, рядом с сортиром, тещинакомнаткаю И, обернувшись к Жемчужиной: чего стоишь?! Вертухайся! Занимай карцер! Откудажаргону-то нахватался? подумал Долгомостьев. Не ЫАрхипелагы ли под одеялом почитывает? Дулов с генералом Серповым исчезли в недрах квартиры. Долгомостьев остался с Вероникой Андреевною с глазу наглаз. Ты знаешь, я нес тебе цветы, но их взялаподержать такая старухаю Долгомостьев пошевелил пальцами, не умея подобрать слва, какая именно, апотом не захотелаотдавать, уверяла, будто я подарил ей. Лысая? Долгомостьев согласительно склонил лысоватую голову. Это Фани Исаковна, пояснилаВероникаАндреевна. Кто?!! Фани Исаковна. Каплан. Долгомостьев аж отдернулся: тасамая? Разумеется, не та, подтянулаДолгомостьевак себе недовольная ВероникаАндреевна. Хотя, можно, конечно, сказать, что и та. А Семен Ильич разве тебе о ней не рассказывал? И тут же о последнем вопросе пожалела: не пришлось бы вместо того, чтоб делом заняться, байки баять, перебиласамасебя: впрочем, история это долгаяю

Молотов, побренчав щеколдою и пробормотав под нос: тоже мне, слово выдумали -- пермь, проскользнул мимо них в длинный коридор, -сноваотдернулись, и из глубин квартиры послышался дуловский каздалевский. Все городасвоего забыть не хочет. Пойдем, поможешь накрыть настолю Старуху-то выпусти, сказал гуманист-Долгомостьев, когдапроходили мимо чуланчика. Зачем? грустно глянулаВероникаАндреевна. Онапривыкла. Ей там совсем не плохо. Лучше, может, чем мне здесью И вздохнуласо значением.

Если бы кто сказал Веронике Андреевне, что у них с Долгомостьевым удивительно банальные, какие тысячи лет уже бывали и будут всегдаотношения стареющей, последние денечки бабьего летадоживающей женщины со сравнительно молодым и в меру любезным любовником, онаоскорбилась бы самым искренним, самым натуральным образом и ответилабы, что да, были такие отношения, не совсем, впрочем, такие, потому что тогдаонавовсе не доживалапоследние женские денечки, анаходилась в самом, напротив, цвету, даи сейчас еще очень надо разобраться, но если такие отношения и имели место, то слишком давно, когдатолько появился в их доме талантливый мальчик, и не настолько онадура, чтобы десять лет сохранять к нему искреннее расположение и привязанность, адо сих пор не отпускать от себя Долгомостьеваесть у нее самый прямой и корыстный расчет, к делам любовным отношения не имеющий. Ее Семен Ильич, открылабы ВероникаАндреевнасекрет Полишинеля, давным-давно такой же режиссер, какой и мужчина, и даже паршивую короткометражку снять не способен, даже сюжет для ЫФитиляы, аВероникаАндреевнадостаточно ценит заграничные поездки и фестивали, ради них и замуж выходила, и вовсе не собирается становиться женою невыездного старпера, амежду прочим, чеховский ЫПоцелуйы, принесший им с Семеном Ильичом и каннский диплом, и еще десяток премий, снимал фактически Долгомостьев, хоть и числился вторым, асейчас, когдаполучил собственную постановку, с ним надо вести себя особенно любезно, потому что зачем ему работать застарого идиота, если может снимать сам? Тут единственная надежда: самому покахрен позволят снимать так и то, как и что старому идиоту, не задумываясь, позволяют. Ну, и личные контакты в этом контексте приобретают определяющую роль. Так ответилабы ВероникаАндреевна.

Долгомостьев тоже не согласился б, что у них банальные отношения, потому что в его случае, не в пример случаю Вероники Андреевны, признать банальные отношения как раз и значило бы признать именно свою выгоду, аДолгомостьев, человек в сущности бескорыстный, свою-то выгоду признать и не пожелал бы: он, скорее, навыдумывал бы всяких сложностей-тонкостей: намекнул бы, скажем, насобственную деликатность: дескать, больно стало бы Веронике Андреевне, если б оставил ее; или смущенно открыться б, что побаивается любовницу до сих пор и рассказал бы побасенку про львенка, который, как привык во младенчестве бояться собачку-шавку, так и в огромного львавырастя, ничего уже с собою поделать не может. Смешнее всего, что, сноване в пример Веронике Андреевне, выдумывая, говорил бы Долгомостьев правду и что наделе-то никакой выгоды у него от связи с Вероникой Андреевною давным-давно не было, даи прежде особенно не было, разве принять завыгоду освобождение от опаски, что наделает ВероникаАндреевнаему неприятностей напоприще. Но не десять же лет опасаться, даи всегдаможно найти такие дипломатичные повод и форму для разрыва, что комар не подточит носу, аискал ли их когдаДолгомостьев? Еще и то правду сказать, что связь-то, в общем, обременялакрайне мало.

Так или иначе, но поканакрывался стол, ВероникаАндреевнаи самараспалилась, и Долгомостьевараспалиладо того, что невозможно было признать в нем человека, каких-нибудь полчасаназад так искренне переживающего по поводу совсем иной женщины и собственной не вполне удавшейся жизни. Дело двигалось к натуральной (от словаnatura11) развязке: тут же, наогромной дуловской кухне, населенной тараканами, нанеширокой мягкой кушеточке в углу, заширмою, но резкий звук взрываиз дальних недр квартиры, взрыва, потом треска, падения, разлетающегося вдребезги стекла, апотом и крики: каздалевский! каздалевский! ты посмотри, Никуся! ты посмотри, что они наделали! вон из моего дома! вон! сами террористы! диверсанты проклятые! и частый переступ меленьких шажков откинули любовников друг от друга, и только невероятное возбуждение вбежавшего вслед собственным шажками мужаизбавило его заметить некоторый беспорядок в одежде супруги и относительно молодого гостя. Седая шерсть Дуловатопорщилась в распахе полосатой пижамной куртки, накоторую он успел перецепить с уличного пиджаказолотую звездочку; лицо покраснело; рот, неспособный произнести больше ничего членораздельного, даже каздалевского, хватал воздух. ВероникаАндреевна, несколько подчеркнуто, чтобы скрыть смущение, суетясь, побежалав коридор, Семен Ильич занею, и Долгомостьев, пользуясь временным одиночеством, застегнул молнию наджинсах и нижние пуговки рубахи. До него глухо доносилась разворачивающаяся вдалеке баталия, крики Вероники Андреевны: вы мне всю квартиру изгадили! вы СеменаИльича(тут генеральский басок хрипло выкрикнул: Израйлича, понимаешь, Израйлича! и Долгомостьеву представилось, как высовывает Иван Петрович дразнящий язык) -- вы СеменаИльичадо инфарктадовести собираетесь! шпана! мерзавцы! сукины дети! деятели, бля, государственные! я вот навас в народный суд подам! и чтоб больше я вас здесь не видела! глухое бубнение мужских голосов и прорывающийся поверх всего каздалевский Дулова. Потом тяжело хлопнуланаружная дверь, и ВероникаАндреевнагромко и настойчиво позвалаДолгомостьева.

Огромная двухоконная комната, наполненная синим вонючим дымом, былавовсе без мебели, азанятався сложным переплетением проволочных рельсовых путей, сходящихся и расходящихся настрелках, ныряющих одни под другие и уходящих в тоннели, пересекающих по игрушечным мостам игрушечные же речушки с проточной водопроводной водою, подведенной резиновым шлангом сквозь стену, уставленных разноцветно горящими светофорами и глаголами семафоров, проходящих по зеленым холмам и долинам мимо миниатюрных будок и вокзалов. Наплатформах, обсаженных полиэтиленовыми кустами и деревьями, стояли крохотные фигурки станционных начальников в красноверхих фуражках и небольшие, в рост туфельки Вероники Андреевны, виртуозно исполненные памятники Иосифу Виссарионовичу (полувоенный картуз, кавалерийская, наглухо застегнутая шинель, однаруказабортом, другая в кармане) -- гипсовые, покрытые алюминиевой краскою. (Долгомостьев вспомнил, что такой точно, только нормального, в полторачеловеческих, роста, стоял в его детстве перед вокзалом в У., и еще почему-то -- фразу из в остальном забытого кошмарапро крысиное нашествие: Ысталин идут!ы -- вот именно: сталин!) Один из трех мостов разворотило взрывом, рельсы-проволочки торчали в разные стороны, десятисантиметровый паровоз выглядывал тендером из водопроводной реки, апо ватной, в двух местах вспоротой изумрудной траве берегабыло раскидано штук пять красных товарных вагончиков. Другой поезд, пассажирский, зеленый, уткнулся в поваленный столбик семафора, и паровоз истерично крутил колесами, не в силах сдвинуться с местаю

Видишь, что натворили?! плакался Дулов. Каздалевские. Это все Ванька. Он давно меня провоцировал надиверсию. Самое каздалевское, говорит, дело. Себе завел бы дорогу и устраивал. Я наминутку только и отлучился: звездочку перецепить -- и пожалуйста. А и Вячеслав Михайлович хорош: дайте поуправлять, каздалевский, дайте поуправлять! Доуправлялся! У меня одних стрелок электрических восемнадцать штук! Тут голову, каздалевский, иметь надо, ане задний проход! А он все из себя управляющего корчит, Кагановича. Правильно город у него отобрали и из партии исключили правильно! И пермь -- слово отличное! Пермь! Пермь!! Пермь!!! пустился Дулов вразнос. Ты успокойся, Семен Ильич, остановила-утешилас корточек ВероникаАндреевна. Успокойся. Онауже выдернулавилку из сети и перекрылакран, атеперь собиралатоварные вагончики, стряхивалаводу с паровоза, продувалав нем какие-то отверстия, раскручиваланаманикюренным пальчиком колеса. Ничего страшного. У нас и запасные рельсы, кажется, естью Вот пообедаем и все поправим, и травку заклеим. А этих больше и напорог не пустим -- я давно предупреждала, что такая дружбадо добране доведет. Тут тебе, кстати, звонили со студии, приглашали завтракартину принимать. А они чт? -- одно слово: пенсионерыю

Несколько умиротворенный, однако, все еще бормочапермь, Семен Ильич ушел в соседнюю комнату зазапасными рельсами, и ВероникаАндреевнаулучиламинутку, кивнув вслед мужу, шепнуть Долгомостьеву: совершенно нормальный человек. А как сойдется с этими -- впадает в детство. Насчет совершенно нормального ВероникаАндреевна, конечно, преувеличила: в Дулове и десять лет назад явственно проступали первые признаки маразма, он и тогдакричал каздалевского, и тогдапутал людей, но в каком-то смысле вовсе и не преувеличивала: определенная остротасохранилась в нем даже и до самого последнего времени. Еще прошлой зимою Долгомостьев, по обыкновению присутствуя назанятиях Дуловаво ВГИКе, стал свидетелем показательного эпизода: Семен Ильич, делясь со студентами событиями легендарной своей молодости, рассказывал, что в творческой мастерской Кулешовавместе с другими будущими китами и зубрами советского кино крутил кульбиты, аодин из студентов, безо всякой, впрочем, видимо, задней мысли, аискренне, желая сделать комплимент, сказал, что, мол, Семен Израйлевич (Семен Ильич втайне любил, когдаего называли Семеном Израйлевичем) и теперь хоть куда, и теперь вполне способен накульбиты, -Семен Ильич двусмысленность уловил, хоть и виду не подал, анаближайшей же сессии студентатого отчислил -- Долгомостьев и наэкзамене присутствовалю А тут: и слезы в голосе, и игрушечные станционные начальнички с ручками нашарнирахю Долгомостьеваименно эти начальнички почему-то особенно поразили. Даеще вот сталин! Дулов, как пострадавший космополит, вроде бы и раньше не очень жаловал усатого, даже подчеркнуто, публично не жаловал и ленинские картины снимал вроде как усатому в упрек (хоть того уж и в живых не было): вот, дескать, каким следует быть вождю! К чему бы это теперь эдакая переменав симпатиях? Может, к концу жизни мелкие обиды забываются и яснее становится, что обидчик твой не только обидчик, аеще и идеальный выразитель доктрины, накоторую положил ты всю свою жизнь? Символ имперского величия, порядка, просветления, соборности?.. А игрушечной железной дорогою Долгомостьев и сам с удовольствием развлекся бы вместо того, чтобы идти нанастоящую и иметь там ничего хорошего не сулящее объяснение с Рээт.

Мало-помалу Семен Ильич успокоился вполне, и пошли обедать. Едвауселись, просвистал соловьем французский дверной звонок. Я открою, не беспокойтесь, направах другадомаупредил Долгомостьев вставшую было Веронику Андреевну. Задверями опасливо стоял Молотов, из-зауглалифтовой шахты выглядывал мутный ванькин глаз. Жену отдавайте, буркнул сталинский нарком. Праване имеете. Город отобрали, ажену -- не имеете праваю Долгомостьев незаметно взял со столапару кусков хлебаи сунул в руку Жемчужиной, когдавыпускал ее из кладовки. Жемчужинаблагодарно посмотрелав ответ, и хлеб мгновенно исчез под куцей полою полосатой телогрейки. Углядевшая манипуляцию ВероникаАндреевнаехидно глянуланаДолгомостьева, и тот покраснел.

К икре -- ну, то есть к тому, что ее много и можно есть -- Долгомостьев не умел привыкнуть никак, хоть и привыкал чуть не ежедневно вот уже лет девять (так, говорят, блокадные дети до старости не могут привыкнуть к хлебу), и сейчас, толсто намазывая ею поверх маслакусочек бородинского, поймал новый взгляд Вероники Андреевны, не ехидный уже, но влажный. Та, убедившись, что Долгомостьев видит ее глаза, легко повелаими направо, в сторону ширмочки, кушеточки, и этот поворот глаз, намек этот почему-то навел Долгомостьеванапрерванный час назад вопрос: старуха. Каплан. Что ж ты, Семен Ильич, не рассказал юному своему другу про Фани Исаковну? в ответ Долгомостьеву спросилаВероникаАндреевна, но едваСемен Ильич, давясь, с полным ртом, начал: ну, каздалевский, значитю прервалаего: ладно, молчи уж, ешь. Не рассказал вовремя -- теперь я самаю

И Долгомостьев услышал невероятную историю, как сорок три годаназад попаланастол свежеиспеченного следователя прокуратуры, бывшего и будущего кинорежиссераСеменаДулова-Купервассераподметная бумажка, подписанная намеренно плохоразборчивым каракулем Ф. не то Колун, не то Каплун. В бумажке содержался донос нанекоего гр.-наСидороваА. Б., который замечен был Ф. Колуном (Каплуном) в подозрительной трезвости по великим пролетарским праздникам Седьмое Ноября, Первое Мая, Двадцать Первое Декабря и День Парижской Коммуны. Ординарный следователь, не обладающий нюхом и талантом СеменаИзрайлевича, не долго думая, засадил бы трезвенникаСидоровалет навосемь, но Семену Израйлевичу что-то в доносе показалось подозрительным, вспомнился кинематографический опыт сюжетосложения, и Дулов принялся разыскивать самого заявителя. Применив классическое, затверженное еще настуденческой скамье cui bono12, Семен Ильич затребовал список жильцов квартиры Сидороваи сразу нашел, кого нужно: Фани Исаковну Каплан! Вот что подсказывалатворческая интуиция! Конечно же, Каплан! Не Колун никакой и не Каплун, аименно что Каплан!

Дулов, разумеется, понимал, что это не моглабыть тасамая, уже хотя бы по возрасту не могла, но все же навел справки: как и положено ожидать, ту самую застрелил в день покушения лично комендант Кремля, облил бензином, сжег, ачто осталось -- зарыл у южной стены: собаке, правильно! и смерть собачья. Ординарный, опять-таки, следователь тут и прекратил бы раскопки, тем более, что (время-то какое!) содержалась в них значительная небезопасность, -- Семен же Израйлевич гениально угадал огромную выгоду, которую может извлечь из этого деламолодое государство: во-первых, если гражданку Ф. Каплан посадить -- не выйдет честным советским людям соблазна, распространяемого самою ее одиозной фамилией, аво-вторых и в-главных -- попав в лагерь, станет онаживой иллюстрацией великого гуманизмасталинских законов, которые уж если не карают расстрелянием самое Фани Каплан, так можно вообразить, каким преступникам назначают лагерь. А ведь и в лагере-то ей никто не поверит, что онане тасамая. И слухи пойдут. То есть, они и без того уже ходят, что ту, свою, Ленин простил: вот пускай основательно и подкрепятся!

Вот, сказалаВероникаАндреевна, я сейчас, выпорхнулаиз кухни и вернулась тут же с небольшой стопкою аккуратных школьных тетрадок в полиэтиленовых обложках. Вот, посмотри: это Семен Ильич три месяцаназад с воспоминаниями выступал в школе, перед третьеклассниками. А напрощание они подарили нам лучшие свои сочинения, творческие работы -- так это у них нынче называется. Причем, заметь, работы действительно самостоятельные, никто к ним ребят специально не готовил! И ВероникаАндреевнараскрылаперед Долгомостьевым одну из тетрадок, исписанную старательным ученическим почерком.

Ленин был главарь государства, начал полувслух читать Долгомостьев, но, несмотря наэто, выходил насубботникию Не здесь! перебилаВероникаАндреевна, ниже, и ткнулав нужную строчку длинным, сверкающим перламутром коготком: когдаего ранилаКаплан, народ хотел убить ее. Но Ленин сказал: н к чему! Онаведь тоже человек[13. В других почти то же самое, резюмировалаВероникаАндреевна. Чувствуешь?! (Пауза.) Нет, не зря, не зря СеменаИльичатогдав должности повысили и ЫЗнаком Почетаы наградили! Я б ему и ЫКрасного Знамениы не пожалела, ни ЫБоевогоы, ни ЫТрудовогоы. Шуткасказать: в одиночку задумать и провернуть идеологическую операцию с прицелом намногие десятилетия, может, и столетия даже! В сущности, ведь ни кто иной, как он, по-настоящему выловил и навсегдаобезвредил самое Фани Каплан!

Никуся! -- вероятно, уловив в монологе едвазаметный (не кажущийся ли?) оттенок издевки, резко прервал жену вылизывающий корочкою мясную подливку Семен Израйлевич. Совершенно, каздалевский, бабьи мозги, логические! Орден! Идеологическая, каздалевский, диверсия! Систему выстроила! Сколько я тебе втолковывал, что ни слухи тут не при чем, ни соблазнаникакого. Много ты видела, чтоб советские граждане протестовали или стреляли там в кого-нибудь? Они только железную дорогу взорвать исподтишкаспособны, показвездочку перецепляешь, помрачнел Семен Израйлевич и злобно глянул в сторону прихожей. А вот юный, каздалевский, друг меня поймет, переключил маэстро внимание наДолгомостьева. Юный друг у нас, каздалевский, умница. Семен Израйлевич отхлебнул хереса, откашлялся и продолжил: если уж кому выпалафамилия Каплан, стало быть, неспроста. Стало быть, есть здесь какой-то высший, каздалевский, смысл и РукаПровидения, РукаИсторической, каздалевский, Необходимости. А наше дело какое? Наше дело -- угадывать, чего хочет Провидение или Историческая Необходимость, и по мере сил способствовать его желанию. Или, каздалевский, ее. Вот наСталина, наИосифаВиссарионовича, тут напраслины понавели: дескать, злодей, каздалевский; тиран, дескать. А что бы он один сделать мог, дахоть бы и не один, асо всеми своими Органами? Ежели б не народное, каздалевский, желание, желание Провидения, Исторической Необходимости? Курьи мозги, бабьи! сновапочему-то решил обидеться насупругу.

Долгомостьев слушал раскатившегося вовсю Дуловапрямо-таки раскрыв рот, даже тревогапритихла: марксизм как верав Провидение. Метафизикакак высшая ступень диалектики. А это, пожалуй, тонко подмечено! Ежели имя тебе, каздалевский, Каплан, продолжал учитель, ты и должна, что тебе именем этим назначено, исполнять, аГосударство, каздалевский, Народ то есть, обязан по всей строгости тебя наказывать, и тем более наказывать строго, ежели покудане исполнила. Вот как раньше, при старом режиме, христовы невесты были, так и она -- пожизненная невестасвоего имени, своего, каздалевский, Исторического Предначертания. И ведь онаж саматоже это понимала. Не сразу, конечно, поняла, много мне с ней и повозиться пришлосью Семен Ильич! сморщилась ВероникаАндреевна, которая не любиланапоминаний, что муж ее не все ходил в гениях и либералах, аи ]возиться с подследственными ему приходилось, но Семен Израйлевич как-то неприятно грубо цыкнул нанее: молчи, каздалевский, дура! и, оборотясь к Долгомостьеву, завершил рассказ: настоящее-то, последнее понимание к ней, видать, уже в лагере пришло. В исправительно-трудовом учреждении. Вернулась как шелковая, меня разыскала, благодарилавсе, спасибо, каздалевский, говорила, в ножки кланялась: вы были правы, Семен Израйлевич, вы мне, каздалевский, глазаоткрыли, кто я такая есть. Крестный вы мой, вот что! А ты -- тетрадки, сочиненияю

Семен Израйлевич замолчал и мечтательно уставился в окно, не обратив внимания наробкую попытку подруги жизни поправить его отчество. Речь вымоталаДулова, и был он сейчас весь какой-то обрюзгший, глазаостекленели, как у идиота, изо ртапотянулась тонкая слюнка. Если тебе Долгомостьев имя -- имя крепи делами своими? -- встревоженный Долгомостьев попробовал настроиться навеселый, легкомысленный лад. Любопытная история. По сюжету любопытная, независимо от теорий. Что самое смешное: трезвенник Сидоров насвободе остался, даже неожиданно жилищные условия улучшил засчет соседки. Онаведь, надо думать, донос свой писала, чтобы улучшить их себею А Семен-то Ильич! Хар-рош!

Семен Ильич и всегда, впрочем, был хорош. Долгомостьев помнил рассказы его о Крыме, о подполье, о том, как, просидев несколько недель в контрразведке у белых, разгулялся потом бывший студент-юрист Таврического университета, помнил и под огромным секретом поведанную историю, как судил Дулов -- якобы по тайному приказу предсовнаркома -- восьмерых священнослужителей (высшая мерасоциальной защиты) и сам приводил приговор в исполнение, как после этого случая, полгодаспустя, что ли, стало Семену Израйлевичу не по себе, и с огромными сложностями отпросился он из Органов, сумев, впрочем, напирая наизвестное предсовнаркомавысказывание, что изо всех, мол, этих ваших искусств для нас важнейшим является кино, вырвать у них напоследок направление наЫМежрабпом-Русьы, как в тридцать восьмом, когдав кадрах ощутилась серьезная нехватка, в приказном порядке вернули Дулованазад -- не в Органы, правда, в прокуратуру, дане одно ли все и то жею

ВероникаАндреевна, хоть и покраснела, но, сочтя, должно быть, что лучшей реакцией нахамство мужабудет полное отсутствие таковой, разливаласливки в тарелки с поздней клубникою: домработницавытребовалаотпуск, но у Вероники Андреевны и у самой получалось отлично: покаДулов с Долгомостьевым набивали рты куриной лапшою и чуть запеченными в духовке, полусырыми кусками телячьей вырезки, хозяйкауспевалаи переменять посуду, и рассказывать, и сама, как птичка, поклевывалас тарелки то одно, то другое. Сорокапятилетняя птичка.

Ну и что? Какой же смысл обрелаФани Исааковна(уважительно удвоил Долгомостьев гласную) в жизни? Или не Долгомостьев эти словапроизнес, атот, рожденный ролью, сидящий внутри Долгомостьева? ВероникаАндреевнамолчаелаклубнику. Дулов глядел в окно. Ка'гтавый чуть было не повторил свой вопрос, но Долгомостьев понял, что его слышали, и остановил Ка'гтавого. Завислапауза. Как шутили у них в институте Культуры: вошлаПаза. Девушкатакая: Пазапо имени. Наконец, Дулов зловеще ответил: какой-какой? Ясно какой! Каздалевский! Но, несмотря налюбимое словечко, словно как не Долгомостьев спрашивал, так и не Дулов это отвечал. Долгомостьев сглотнул вязкую, нехорошую слюну. А автобусом онаникогдане управляла? Мало ли чему в лагере научишьсяю

Иди, Семен Ильич, приляг после обеда, сказалаВероникаАндреевна, когдаДулов съел добавку и еще добавку. Или лучше погуляй, подыши воздухом. Не пойду-у, капризно выпятил губку Семен Израйлевич. Там меня эти поджидают. Бить, каздалевский, будут -- зато, что я тебе наних наябедничалю Не будут, не будут! настаивалаВероникаАндреевнанасвоем, но тут не очень ловко влез Долгомостьев с тем, что он, увы, уже убегает, потому что через час у него поезд, и получилось так, что Долгомостьев намекает Веронике Андреевне, что не стоит СеменаИльичагнать, потому что все равно незачем. Семен Ильич, впрочем, неловкость не понял, апоняли только ВероникаАндреевна(и то не как неловкость, акак обиду, и по-детски надулась) дасам Долгомостьев (и покраснел). У меня, знаете, поезд, сновапромямлил и для доказательства, которого никто не спрашивал, вытащил двабилетика. С кем это ты, интересно, едешь? ехидно удивилась ВероникаАндреевна. Не с оператором ли? С оператором, совсем уж шепотом соврал Долгомостьев. С Иваном Васильевичем. Эсвэ? -- ехидство Вероники Андреевны, разглядывающей насвет картонные прямоугольнички, потеряло предел.

Каздалевский! услышал Долгомостьев, когда, пробежав в обход лифтапо двадцатисемипролетной лестнице -- в надежде разогнать смущение, с которым покинул гостеприимную квартиру, -- оказался наулице. Каз-да-ле-е-е-е-е-е-е-вски-и-и-и-ий!.. Он задрал голову. Дулов, свесившись из окна, кричал: ты новость слыхал? Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот так вот: в сумасшедший до-о-о-о-о-о-омю Хе-хе-хе-хе-хе-хе-хею

Долгомостьев выбежал со двораи пустился по желтому изогнутому переулку. Безумные глазалысой невесты, улыбаясь, провожали кинорежиссера.

Переулок поначалу был безлюден, словно натура, подготовленная для съемок научно-фантастической картины о нейтронной войне. Но вот навстречу попался грузин, с ловкостью эквилибристанесущий наполувытянутых руках четыре, один надругой составленных ящикас финским черносмородиновым соком к желтым ЫЖигулямы-универсалу; потом двое летчиков-офицеров, громко беседуя, размахивая руками, вынырнули из-заугла; продавщицав синем халатике, с фирменным значком направой груди -- значок подрагивал, -- перебежаладорогу; вот переулок влился в другой, пошире, и вдоль него, слеваи справа, стояли блестящие, вымытые, разноцветные автомобили; вот уже и улицаГорького зашумела, показалась в вырезе высокой арки, и Долгомостьев вклинился в не слишком против обычного густую, но все-таки толпу. Люди навстречу шли всё здоровые, молодые, веселые, аесли и озабоченные, то чем-нибудь непременно приятным, вроде, например, покупки некой красивой вещи или выбораресторана, где уютнее всего было бы поужинать. Нельзя сказать, чтобы прохожие улыбались Долгомостьеву, но и ничего зловещего не наблюдалось наих лицах, и даже милиционеры, которых много набралось в сумме среди прочего народа, казались вежливыми и добродушными, как в довоенных и первых послевоенных фильмах.

А что? подумал Долгомостьев. С чего бы народу хмуриться, злобиться? Ведь действительно -- жить-то стало хорошо. Вот хотя бы по сравнению с теми временами, о которых рассказывали заобедом Дуловы. Временами, которые где-нибудь в Иране или, скажем, в Камбодже как раз в полном разгаре, ау нас -кончились. Сколько лет уже можно спокойно засыпать в собственной постели, не прислушиваясь к шуму каждого проезжающего автомобиля (автобуса? ехидно спросил кто-то посторонний, но Долгомостьев только отмахнулся), не опасаясь ночного звонкав дверь! Даи голодающих я что-то не встречал, хоть и в провинции. Даже если в магазинах пусто, в любом доме, кудани зайди, чего только нет настоле. Не говоря уж о деревне. И одеваются хорошо. И квартиры получают. Ну, может, не Бог весть какие, авсе ж отдельные, и уже не всякий миг твоей жизни наглазах общественности. Даи общественность нынче не очень лазит в чужие кастрюли, словно совсем ее, общественности, не стало. Рассосаласью А кому слишком приспичит -- тот и ЫКонтиненты достанет, и собрание сочинений Солженицына. Оно ведь и во все временасерьезные книги немногие читали. Эстонцы вон финское телевидение смотрят, акто понастырней даполюбопытнее -- и шведское. И так вот, мало-помалу, не дергаясь, не кидаясь в крайности, и надо, наверное, жить, и с каждым годом будет все лучше и лучше, все спокойнее и богаче, атам, лет через двести, и все равно, вероятно, станет, как эту жизнь называть: коммунизмом или еще чем-нибудь. А чтобы не раздражаться наочереди и мелкие несправедливости от начальства, которое тоже есть жизнь, одно только и требуется: перестать обращать внимание налозунги и прочую пропаганду, перестать злорадно ловить власть наслове, что вот-де вы говорите, что идеально, что лучше всех, анасамом делею Ну, пусть не лучше, пусть средне -- это-то ведь тоже многого стоит! А они пускай себе говорят, чт им нравится, в конце концов, это их делаю А жизнь воспринимать просто, как данность, как безвозмездный подарок судьбы, не портить ее мыслями о смерти, которой все равно не избежишь, и любовно и благодарно строить человеческие отношения с близкими, уютно обставлять домаи растить добрых и счастливых детей. Большинство-то давно уже так и поступает. И налозунги не то что не обращает внимания, аулыбается им, как улыбнешься иной раз щенку, самозабвенно гоняющему никому не нужную палкую

В метро было совсем свободно, вежливый голос дублировал названия станций по-английски, и от этого знакомые словаостранялись, заставляли вслушиваться в себя, проникать в смысл.

юИ с Рээт надо будет повести себя, будто ничего особенного не случилось. Тогдатак оно и окажется, что не случилось, апросто стечение обстоятельств. Мало ли чего мне нафантазировалось! Ну, то есть, конечно, поинтересоваться, что ее задержало, и даже с некоторой обидою поинтересоваться, но и непременно с полной уверенностью, что ничего не случилось и случиться не может. А потом улыбнуться и спросить: ну что, ты, наконец, поцелуешь меня?.. 4. ПОВИВАЛЬНАЯ БАБКА ЛЮБВИ Нет, ответилаРээт. Я тебя не поцелую. Я тебя никогдабольше не стану целоватью Ну, тогдадай я поцелую тебя, еще шире, еще безмятежнее улыбнулся Долгомостьев. Он знал уже, что всё, он и утром, навокзале, знал что всё, и днем, наКрасной площади, ауж особенно -- когдафантазировал, но тут однаоставалась надежда, не надеждадаже -- один способ вести себя: не знать и не понимать. Ладно-ладно, пошутил. Но поговорить-то с тобою можно? Хоть спросить у тебя почему?

Рээт застегнулапод простыней пуговку наюбке, подумала, что надо бы попросить Долгомостьеваотвернуться, что нехорошо ей прыгать с верхней полки при нем, апотом подумала, что вот как раз нехорошо просить отвернуться -- все равно, что кокетничать, наводить внимание любовниканасобственное тело, и тогдаоперлась правой рукою насоседнюю полку, напряглабицепсы и бросилакорпус в центральный провал купе, наноготь не задев Долгомостьеванапедикюренными пальцами, и, едвакоснулась бордового коврика, поезд мягко тронулся. Рээт селак окну, ну, спрашивай, сказала, что б ты хотел услышать? И кивнуланаместо напротив, через столик, через цветы в папильотках. В пятом вагоне у меня СВ. Специально купил, для нас с тобою. Может, туда? А кто тебе мешает здесь?

А ведь и действительно: не мешал никто. Кроме Рээт и Долгомостьева, пришедшего в гости, в купе не было ни души. Долгомостьеву и не подумалось, когдазаказывал настудии дваместав СВ, что в поезде, соединяющем заблокированные олимпийские города, должно быть просторно. Впрочем, директор билеты все равно оплатит, и один и второй. Придумает как.

Некомплект купе, надо полагать, и для Рээт оказался неожиданным, но в любом другом случае онатолько бы радовалась, атутю Лучше бы уж какие-нибудь соседи, какие угодно, хоть с младенцем орущим. Конечно, при соседях Рээт не сталабы объясняться с Долгомостьевым, вышлабы в коридор, в тамбур, но вот в этом-то все и дело: мимо ходили бы люди, не допуская совершенно не нужного ей для сегодняшнего разговораинтима. Честно сказать, Рээт боялась Долгомостьева, боялась, что он сноваее уговорит. А пуще боялась себя, что и без уговоров бросится нашею, потому что под сороковой юбкою любилаего, потому что в Рээт вызревал его ребенок, потому, наконец, что с горизонтаисчез Велло, и Рээт накакое-то стыдное мгновение ощутила, что рада, что он исчез. Тем более следовало держаться особенно твердо.

Долгомостьеву чуть не до слез обидно стало засвои хлопоты: зацветы -первые и вторые, заключи от сезановской мастерской, даже занастудии заказанные холявные СВ, и он подумал: не уйти ли? В конце концов, он перед Рээт ничем не провинился, и онаеще пожалеет, еще извиняться станет. Но это промелькнуло секундою, потому что тут же, тем же прежним холодком под желудком понял Долгомостьев, что если уйдет, Рээт, может, и действительно пожалеет, но извиняться не станет, акогдаон, не выдержав, вернется (конечно, вернется, кудаж он денется!), она, как и в первом своем воплощении, просто произнесет то самое словечко мразь и откажется и слушать, и разговаривать. И, самое смешное, будет права. А Долгомостьев потерять Рээт боялся. И если даже только из самолюбия боялся -- тем более другое самолюбие, теперешнее, мелкое, следовало спрятать в карман и попробовать Рээт уговорить.

Уговаривать -- в этом, собственно, и состоял единственный долгомостьевский способ обольщения женщин, ибо внешность Долгомостьев имел так себе, плюгавенькую, денег особых у него тоже не водилось: не нищенствовал, конечно, но до какого-нибудь там грузинас Центрального рынкаили мальчикаиз ЫМеталлоремонтаы было Долгомостьеву ой как далеко; аобаяние профессии, причастность, так сказать, к волшебному миру искусства, признавалось в последние годы, после бумашестидесятых, все меньшим и меньшим числом людей, анекоторыми даже прямо и несколько презрительно отрицалось, вот тою же хотя бы светлоокою Рээт. Однако, и наразговоры клевали далеко не все дамы, привлекающие Долгомостьева, но с хранительницею из Рокка-аль-маре ему, надо сознаться, повезло, ибо не мужской брутальности, не ласкам и не эмоциональному напору суждено было хранительницу разбудить, раскрыть, но именно словам, причем, словам, описывающим самые что ни наесть высокие, самые абстрактные понятия. Рээт и отдалась-то Долгомостьеву в первый раз исключительно через слова.

Уже Бог весть сколько встречались, и Рээт разрешалацеловать себя под соснами Нымме, но как ни старался Долгомостьев довести ее, чтоб онапотерялаголову, чтобы позволиласделать с собою все, что угодно, все, что Долгомостьеву заблагорассудится, никак у него это не получалось. Сам только заводился до того, что, возвращаясь в два-три ночи в гостиницу, едвапередвигал ноги от боли в паху, чего, кстати заметить, не случалось чуть ли ни с семнадцати, с той, первой Рээт. Прямо-таки, если б не ее возраст, впору было подумать, что Рээт нынешняя еще девочка. ДаДолгомостьев бы, несмотря и навозраст, так подумал, когдаб не знал точно, что Рээт в разводе.

Долгомостьев и так, и эдак подступался к Рээт с беседами, онаотвечала, что да, конечно, и оналюбит, и онахочет, но никогда, дескать, в жизни не ходилаи не пойдет в гостиницу, аее дом -- не ее дом, адом ее матери и покойного отца, и там онатоже не посмеет грешить. Онаговорила, что обязанауважать себя, что это единственная ее обязанность и, если угодно, прихоть. Когдачеловек чего-нибудь действительно хочетю пытался было парировать Долгомостьев, но натыкался наголубоватый лед глаз хранительницы: может, ты желаешь, чтоб я леглапрямо здесь, под соснами, как русская свинья?

Голубоватый хоккейный лед.

В тот вечер (собирались напольское автородео, Долгомостьев зашел заРээт) матери домане оказалось, апокаРээт прихорашивалась, полил такой дождь, что волей-неволей вынуждены были остаться дома. Рээт нервничала, не находиламеста, наконец, придумала, чем заняться: пошлаварить кофе. Долгомостьев двинулся было занею, но онане позволилапереступить и порог: мужчинам, сказала, накухне делать нечего. Оттого, что Рээт нервничала, оттого, что в квартире они были одни, азаокнами шумел дождь, оттого, что в комнате стоял мягкий сумрак, в котором особенно отчетливо белелакраями из-под пледапостель Рээт, оттого, наконец, что самое Рээт долго не было в комнате, но близкое ее присутствие улавливалось слухом и распространяло аромат прожаренного кофе, Долгомостьеву так захотелось эту женщину, как не хотелось никогда, даже там, под соснами, и, едваРээт вошлаи осторожно опустиланастолик поднос с джезвою, сахарницей и чашками, Долгомостьев обнял желанное тело сзади, крепко смял грудь, стал медленно разворачивать Рээт к себе, чтобы поцеловать и уже не выпускать из поцелуя, покаони не впишутся в белеющую раму постели, покане возьмет он хранительницу из Рокка-аль-маре и они не откинутся головами наподушку, обессиленные и счастливые.

Тогдаочень хорошо будет выпить кофе, и не беда, что тот успеет остыть.

Но Рээт оказаланеожиданное и сильное сопротивление: ты хочешь, чтоб я тебя выставила? Долгомостьев уселся в угол, в кресло, и принялся молчать. Я ж тебе все объяснила, сказала, извиняясь, Рээт и подалачашечку. Долгомостьев крупными глотками выпил кофе, поставил чашечку наковер -- не хотелось вставать -- и принялся говорить. Говорил об их любви и об их возрасте, о сложности мираи относительности принципов, о пределе, до которого можно унижать мужчину и после которого нельзя, и еще о чем-то, о чем-то и о чем-то, чуть ли, кажется, не о третьей мировой войне: в голове не было никакого плана, Долгомостьев сам не знал, кудапонесет его в следующую минуту. Голос был намеренно тих и ровен, речь плавнаи внятна, и в какой-то момент Долгомостьев, увидев и услышав себя со стороны, чуть улыбнулся, потому что, конечно же, это был не он, акакая-то сценаиз какого-то западного фильмаили спектакля. Из интеллектуального шлягера. Из Антониони. Из Жана-Поля Сартра. Не Ка'гтавый ли? усомнился Долгомостьев -но нет: наКа'гтавого покане похоже.

Минуточку, сказалаРээт. Подожди минутку. И вышла. Неужели? подумал Долгомостьев. Неужели уговорил? И действительно: Рээт вернулась в одном розовом прозрачном пеньюарчике, отвернулаугол пледанапостели, легла, расставиланоги и согнулаих в коленях и тогдауж прикрылаголубые свои глаза. Все это Рээт проделалас такою уморительной серьезностью, что Долгомостьев едваудержался, чтобы не прыснуть: порыв его страсти прошел давно, в первую же минуту монолога, и пришлось срочно перестраивать себя, чтоб не обидеть Рээт и не упустить момент, апотом бегать-дополучать. Вот какая приключилась в свое время история.

Но теперь, в купе, следовало сначалачто-то сдвинуть, переменить в атмосфере. Следовало, очевидно, продемонстрировать себя хорошим и несчастным. Нет, не то что бы Долгомостьев так точно и цинично обо всем об этом подумал, но нечто подобное, вероятно, промелькнуло, потому что он тут же полез в карман, извлек небольшой пакет и протянул Рээт: вот. Тебе. Рээт развернулабумагу и чуть-чуть (Долгомостьев, однако, заметил) покраснела: шесть спичечных коробков -- японский, дваамериканских, фээргэшный и испаноязычные, точнее покане разобрала, -- таких в ее коллекции не было. Три коробкаполные, ни одного штришканатерках, двапустые, но в очень приличном состоянии, аот японской пачки оторвано всего четыре картонные спичинки. Рээт еще со школы собираласпичечные коробки, но никому о своем увлечении не рассказывала: стеснялась. Даже муж, даже Велло не знали. А перед Долгомостьевым раскрыласью Рээт взглянуланаДолгомостьева -- не смеется ли над нею? -- нет, глазалюбовникаказались нежными и серьезными. ТогдаРээт полезлапод сиденье, досталачемоданчик, нешироко, чтоб Долгомостьев не увидел интимного содержимого, приоткрыланаколенях, порылась и вытащилаблок ЫФилипп-Моррисаы. Тебею Нет, ты не думай. Я действительно покупалатебе. (Покупала-то она, может, и Долгомостьеву, но не позавчерали еще решилаотдать сигареты Велло, асегодня -- отправить их Велло с передачею?) Долгомостьев, впрочем, и не подумал бы ничего, не проговорись Рээт, ты не думай. Ну, ав чем же тогдадело? начал он свой уговор, пользуясь благоприятным психологическим моментом. Что такое стряслось, что ты больше никогдаменя не поцелуешь? Чем я обидел тебя, оскорбил? Чем вдруг стал так плох?

Дверь отъехалав сторону, в проеме остановилась проводница. Останкинская башня медленно плылазаее спиною. Проводницапроизнеслапо-эстонски короткую фразу, включающую знакомое, интернациональное слово pilet, и когдаРээт сказалав ответ palun (что палун это пожалуйста -- это уж Долгомостьев не интернационально знал -- выучил) и протянулакартонный прямоугольник, вошлав купе, приселанакрай диванчика, раскрыланаколенях коричневый коленкоровый складень. С тою же, включающей pilet, фразою обратилась и к Долгомостьеву. Рээт что-то по-эстонски пролопоталазанего, и проводницаушла. Нет, пожалуй, не помешала; не разрушилаатмосферы, оценил Долгомостьев. Скорее наоборот: заставилаРээт взять его под свое покровительство, как бывало всегда, когдаони в Таллине ходили в кафе или в театр. Видишь ли, началаРээт объясняться. Ты скоро закончишь съемки и вернешься к себе. У тебя жена. У тебя дом. Только не говори, что разведешься -- даже если это и правда, я никогдане соглашусь строить семью нанесчастии другого человека. Но ты любишь меня? чуть слышно, потупясь, возопил Долгомостьев. Любишь или нет? В данном случае, уронилаРээт, это не имеет значения.

Долгомостьев замолчал. Паузой он набирал разбег для решающего монолога. Поезд прогрохотал по мосту -- они въезжали в Московскую область. Долгомостьев выхватил взглядом знакомую крышу заокном, показалаРээт: видишь? во-он желтый дом, изогнутый. Институт Культуры. Я учился там лет десять назад, еще до ВГИКа. Это покатоже не был монолог. Интерлюдия. Своеобразное продление паузы. Еще одно средство уточнить атмосферу. Монолог начался где-то в районе Сходни.

Говорил Долгомостьев не хуже, чем всегда, даже, возможно, несколько лучше, это смотря с какой стороны смотреть, с позиций какой актерской школы оценивать: страсти в нем прибавилось против обычного, и страсти самой искренней, но исполнение от этого стало несколько менее филигранным. В окне промелькнуло Крюково, заним Подсолнечная, занею Покровка, аДолгомостьев все говорил. Рээт недвижно сидела, плотно сжав губы и колени и сфокусировав прозрачные глазанабесконечность. Впрочем, Долгомостьев плохо видел Рээт: монолог отнимал все внимание, даи в купе начало темнеть -- солнце ушло залес, в низины под железнодорожным полотном натекло плотного тумана, -- тк она, во всяком случае, сиделаминут сорок назад, и Долгомостьеву, поглощенному собственной речью, казалось, что ничего не изменилось. Тут бы ему побольше бы наблюдательности и объективности, в собственных же интересах побольше б! -- но откудавзяться замечательным сиим качествам в столь увлеченном, столь заинтересованном собою человеке? -- тогдаб не пропустил он момент, когдаРээт сломалась, и только одни губы ее, теперь уже вовсе не так плотно сжатые, как прежде, беззвучно складывались время от времени в автоматическое ei -- нет, и не решил прежде срока, что пораостановиться, что дальше будет уже смешно, что надо либо уходить, либо менять что-то в способе воздействия наслушательницу.

Но он решил, ауйти не мог никак. Еще у Крюково мог, еще у Подсолнечной, атеперь -- нет. И уже не из страхапотерять Рээт (об этом чуть ли и не забылось): просто слишком много энергии вложил Долгомостьев в монолог, -- даже слезы просвечивали в голосе, -- чтоб отступить без ущербадля самоуважения. И тут вдруг, непрошено, пришел наподмогу Ка'гтавый, просвистел в ухо кое-какую мелодию, апотом шепнул, что в оп'геделенные моменты женщинап'госто ждет от мужчины немножко насилия, что насилие -- это, в сущности, повивальная бабкалюбви, -- и тогдаДолгомостьев встал, вылез из-застоликаи двинулся наРээт, чтобы обнять ее, хочет онатого или покане хочет.

А она, совсем уже было готовая, сновасхлопнулась, собралась, задеревенела. Не исключено, что эпизод в Вяану-Йыэсуу, красочное описание которого Долгомостьевым сломало ее несколько минут назад, в это мгновение повернулся перед Рээт обратной стороною.

В Вяану-Йыэсуу Рээт встретилашесть последних дней рождения. Двадцать девять -- это был рубеж, до которого Рээт еще позволяласебе приглашать друзей по такому, в общем-то, грустному поводу; потом, как раненый зверь, забивалась в свой день в нору -- в микроскопический фанерный садовый домик, который предоставлялаколлежанка, и там в одиночестве выпивалаполбутылочки глицеринового ЫVana Tallinnыа, пололагрядки, думала, слегкапоплакивала, рано ложилась спать, аутром, искупавшись в море, в прозрачном устье Вяану-Йыэсуу, отправлялась наавтобус и являлась наслужбу как ни в чем не бывало. Даже Велло наэти грустные одинокие праздники не был допущен ни разу.

А ДолгомостьеваРээт позвала.

Наконсольном столике, покрытом крахмальной салфеткою, стояли стограммовая бутылочкаконьяку, миниатюрная рюмка, круглый домашний пирог, так плотно утыканный желтыми свечечками, что сам был едвазаними виден, и тарелкас десятком ягод крупной клубники. К пирогу прислоненабылаоткрытка. Рээт взялаее; прочла, чуть пришевеливая губами, коллежанкино поздравление и не удержалаподступивших слез: хоть в каждый из шести этих последних лет коллежанкаустраивалаей стандартные сюрпризы, Рээт привыкнуть все не моглаи сентиментально растрагивалась. Онане знала, что Долгомостьеву при взгляде нанеприхотливое убранство столапришел напамять могильный холмик в сороковины или что-то в этом роде, особенно когдаРээт положиланасалфетку подаренные Долгомостьевым цветы.

Здесь, в Вяану-Йыэсуу, Рээт не сопротивлялась: и сразу, едвавыгрузили из сумок выпивку и еду, и потом, после именинного обеда, и еще раз, после прогулки с купаньем; Рээт было не так, как обычно бывало с мужчинами: не брезгливо-безразлично, апочти хорошо, но оначувствовала, что нехорошо Долгомостьеву, и насей раз это ее неприятно беспокоило. Онане моглапонять, в чем дело, и спросить стеснялась, апотом догадалась, кажется, что Долгомостьев ждет от нее каких-то особых реакций (ей рассказывали): крика, чуть ли не потери сознания, -- и Рээт попробовалаиздать что-то нечленораздельное, хотя прекрасно моглаобойтись, как обходилась всю жизнь, -- и, заметив, как понравилось это партнеру, началасмелее, смелее, смелее, еще смелее. А там сталаи пощипывать, покусывать его, однако, все боялась, что он разглядит подделку и обидится; но нет -- Долгомостьев ликовал. Он больше не спрашивал: тебе что, разве плохо со мною? Что ж, Рээт быларада, что сумеланаконец доставить ему удовольствие, тем более, что оказалось это совсем не сложно. Ведь такое с тобою случилось в первый раз? напористо спросил Долгомостьев минуту спустя, скажи, в первый?! В первый, скромно потупилаРээт прозрачные глаза: чего ради было ей огорчать счастливого любовника? Даи действительно ведь -- в первый.

Долгомостьев весь как-то сразу переменился: сделался спокойнее, увереннее, нотки превосходствапоявились в голосе, и Рээт, усталая, убаюканная, не зная, что это голос уже не столько Долгомостьева, сколько Ка'гтавого, слушалас благодушием, не слишком вдаваясь в смысл. Но это до поры до времени. КогдасловаЫЭстонияы и Ы'Госсияы стали повторяться слишком уж часто, Рээт насторожилась, и уже не лень стало ей переводить, аКа'гтавый, оказывается, говорил черт-те что: про то, что да, конечно, п'гаво нанезависимость -- п'гаво священное, но как все ж п'гиятно сознавать, что п'гинадлежишь к могучей де'гжаве, к Импе'гии, и что, наего взгляд, коль уж ст'ганатвоя не способна, не в силах стать великою, так, может, лучше и п'гимкнуть к великому соседу? А что Эстония? Что она, самапо себе, далакогда-нибудь ми'гу, цивилизации? Калевипоэг? НеудачникаКе'геса? Пусть 'Гээт сходит в симфонический конце'гт: эстонцы же немузыкальны (Ка'гтавый так и выделил это слово, как обозначающее особое, стыдное какое-то преступление.) А язык? Может ли 'Гээт назвать эстонского поэта, п'гозаика, д'гамату'ггас ми'говым именем? Ну вооб'гази себе, говорил Ка'гтавый, вооб'гази, что вы снованезависимы. Что вас тогдаждет? Ленивое, сытое, полусонное существование, п'ги кото'гом мечтакаждого школьника -- стать дантистом, потому что дантисты за'габатывают больше д'гугих в ст'гане, где все так заботятся о довольной улыбке? Он, мол, бывал в частных 'гайонах Пи'гита, видел эти двухэтажные коттеджи с саунами, га'гажами и кате'гами нак'гышах, с к'гуглыми оконцами и злыми собаками, с забо'гами, чуть не колючей п'говолокой обтянутыми. Что? Это цель? Это идеал? Посмот'ги нашведов, надатчан! Я уж не гово'гю о финнах. А как же иначе! Пусть в Импе'гии голодно, пусть мало свободы, пусть полицейское давление, но ведь только под гнетом и выковывается истинно высокий духю Рээт привсталас лежанки, натянулаодеяло: стыдно показалось быть сейчас голой. Глазапохолодели. Ты что? сказала. Ты думаешь, чт говоришь? Ты понимаешь, с км разговариваешь? Ты знаешь, зачт погиб мой отец?!

Долгомостьев словно очнулся от какого-то не то сна, не то морока. Не слишком ли, действительно, дал он волю Ка'гтавому? Тут не в том даже суть, что не стоило говорить все это эстонке -- не просто не стоило, анедопустимо было, глупо, опрометчиво! -- ав том, что сам Долгомостьев никогдатак не думал! Мыслей таких в голове не держал! Начни подобное проповедовать кто-нибудь в его обществе, Долгомостьев бы пресек, из домапублично бы выгнал, атут н тебе! Своими устами! Неужто коньяк разбудил Ка'гтавого? Неужто только что испытанное Долгомостьевым ощущение власти над женщиною открыло Ка'гтавому власть над ним самим, над Долгомостьевым? Нет, ничего ни накого он сваливать не собирается, но одно дело, если бы он где-то там, в глубине души, скрывал подобные мыслию А ведь их-то у него и не было никогда! Не-бы-ло! Случалось, правда, раз-другой пожалеть об упущенных Аляске и Арарате, о проигранных позже Польше и Финляндии, но этажалость былакакая-то такаяю метафизическая и если б всерьез спросили его мнения: не вернуть ли, дескать, эти территории назад, в Империю? Долгомостьев непременно ответил бы, что не вернуть и даже тех выпустить, кому хочется, хоть бы и туркменов.

Вот об этом и стал говорить Долгомостьев, и были в его голосе искренность и раскаяние, но, главное, Рээт так не хотелось ради своей -- как в самой-самой глубине души оначувствовала -- надуманной обиды разрушать интимно-праздничную атмосферу, настоенную назапахе растопленного воскаименинных свечей, так, в сущности, жаль было терять Долгомостьева, что Рээт поверилаи даже поклялась, что поверила, потому что он требовал этой клятвы.

А сейчас, в темном купе, когдаКа'гтавый под мягкий перестук колес просвистел музыкальную фразу, апотом и уговорил Долгомостьевадвинуться наРээт, -- сейчас она, засекунду до того готовая пойти навстречу, схлопнулась, собралась, задеревенела: нанее, эстонку, шел настоящий русский. Может быть, даже русский с автоматом наперевес.

Долгомостьев взял Рээт заплечи, попытался притянуть, поцеловать, и руки его оказались точь-в-точь как в недавнем ее сне, когдане пускал ее Долгомостьев в колонну, под сине-черно-белые флаги, и Рээт сталавырываться, но было тесно, неудобно: столик, ваза, лавка, незастегнутый чемодан, аДолгомостьев уже наваливался всею своей нехорошей тяжестью, и вот Рээт пересталасопротивляться, обмякла, и он торопливой рукоюю Ну, словом, он овладел Рээт.

Оналежала, бесчувственная, аКа'гтавый пришептывал: ничего, мы 'гасшевелим ее! Онаеще к'гичать будет от восто'гга! Онаеще губы п'гокусит насквозь! Но почему-то так не получалось, афизиология, желание, обычно столь легко управляемые, не хотели сдерживаться, и Долгомостьев, чтобы отвлечься, чтобы обмануть их, стал механически, без выражения, считать полувслух свои качк -или как это по-научному? фрикции? свершающиеся в такт пошатыванию вагона. Долгомостьев считал по-эстонски (Рээт выучилаего): ьks, kaks, kolmю нет, кажется, не удастся сегодня сдержатьсяю neli, viis, kuusю еще и ВероникаАндреевназавела, с-сука!.. seitse, kaheksa, ьheksaю

Kьmme! выдохнул Долгомостьев. Десять. Дальше по-эстонски он не знал, даи знал бы -- не было поводаприменить.

Рээт, как лежалабезразличная, так и лежала, и глазаее были закрыты, и дыхания не слышно. Долгомостьев понял, что сломил ее сопротивление (он не это, не физическое сопротивление имел в виду -- психологическое: возможно, они и поругаются сейчас, но больше Рээт никогдаего не оттолкнет, Долгомостьев чувствовал: никогда!), но было как-то неудобно, скверно, и, словно извиняясь, кивнул Долгомостьев наокно, мимо которого проносились неяркие желтые фонари: Клиню Тут Чайковский жил, Петр Ильичю И, как будто для доказательства, пропел из ЫПиковой дамыы: что нашажи-и-изнь? Играю Ты знаешь Чайковского?

Рээт молчала. Долгомостьеву показалось неладное: слишком неподвижно лежалаона, слишком тихо. Он бросился к ней, -- что-то хрупнуло под ногою. Вазаю цветыю Рээт былабез чувств. Долгомостьев собрался было позвать проводницу, но вотю сейчасю сначаларасстегнуть кофточкую лифчикю тот самый, любимый еею польскийю с пряжкою впередию Ыанжеликаыю А где же сердце? Где, собственно, сердце?!

Долгомостьев не понял еще ничего толком, но уже испугался: вскочил, задернул занавеску, щелкнул замочком купе и вдобавок металлическую пластинку надвери отложил с клацем и только тогдазажег свет. Не верхний, амаленький, боковой, над полкою. Сразу бросились в глазасмятые белые трусики накрасном ковре, рядом с осколками стекла, с цветами в папильотках. Рядом с большим мокрым пятном. Висок Рээт вздулся огромным темно-синим желваком. Гематома. Вот, значит, почему пересталаРээт сопротивляться: виском об угол идиотского столика! Но Долгомостьев не хотел этого! не хотел!! Это получилось нечаянно. Это Ка'гтавый попутал -- применить силу. А сам Долгомостьев -- не-хо-тел!

Он опустился наколени, тронул темное пятно и вздохнул облегченно: вода. Из-под цветов.

В дверь постучали. Занято! крикнул он с колен. Занято! Стук повторился. Долгомостьев схватил трусики, механически сунул в карман и поднялся. Огляделся кругом, все ли в порядке, кроме роз. Стук повторился снова. Если ты не отк'гоешь, будет еще хуже, шепнул Ка'гтавый, и Долгомостьев оправил наРээт юбку, погасил свет и, щелкнув замком, приотворил дверь нащелочку, накоторую позволиламеталлическая пластина. В щелочке увиделась проводницас чайным подносом. Aitдh! сказал Долгомостьев. Tдnan! Спа-си-бо! Сегодня мы не будем пить чайю

Он закрыл и запер дверь, включил свет, теперь уже верхний, но перепутал выключатели, и загорелся синий. Брр-р-рю

Где-то когда-то Долгомостьев читал про зеркальце. Или видел в кино. Он раскрыл сумочку Рээт, и там, в маленькой, резинкою придержанной пазушке сразу, безошибочно нашел его. Потер о рубаху -- чтоб чище было, чтоб не вышло конфуза. Поднес ко рту Рээт. Не мутилосью

Это Долгомостьев так проверял, для порядка, навсякий случайю

А душаРээт, не в силах покудаотлететь от еще теплого теладалеко, не привыкшая еще думать о себе телавне, наблюдаласверху засуетой Долгомостьеваи ни для кого в этом мире не слышно бормотала: что же я хотелаему сказать?.. Что я хотела?.. Ах, да: беременнаю Что я -- беременнаю

Теперь предстояло решить, что делать дальше; тут требовалась ясная голова, аДолгомостьевакак назло стало мутить, каздалевские вырезкаи клубникасо сливками подступили к горлу: Долгомостьев был брезглив и мертвецов надух не переносил, даже мыслей о мертвецах. Он в свое время и мать-то не поехал хоронить не потому только, что не мог оторваться от съемок ЫПоцелуяы, не имел праварисковать первой фактически своей картиною, тем более, что мать все равно не узналабы, был сын напохоронах или нет, -- аи по этой вот самой брезгливости. Закрыв глазаи больно прикусив нижнюю губу, боролся Долгомостьев с позывами к рвоте, авремя шло, уже до Калининаоставалось каких-нибудь минут двадцать, атам могли войти пассажиры с местами именно в данное купе: действительно, билет-то из четырех продан всего один. Piletю

Тошнотасделалась невыносимой, Долгомостьев судорожно ухватился заскобу оконной рамы, и та, славаБогу, не запертая, плавно пошлавниз и остановилась у упора. Сквозь образовавшуюся форточку ворвался черный ночной воздух и намгновенье освежил Долгомостьева, но, увы, лишь намгновенье, по истечении которого стало совсем уж невмоготу, и однатолько возможность -- проблеваться -- оставалась для облегчения.

Долгомостьев боком, затылком к ветру, чтоб не забрызгаться, просунул в форточку голову, и минуты полторы из него хлестало, как из помойки. Тошнотапрекратилась; остались холодный пот и кусочки полупереваренной желудочной пакости между зубов.

Что делать теперь? Попытаться проскользнуть в свой вагон, в свое купе, аРээт оставить? Но тут т было дурно, что проводницавиделаДолгомостьеваздесь, так что, обнаружив мертвое тело, сразу понялабы, что к чему. Больше того, проскользнуть в свой вагон было сейчас и невозможно, то есть проскользнуть незаметно, без свидетелей, потому что по коридору, очень вероятно, шастали пассажиры, курили, трепались черт-те о чем, проводницаносилачай, пустые стаканы и все такое прочее. Но приближался Калинин! Долгомостьев глянул в черный провал форточки: действительно, другого вариантапросто не существовало. Только надо взять себя в руки, отнестись к предстоящему технологично, чтобы сноване вывернуло наизнанку.

Долгомостьев погасил свет (не дай Бог, не увидел бы кто снаружи), решительно взялся затруп -- противно было неимоверно! -- и так замер, привыкая, нанесколько секунд. Вот ведь смешно: никакое разложение начаться еще не могло, одно только знание, что тело уже не живое, -- откудаж эти дурнота, рвота, омерзение? Даже запах трупный назойливо лезет в нос. Трупный запах, смешанный с запахом половых секретов.

Посеревшая в темноте щель казалась узка, однако, коль Долгомостьеву удалось просунуть в нее свою голову, должнапройти и головаРээт, аэто -- самое главное, он читал где-то: если, мол, прошлаголоваю Рээт, едваДолгомостьев ее приподнял, представилась слишком, несоразмерно тяжелою, но и об этом Долгомостьев где-то не то читал, не то видел в кино. Ужасно раздражало, что, когдаон, опершись коленями напотрескивающий под тяжестью двух тел, живого и мертвого, столик, подтягивал труп головою впритык к форточке и нужно было повернуть голову боком, чтобы ее как-нибудь там закусило, заклинило, и тогдауж, опустившись напол, взять Рээт заноги, приподнять их вровень с головою и пытаться пропихивать дальше, -- в этот самый момент труп сползал и приходилось начинать по новой.

Словом, не для одного дело, для двоих.

Заработою тошнотаутихласовсем, забылась, и Долгомостьев не сомневался, что справится, в конце концов, и один, но Калинин был чересчур близко, так что времени напробы и упражнения практически не оставалось -- от этого все больше завладевалаДолгомостьевым нервозность, которая, естественно, только мешала.

И вот, когдас шестой попытки удалось ему кое-как закрепить голову в форточке и он принялся пропихивать остальное, поезд резко замедлил ход, и в окне засветились сквозь занавеску городские фонари и редкие неоновые рекламы с выпасшими буквами. Долгомостьев потянул труп заноги, чтобы вернуть in statu quo: пассажиры то ли войдут, то ли еще нет, амертвая головав окне -- гибель верная! -- но головазачто-то там зацепилась -- подбородком, вероятно, заверхний срез приспущенной рамы, и никаких долгомостьевских сил, изрядно к тому же в последние полчасапоистраченных, не хватило, чтоб сдвинуть труп хоть натри сантиметра.

ТогдаДолгомостьев сел налавку и принялся ждать неизбежного, но Ка'гтавый тут же зашептал наухо эдаким бодрячком: ничего! не боись! и не из таких пе'геделок люди выскакивали! Главное -- будь тве'гд и неп'геклонен!

Поезд протащился еще немного и стал. Стал удачно: к перрону другим боком, не тем, с которого торчалаголоваРээт. Вечерний шум большой станции, складывающийся из перестукамолотков смазчиков, сложносоставного дребезжания сцепок тележек с почтою, покрикивания водителей каров, неразборчивого бубнения репродукторов, военных команд (мертвая голова), прощальных слов и смеха, -вечерний шум этот, которому шарк подошв по асфальту придавал особую высокочастотность, словно в зале перезаписи полностью введенанамикшере ручкатембра(мертвая голова), априсутствие угля, кокса, смазочных масел -неповторимый железнодорожный запах, -- вечерний шум этот, который с раннего детстваостался для Долгомостьевацельной радостной симфонией дальних странствий, сегодня разлагался (мертвая голова) внимательным его ухом насоставляющие, чтобы по ним можно было понять, догадаться, когдаж завершится бесконечная стоянкаи, лязгнув буферами, уплывет состав в темные безопасные поля и лесозащитные полоски.

Где-то заиграли позывные ЫМаякаы, едваразличимые, но навязчивые, отвлекая от перрона, принуждая выпевать мысленно: не-слы-шныв-са-ду-у-да-же-шо-а-ра-а-хи, но не пуская дальше, навторую строчку, асноваповторяя первую (мертвая голова), от каждого повторавсе более бессмысленную, и навязчивостью своею даже перекрывшие желанный лязг крышки над вагонными ступенями, но потом позывные смолкли, далекое радио шестикратно пискнуло и этими писками как бы дало поезду позволение покинуть, наконец, опасный перрон.

Неужто не соврал Ка'гтавый? подумал Долгомостьев. Неужто пронесло? И вот как раз в этот миг, когдатак подумал, кто-то шумно пошел по коридору. Тяжелый, неудобный (назвук) чемодан бился окованными углами о переборки. Остановился чемодан у самой долгомостьевской двери. Чуть дернулась ручкакупе, но, запертая назащелку, не поддалась. Не-слы-шныв-са-ду-у-да-же-шо-а-ра-а-хи, сновапропел про себя Долгомостьев, и только когдапроводницаналоманом русском сказалазастенкою: здиээсь, риаадоом, йээст миээстоо, и поехалапо рельсам дверь купе следующего, пропустив тяжелый чемодан вслед владельцу, который сразу забубнил что-то неразборчивое, заздоровался, -- только тогдарешил Долгомостьев окончательно: пронеслою

Калининские огоньки отодвинулись, уменьшились, слились в общее марево, но вот и оно погасло не то заповоротом, не то по дальности, и Долгомостьев продолжил. Сейчас дело пошло наредкость споро, и через какие-то десять минут тело Рээт вывалилось вовне, вниз, насоседний путь. В последние мгновения Долгомостьев все побаивался стоякасветофораили столбаэлектропередачи, но и тут как-то обошлось, и почти сразу прогрохотал мимо встречный товарняк, тяжелый и длинный.

Ну вот, подумал Долгомостьев. Кончено. Всез-десь-за-ме'г-ла-а-да-ут-'га-аю



Поделиться книгой:

На главную
Назад