— Так вы не знаете? — тихо спросила женщина, заглядывая Кэсси в глаза. — Не знаете, что тут делается? Неужто так и не узнали, за столько-то лет?
Она замолчала, но Кэсси уже все поняла, и опять это головокружение, словно листва, освещённая солнцем, трепещет у тебя перед глазами. Как странно, когда вдруг что-то узнаешь, когда из темноты неведения вдруг возникает отчётливая мысль, почему-то начинает радостно кружиться голова, даже если то, что ты узнала, — ужасно. Будто вдруг становишься самой собой.
В тот вечер, после ужина, когда Сандер ещё допивал свой кофе, она сказала:
— Послушай, Сандер.
— Чего?
— Я все знаю, — сказала она, сама удивляясь своему бесстрашию. Своей независимости.
— Что ты знаешь?
— Жена Бентона сегодня приходила ко мне.
Он насмешливо оглядывал её. Потом сказал:
— А ты, значит, воображала, что во всем округе, кроме тебя, никто юбки не носит? — загоготал и отхлебнул кофе.
— Ты не понимаешь, Сандер, — терпеливо объяснила она. — Ты думаешь, я к тебе в претензии. Не в этом дело. Мне всё равно. Даже если бы ты побил меня, мне и то было бы всё равно.
Бесстрашие и независимость все ещё не покинули её.
— Ну так чего же ты суёшься?
— А вот чего. Ты ведь прогнал её мужа. Но её прогонять нельзя. Она ждёт ребёнка. От тебя. Ты должен для неё что-нибудь сделать. Если бы ты…
Он хохотал до слез. Потом, уняв смех и утирая глаза тыльной стороной ладони, сказал:
— Так ты думаешь, у меня денег куры не клюют. Оттого-то эта коза, твоя мамаша, и решила меня на тебе женить. А ты думала, я не знаю?! Ну так вы просчитались. Денег у меня нет и не будет. И я плюю на это дело, — он поднялся со стула и снова захохотал. — Но пусть кто-нибудь посмеет сказать, что Сандерленд Спотвуд не способен быть джентльменом. Мне стоит только захотеть! Я джентльмен, и возмещу убытки. Джентльмен я или нет, черт побери!
Он расправил плечи и поднял голову в наивной попытке принять солидную позу.
— Я заплачу этой чёрной кошке и, сверх того, раз она тебе так полюбилась, поселю её у тебя под боком. Соседками будете! Отдам ей в пожизненное .владение халупу, в которой она проживает, плюс сорок акров земли — мой лучший участок. Вот так. Живите в мире.
Он хохотал.
Она молчала, а когда затихли раскаты громового хохота, сказала:
— Сандер.
Он поглядел на неё.
— Сандер, — сказала она, — я только сейчас поняла. Ты совсем не плохой человек. Просто с тобой что-то случилось и ты стал сам не свой. Просто ты тронутый, Сандер.
Он все ещё смотрел на неё, но уже совсем другим взглядом, в котором что-то медленно просыпалось, и вдруг сверкнул глазами, как в тот вечер в «кабинете», когда он сперва обнимал её за ноги, а потом вскочил и выбежал вон.
— Сама ты тронутая, — сказал он, и его голубые глаза засветились влажным блеском, — сама ты тронутая. Чёртова ледышка!
И опять в его взгляде было что-то непривычное.
— Сказать тебе, сказать тебе, о чём я думаю по ночам?
Она промолчала.
— Я бы тебе раньше сказал, да раньше я и сам не знал. Только сейчас вдруг понял. Я думаю: вот была бы забава — растопить эту ледышку! Я затем и полез к тебе в кровать, что хотелось посмотреть, как ты растаешь.
Он снова засмеялся. Потом спросил:
— Знаешь, над кем я смеюсь?
Она промолчала, а он продолжал:
— Над самим собой. Какой же я был сосунок. Я думал, я настоящий мужчина. Нет, не тот я был мужчина, чтобы тебя растопить.
Теперь он глядел на неё притихшими, почти нежными, задумчивыми глазами.
Что-то робко шевельнулось в её душе, как в ту ночь в «кабинете», а все остальное вдруг показалось дурным сном.
Но он уже снова хохотал.
И говорил:
— Да ты на это просто не способна!
В начале осени после недолгой болезни умерла её мать. На похоронах она не пролила ни слезинки. Она завидовала тем, кто плакал, и думала, какое им выпало счастье — быть собой, иметь и терять, и чувствовать, как слезы катятся по щекам.
Приехав после похорон домой, она почувствовала, что с ней что-то происходит. Сначала ей показалось, что она наконец заплачет, и это её обрадовало. Но она не заплакала, а засмеялась, засмеялась оттого, что не могла плакать на похоронах родной матери. Потом ей говорили, что, начав смеяться, она уже не могла остановиться.
Сразу после рождества — рождества сорок второго года — её поместили в нервную клинику доктора Спэрлина, под Фидлерсбэргом.
Весной сорок шестого года Сандера хватил удар. Сай Грайндер, успевший побывать на войне и вернуться, вёз кукурузу по дороге и увидел Сандера Спотвуда, лежавшего на крыльце. Он втащил его в дом и позвонил доктору Такеру, который приехал, оказал больному посильную помощь и известил о случившемся Маррея Гилфорта. Для Сандерленда Спотвуда, ставшего просто тушей с пустыми и чистыми, как у младенца, глазами, ничего уже нельзя было сделать, только класть ему в рот еду, лить питьё, убирать нечистоты и почаще обтирать кожу.
Однако денег на то, чтобы нанять для этого человека, уже не было. Тогда Маррей Гилфорт навестил владельца нервной клиники. Тот признал, что миссис Спотвуд чувствует себя гораздо лучше. Он согласился, что несложные каждодневные обязанности могут пойти ей на пользу.
И её привезли домой.
И теперь, двенадцать лет спустя, лет, которых в сущности не было вовсе, потому что они пронеслись и исчезли, ясным зимним утром, стоя в кухне перед накрытым столом и глядя на дымящийся кофе, в одно мгновение она осмыслила свою жизнь.
Всю жизнь её покидали, и в этом состояло её предназначение. Она вдруг ощутила то высшее блаженство, которое приходит лишь с ясным и самостоятельным пониманием своей судьбы, то есть себя. Стоя в залитой солнцем кухне, она чувствовала, что обрела покой и бессмертие. Все предназначенное свершилось. И Анджело Пассетто не вернётся.
Но он вернулся.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Стемнело. Большая и яркая лампочка без абажура свисала с потолка, освещая просторную кухню. На лампе видны были мушиные пятна и жирные подтёки осевших на стекло кухонных испарений. По вечерам иной раз случалось, что Кэсси бросала работу и начинала глядеть на сияющую лампочку. Та, казалось, придвигалась к ней все ближе, и мушиные пятнышки на стекле делались большими и отчётливыми, однако лампочка хотя и приближалась, но никогда не подходила вплотную. А иногда удалялась от неё, вращаясь и уплывая, становилась все меньше, но не исчезала из виду.
Кэсси глядела на лампочку, неподвижно стоя посреди кухни с кастрюлей в руке. Рука с кастрюлей, в которой Кэсси собиралась варить картошку, висела как плеть, словно была слишком слаба даже для такого ничтожного груза. Лампочка удалялась, и видеть это было невыносимо; но сегодня, глядя на неё, Кэсси знала, чтобы выжить, нужно только поверить, что все происходящее, даже самое невыносимое, — неизбежно, потому что иначе ты была бы не ты. И она знала, что теперь уже ничто не будет дразнить и мучить её, приближаясь, но не даваясь в руки. Отныне все — и эта лампочка, и стены кухни, и деревья в темноте за окном, и горы за деревьями, — все будет, вращаясь, покидать её.
Но тут она услышала скрип. Дверь, дверь на задний двор, медленно открывалась. Он вернулся.
Ей виделось, что он качается и гнётся в дверном проёме, словно темнота за его спиной была беспокойной волной, которая принесла его сюда — спустилась с гор, из леса, распахнула дверь и теперь вот-вот сама вольётся в дом, наполнит кухню, швырнёт его к ней. Вот темнота водоворотом кружится вокруг его ног, поднимается до колен, ещё чуть-чуть, и она подхватит его и внесёт в дом, а он будет не отрываясь смотреть Кэсси прямо в глаза.
Но случилось иначе. Войдя в кухню, он нащупал за спиной дверь и захлопнул её. Щёлкнул замок. Путь темноте был перекрыт.
Но это было не все, потому что когда на мгновение она перевела взгляд на лампочку, то оказалось, что та теперь не уходит от неё, а приближается, и уже отчётливо видны мушиные пятнышки на стекле.
Значит, она ошиблась. Её уже не покидали. К ней возвращались.
Она снова посмотрела на него и увидела, как приближается его лицо: он вернулся.
Увидела, как смотрят на неё его глаза, услышала, как он произносит: «Привет».
Она попыталась ответить, но губы не слушались её. Лицо все приближалось. Вокруг розовых губ торчали чёрные щетинки: он сегодня не брился. Он шёл к ней, но при этом приближался быстрее, чем несли его ноги, я быстрее, чем приближались к ней стены, плита, лампочка и все остальное. Когда он приблизился вплотную, она закрыла глаза.
И очутилась в темноте. Потом услышала — или нет, просто почувствовала, что он исчез. Открыла глаза.
Он прошёл мимо неё к старой цинковой раковине у окна и налил воды в стакан, словно ничего не произошло: просто человек вернулся поздно и хочет пить.
Теперь уже стены застыли на своих местах. Точно псы, которым велено стоять. Он смотрел на неё так пристально, что ей казалось — ещё немного и взгляд его начнёт причинять боль.
— Ездил в Паркертон? — спросила она, вернее, услышала, как кто-то её голосом задал этот дурацкий вопрос.
— Да, — сказал он, — в Паркертон.
Наконец он отвёл взгляд от её лица и посмотрел на накрытый стол.
Она тоже оглянулась. На столе лежала красная клетчатая клеёнка, а на ней — ложка, вилка, нож, кофейная чашка и фарфоровая бело-розовая тарелка, последняя из старого сервиза, подаренного ещё тёте Джозефине на свадьбу. Кэсси всегда кормила его из этой тарелки.
— Пойду умоюсь, — сказал он и вышел в прихожую.
В бесчувственном оцепенении она застыла возле плиты. Если ничего не чувствовать, ничего и не произойдёт. А если ничего не произойдёт, то и чувствовать будет нечего.
Он долго не возвращался, и это было кстати, потому что она успела все приготовить — картофельное пюре, две свиные котлеты, горошек из банки. Сев за стол, он вилки не взял, словно и не собираясь есть, потом, когда она стала наливать ему кофе, поднял на неё глаза. А когда она отошла к плите, он опять опустил глаза и глядел теперь на кофе, от которого к ярко-белой лампочке у него над головой поднимались струйки пара.
И вдруг, так и не притронувшись к еде, он отодвинул заскрежетавший по дощатому полу стул, подошёл к старому холодильнику в углу за раковиной, вытащил лёд, кинул три кубика в стакан, налил на две трети воды и вернулся к столу. Он аккуратно поставил стакан рядом с тарелкой, сел, каждым своим движением стараясь подчеркнуть, что не замечает её присутствия, вытащил из кармана бутылку виски и налил стакан почти доверху.
И только тогда посмотрел на неё покрасневшими глазами. И подтолкнул к ней стакан.
Она покачала головой.
— Не хочешь! — воскликнул он и засмеялся коротким лающим смехом. Отхлебнул порядочно виски и начал есть, без аппетита, медленно и брезгливо, недоверчиво осматривая каждый кусок, прежде чем положить его в рот. Глаз на неё не поднимал. Кофе стоял нетронутый.
Съев больше половины, он вдруг решился — посмотрел ей в глаза. Она оцепенела под этим внезапным взглядом в упор.
— Ты там стоишь, почему? — спросил он.
Она попыталась понять, почему в самом деле стоит у плиты.
Каждый вечер, подав ему ужин, она стояла там и смотрела, как он ест. Ей было видно, как влажно блестят под лампочкой его волосы, гладкие, точно чёрная эмаль. Но она понимала, что это не ответ на его вопрос, и чувствовала себя как в школе, в той давно развалившейся школе у дороги, когда учитель задавал ей вопрос, а ответ никак не шёл на язык.
Он глядел на неё в упор.
— Ты не ешь? — сказал он. Она покачала головой.
— Почему ты не ешь? — сказал он.
— Не могу, — сказала она.
— Почему не могу?
Опять она не знала, что ответить.
Обычно она ждала, пока он кончит есть и уйдёт из кухни, а потом разогревала что-нибудь для Сандера. Накормив Сандера, садилась возле его кровати и ела.
Но разве это ответ на его вопрос?
— Почему ты не сидишь? — говорил он, глядя на неё покрасневшими глазами,
Она не отвечала.
— Вон стул, видишь? — сказал он, указывая на стул у стены возле раковины. — Неси сюда.
Она принесла стул.
— Хорошо, садись.
Она опустилась на стул, чувствуя на себе яркий свет лампы.
Он снова принялся есть, по-прежнему не обращая на неё внимания. Доел, поднял голову. В резком электрическом свете лицо её казалось белым как мел, но он глядел на неё в упор, и вот на скулах у неё появились яркие лихорадочные пятна и по лицу пополз румянец. Кэсси опустила голову, но он успел поймать её взгляд: из тёмных глазниц словно откуда-то издалека глаза её смотрели на него с мольбой.
Это продолжалось ровно секунду, и она тут же уронила голову на грудь, но в нём уже вспыхнул гнев.
— Почему молчишь?
Он перегнулся через стол и приказал:
— Говори.
Она не шевелилась, и быстрым движением он внезапно схватил её за руку, вяло, смиренно лежавшую на клеёнке; схватил крепко и потянул, приподнимая её руку над столом.
— Говори! Ну, говори!
Но она по-прежнему молчала, и в отчаянии, в злобе он отбросил её руку.