– Из Москвы-ы? – изумленно протянул Палагин. – Да вы, батенька, шутите...
– Нисколько.
– Надо же... – качнул Палагин безобразной головой. – Да неужели в Москве известно о существовании этой богопротивной дыры?
– Как видите, известно.
– Наш брат, командированный?
– Нет.
– Да ну? – снова удивился Палагин. – Каким же ветром вас занесло сюда?
– Да так, дела, – сквозь зубы процедил Александр, давая понять, насколько неприятны ему эти расспросы.
– А, понимаю, – значительно протянул Палагин.
– Что понимаете? – сухо спросил Александр. Палагин коротко хохотнул и подмигнул:
– Ну как же, как же... Дело молодое, знакомое... Зазнобушка здесь объявилась? Молчу, молчу, – даже руками замахал Палагин, заметив протестующее движение Александра. – Сам, знаете ли, грешен.
И действительно, замолчал, но только на минуту, да и то потому, что принялся натягивать сапоги, отвратительно заскрипевшие под его пальцами. Покончив с сапогами и для убедительности топнув ими о пол, заговорил снова:
– Так вы, говорите, из Москвы? Бывал и я там, как же. Даже в «Национале» сиживал. Какую там закусочку подают, боже ж ты мой! – едва не застонал от наслаждения Палагин, прикрыв глаза и покачивая головой, и Александру вдруг захотелось взять стул и с размаха опустить его на серую дряблую лысину. – А водочка какая! Как только увидишь, что несут ее, – прямо со льда, белую, запотевшую, – это ж умереть можно! А какие там девочки! Да, что и говорить, столица, – мечтательно вздохнул Палагин. – А здесь что – дыра глубочайшая. Верите ли, свиньи прямо среди бела дня в грязи на улицах валяются. И ведь такой вид у этой скотины, что и согнать ее не посмеешь, она же полной хозяйкой этой грязи себя чувствует! Хотя, надо признаться, насчет прекрасного пола и тут не так уж плохо, дамочки кое-какие имеются. Далеко не то, что в Москве, конечно, но, знаете ли, провинциалочки тоже по-своему пикантны. Знакомства у меня кой-какие имеются, так что если возникнет желание, могу посодействовать... А вы, кстати, женаты?
– Слушайте вы, Палагин, или как вас там, – грубо сказал Александр, с ненавистью глядя на него. – Я не желаю слушать вашу гнусную похабщину. Идите к своим дамочкам и развлекайтесь сколько угодно, но не докладывайте мне о ваших похождениях... Я вообще не хочу с вами разговаривать, слышите?
Палагин изумленно вытаращил глаза и даже рот раскрыл. Александр несколько секунд молча смотрел на него, потом встал и отошел к окну. И увидел, что опять идет мелкий дождь, покрывая рябью оконные стекла, а сзади тихо звучал обиженный голос Павла Ильича Палагина:
– Ай-яй-яй, как нехорошо, молодой человек... Я же в отцы вам гожусь, а вы... Ну, не понравилось вам, что я говорю, – так деликатно намекните, мы ведь люди интеллигентные, поняли бы друг друга... Я ведь из лучший соображений, так сказать, жизнь вам в этом городишке облегчить хотел. А вы, извините, как с цепи сорвались, накричали на пожилого человека... Нельзя так с людьми обращаться...
Александр повернулся, молча оделся, упираясь взглядом в пол, и вышел.
Долго ходил он по городу, под мелким дождем, тихо падавшим на пустые улицы, и искал комнату. Но комнату никто не хотел сдавать. На его стуки за воротами бешено гремели цепями собаки, в окнах не скоро показывались недоверчивые лица, спрашивали из-за стекол – что нужно? И, иной раз даже не удосужившись ответить, махали руками – проходи мимо. И, совсем уже отчаявшись, он остановился в конце улицы, – дальше был лес, – раздумывая, не вернуться ли в гостиницу. Единственный дом, оставшийся еще не опрошенным, был невелик, вряд ли и здесь ему смогут помочь. Но все же он решился и постучал. Привычно мелькнула за окном чья-то тень, рука женщины приподняла занавеску, показалось ее спокойное старое лицо. Александр хотел было задать надоевший вопрос – «не сдадите ли комнату», – но только пошевелил губами, и женщина, вглядевшись в него, вдруг сделала приветливый жест, приглашая подождать, и скрылась. Через минуту она вышла, прикрывшись черным старомодным зонтом, и он торопливо задал свой вопрос. Женщина покачала головой:
– Свободной комнаты у меня нет.
Надо было извиниться, повернуться и уйти, но Александр почему-то стоял, сунув руки в карманы плаща и втянув в плечи непокрытую голову.
– Зайдите, пожалуйста, – сказала женщина, но он улыбнулся – и сам почувствовал, какой жалкой и виноватой получилась улыбка, – и отказался:
– Нет, спасибо, я пойду.
– Зайдите, – настойчиво повторила женщина. – Вы весь мокрый.
И он покорно пошел за ней по красной дорожке из битого кирпича, молча разделся, пригладил волосы. Женщина принесла ему шлепанцы и сказала:
– Ботинки тоже снимите, они, наверно, промокли. Сейчас напою вас чаем, потом уж пойдете.
И так неожиданна была эта приветливость после грубого равнодушия жителей города, что Александр растерялся и забыл поблагодарить ее. А женщина, внимательно, но неназойливо разглядывая его, сказала:
– Комната у меня есть, но она, к сожалению, не отапливается, а сейчас еще холодно, вы там замерзнете.
– Можно посмотреть? – с робкой надеждой спросил он.
– Пожалуйста.
Она открыла дверь в соседнюю комнату, и Александр перешагнул через порог, еще не веря, что все так хорошо обошлось. Комната была маленькая, сухая и чистая, в ней приятно пахло яблоками и еще чем-то душистым и пряным. Александр, не раздумывая, сказал:
– Если не возражаете, я поселюсь здесь. Ненадолго, всего недели на три. А холода я не боюсь. Если у вас найдется одеяло...
– Найдется, – как-то робко сказала женщина, и Александру показалось, что она и сама хочет, чтобы он поселился у нее. – Если вам нужен стол для работы, можно будет поставить.
– Нет, стол мне не нужен.
За чаем разговорились. Оказалось, что женщину зовут Анна Григорьевна, она тридцать лет учительствовала в этом городке, четыре года назад вышла на пенсию, и что в Свердловске у нее дочь, инженер-химик. О себе он сказал немного – математик, приехал из Москвы, женат, сыну шесть лет. А она ни о чем не расспрашивала его – ни в этот день, ни в следующие, и Александр сам постепенно рассказал ей многое из того, что привело его сюда.
Когда он пришел с чемоданом, его ждала чистая постель, в комнате стало теплее от включенной электроплитки, и он сказал Анне Григорьевне несвязные слова благодарности. Она взглянула на него поверх очков и предложила:
– Ложитесь-ка вы спать, Саша.
– Да, пожалуй, – он с признательностью посмотрел на нее. – Так уж получилось, что я две ночи не спал.
И Александр сразу заснул, а когда проснулся – стояла за окном черная ночь, чуть слышно шелестел по крыше все тот же мелкий невесенний дождь. Рядом с кроватью, на табурете, покрытом жесткой накрахмаленной салфеткой, стояли тарелки с аккуратно нарезанными ломтиками холодного мяса и мочеными яблоками, и он растроганно подумал: «Какая она добрая...» Но есть ему не хотелось, он закурил и, заложив руки за голову, стал думать.
6
«Вчера утром отправил тебе телеграмму, и с тех пор прошло уже больше суток. Ты, конечно, получила ее – и теперь мне остается только ждать ответа. Какого? Не хочу, не могу думать о том, что мы не увидимся – и не вообще, а именно сейчас. У меня такое ощущение, словно мы оба не поняли чего-то очень простого, но необычайно важного для нас обоих. Я очень хорошо понимаю все твои доводы и, поверь, со всей серьезностью отношусь к ним, – но просто не вижу, почему они могут помешать нам снова быть вместе. Ты действительно знаешь, почему я приехал к тебе? Но если знаешь – как ты можешь говорить мне, чтобы я возвращался домой, к жене? Это же просто невозможно, Лиля! Ты подумай – после всего, что я говорил тебе, вдруг вернуться к ней, – и что же дальше? Неужели ты думаешь, что я смогу сказать ей хоть одно из тех ласковых слов, которые говорил раньше, – пусть слов этих было немного, я, как ты знаешь, не слишком-то щедр на такие слова... Вот написал сейчас – и сам себе поразился. Не слишком-то щедр... Это действительно так, и в обыденной жизни, я, наверно, кажусь человеком сухим, может быть, и черствым. (А «сухой» и «черствый» – не одно ли и то же? Я, кажется, вообще выражаюсь довольно косноязычно. Но по-другому не умею.) Так вот – я даже сына ласками не балую. Но с тобой-то – разве так было? Слов, наверно, я и тогда говорил немного, – да ведь они и не нужны были! Зачем слова, если взглядами, движениями, прикосновениями можно выразить неизмеримо больше! А сейчас у меня к ней ничего нет – и говорить просто нечего и незачем...
Прочел то, что написал, – и получается, что я говорю только о себе. Не слишком-то приятное открытие... Что это – эгоизм? Наверно, все-таки нет. Сейчас я еще больше уверен в том, что наилучший для нас обоих выход, – снова быть вместе. И не сомневаюсь в том, что и для тебя это будет лучше. И не только лучше – но это и единственное, что для тебя возможно. И объясняется такая уверенность вовсе не моей самонадеянностью. Почему я так думаю? Да, ты права – десять лет разлуки со счета не сбросишь, из памяти не вырвешь, они еще предъявят нам свои права. Да, мы изменились, наверняка в нас обоих появилось что-то такое, что будет друг для друга открытием, – и, возможно, открытием не слишком приятным. Но скажи – как объяснить то, что мы оба за десять лет не только не нашли своего счастья, но и тени этого счастья не повстречали? Что мы – оба какие-то духовные уроды, нам недоступно то, что к другим приходит, как правило, без труда, естественно и просто? Не значит ли это – то, что было у нас, так прочно связало наши судьбы, что ни время, ни встречи с другими не в состоянии разрушить эту связь? Какое еще объяснение возможно? Только это – другого нет и не может быть. А если так, у нас только один выход – снова быть вместе...»
Долгое это было ожидание... И не потому только долгое, что проходили дни, а ни письма, ни телеграммы от Лили не было, – но, казалось, ничего, кроме этого ожидания, у Александра вообще больше не было, и что бы ни делал он, о чем бы ни думал, это ожидание постоянно было во всем, оно придавало длинным, медленно идущим часам какой-то особый, неведомый ему до сих пор привкус. И как ни тяжелы были порой эти часы, но иногда он почти радовался тому, что никакого ответа нет – потому что ответ мог означать конец всему, а ожидание – это все-таки надежда...
Вставал он поздно – в десять, одиннадцать, и сразу шел смотреть, не приходила ли почта. Дверцы почтового ящика закрывались неплотно, и с крыльца хорошо было видно, есть ли в нем что-нибудь. Но даже если ящик был пустой, Александр все равно шел к нему, раскрывал его тяжелые мокрые дверцы, заглядывал внутрь и, тщательно закрыв ящик, медленно возвращался обратно. Потом выходил во второй раз и в третий, и когда видел, что в щели белеют газеты, быстрыми шагами шел к ящику и торопливо разворачивал влажные газетные листы, проверяя, нет ли писем. Но никакого письма не было. Он относил газеты Анне Григорьевне, она угощала его чаем, и потом, если не было дождя, он шел копать огород, колол дрова, неумело поправлял изгородь. Обедали вдвоем с Анной Григорьевной, и он снова уходил к себе в комнату, надевал теплый свитер и ложился в постель, курил и читал. У Анны Григорьевны оказалось превосходная библиотека, и он читал необычно много для себя, и это чтение ничем не напоминало то торопливое и небрежное проглатывание книг и журналов в очередях и электричках, ставшее для него привычным в последние годы. Александр давно уже примирился с тем, что читает мало и плохо, что как будто оправдывалось его бесконечной занятостью, – но здесь он понял, как много потерял... Началось это на следующий же день после приезда, когда он пришел в свою комнату с тяжелым томом Шекспира и равнодушно раскрыл его – ему не очень-то хотелось читать, просто надо было чем-то занять себя, хоть ненадолго избавиться от тяжелых мыслей, утомлявших его. Шекспир был для него одним из десятков классиков, Александр охотно верил, что это великий драматург, и считал, что с него вполне достаточно «Гамлета» и «Ромео и Джульетты», прочитанных в школьные годы. До Шекспира ли тут, если у него не хватает времени, чтобы просмотреть журнальные новинки. А сейчас, едва начав читать того же «Гамлета», он то и дело изумленно потирал лоб и с недоумением спрашивал себя: да где же я был раньше? Затем, тут же подряд прочтя «Макбет» и «Антония и Клеопатру», где-то среди ночи очнулся от этого наваждения, обессиленный, словно после тяжкой работы, подавленный красотой и мощью необыкновенных образов и могучих страстей, – и со стыдом спрашивал себя: почему я не знал этого раньше? Почему надо было ждать столько лет, чтобы открыть для себя этот мир? И – сколько же еще таких открытий ему предстоит?
«Так и не отправил тебе это письмо. Может быть – и не отправлю... Я очень много думаю о тебе, хорошо вижу тебя, как будто ты где-то рядом и только на минуту вышла, разговариваю с тобой... Хотел написать – «живу тобой», но показалось, что это будет чересчур уж красиво... А ведь это так и есть. Все, что не связано с тобой, кажется мне сейчас незначительным и – нередко – просто ненужным. Было бы это или нет – почти все равно. Знаешь, о чем я сейчас вспоминал? Как однажды переносил тебя через ручей, поскользнулся, и мы оба упали, и я очень испугался, увидев, как быстро выступила кровь на твоей ноге. Ты скривилась от боли и с трудом удержалась, чтобы не заплакать, и мне стало отчаянно стыдно – так стыдно, что я почувствовал, как у меня горит все лицо и как дорого я дал бы за то, чтобы не было этой царапины. И своей боли я почти не чувствовал, хотя тоже довольно сильно ударился. Ты посмотрела на меня и улыбнулась – с трудом, только губами, в глазах у тебя все еще стояла боль, и сказала мне, что все это ерунда, до свадьбы заживет, и больно-то совсем немножко... Ты так старалась успокоить меня, что мне стало совсем плохо, я не знал, куда девать глаза, и хотел перевязать ранку своим носовым платком, но увидел, что он не очень чистый и быстро сунул его обратно в карман, а ты сделала вид, что ничего не заметила, сняла пояс со своего платья и протянула мне: «Перевяжи...» Почему я так подробно вспоминаю об этом? Почему сейчас, пятнадцать лет спустя, так хорошо помню каждое твое движение, выражение глаз, даже то, какие пуговицы были на твоем платье – выпуклые, коричневые и очень гладкие? А ведь я с трудом могу припомнить многие другие события, случившиеся гораздо позже и – куда более значительные, с обычной житейской точки зрения... А вот вспомнить, как мы потом шли домой, так легко, словно это было только вчера. Ты была так ласкова со мной, так внимательна, что весь мой стыд прошел, и мы вместе посмеялись над этим приключением, особенно я, всячески напирая на свою неловкость, и ты защищала меня от себя самого. Помню не только слова, но и жесты, интонации... Почему так?
Каждый эпизод кажется мне сейчас событием, каждый день, прожитый тогда с тобой, – удивительно емким, и так много было тогда радости, что я уже не помню никаких других радостей, кроме тех, что давала мне ты... Что это – сентиментальная попытка от настоящего уйти в призрачное прошлое? Может быть. Не стыжусь признаться – бывают сейчас минуты, когда мое будущее до дрожи в руках пугает меня. Ничего подобного раньше не бывало со мной. А сейчас... Если в этом будущем не будет тебя – я просто не вижу, как мне жить, для кого, для чего... Для работы? До сих пор, то есть до поездки к тебе, такая мысль не только не пугала меня, но представлялась настолько естественной, что мне казалось – не стоит вообще думать об этом, двух мнений тут быть не может. Ведь так уж повелось, что работа, какое-то дело – самое главное и часто едва не единственное, что определяет ценность человеческой личности... Если так, то моя личность, бесспорно, должна цениться довольно высоко. Я сделал уже немало и сделаю, вероятно, еще больше... А вот сейчас это никак не утешает меня...»
Он писал, сидя в постели, и, задумавшись, поднял голову, посмотрел на черный блестящий прямоугольник окна. Желание увидеть Лилю стало почти нестерпимым, и он вдруг подумал, что она сама может приехать к нему. Почему бы нет? Наденьку можно оставить у сестры, и на работе наверняка можно отпроситься на день-два... Почему же нет? И, взглянув на часы, Александр заторопился на вокзал. Как ни фантастично было его предположение, он сразу уверовал в него, отмахиваясь от доводов разума. И потом каждую ночь ходил встречать Лилю, полчаса брел по темным грязным улицам, среди тишины и редкого взлаивания собак. Поезд, – тот самый, с которым он приехал сюда, – прибывал в четыре часа, но Александр приходил намного раньше, медленно расхаживал по залу ожидания, вглядываясь в лица спящих людей, – от тусклого желтого света они казались ему одинаковыми, старообразными, – даже лица детей, – а потом он догадался, что дело не только в свете – похожими делали эти лица печать усталости и скука терпеливого ожидания, не покидавшая людей даже во сне.
Незадолго до прихода поезда он выходил на перрон и становился так, чтобы видеть оба входа в вокзал. И когда поезд с медленным грохотом останавливался и от слабо освещенных вагонов отделялись темные фигуры людей, Александр весь напрягался, до боли в глазах вглядываясь в неясные силуэты. И хотя народу с этим поездом всегда приезжало немного – всего десять – пятнадцать человек – и он знал, что наверняка узнает Лилю, потом он все-таки обходил зал ожидания, заглядывая во все углы, и не торопился уходить.
Бывали минуты, когда он очень хорошо понимал, что ждать бесполезно – зачем ей ехать сюда, зачем писать? Разве не все было решено между ними? Но и в эти минуты он не терял надежды увидеть ее – ведь не может она не знать, как он ждет ее, как она необходима ему... И он по-прежнему каждую ночь ходил встречать ее.
На несколько дней установилась хорошая погода – и унылый городок ожил, повеселел, заблестел чистыми стеклами окон. Кое-где начали цвести сады.
Александр несколько раз отправлялся в лес, но скоро беспокойство гнало его обратно, он думал о том, что телеграмму могут принести в любое время, и торопливо возвращался домой, привычным движением обшаривал влажную пустоту почтового ящика. Да и лес не нравился ему – был он грязен, уныл, и свежий запах распускающихся почек почти не чувствовался из-за дурманящего гниения мертвых прошлогодних листьев.
И не было никакой телеграммы, не было письма. Ничего не было.
Потом погода снова испортилась, опять пошли мелкие холодные дожди, и Александр все больше времени проводил в постели, думал, читал, и когда отрывался от книги, видел, как за окном неутомимо покачиваются немые деревья, протягивая к низкому темному небу свои холодные голые руки.
В один из таких дней он взялся за неоконченное письмо, прочел его – и отложил в сторону, подумал: а что же, кроме работы, было за все эти годы? Почему все было так размеренно, спокойно, чересчур разумно? Кто это сказал, что спокойствие – душевная подлость? Не помню... А разве «спокойствие» – это не самое верное слово, которым можно определить мою жизнь? Спокойствие во всех видах – на работе, в семье, в себе самом... И как часто меня хвалили именно за это спокойствие, за выдержку... А от чего мне было волноваться? Работа – сплошное благополучие, не надо ни с кем бороться, что-то отстаивать, защищать, – потому что мои уравнения не нуждаются ни в какой защите, они так же ясны и бесспорны, как закон всемирного тяготения... Не нужно бороться за свою любовь – потому что ее нет и никогда не было... Не было? А Лиля? Но тогда я не сделал никакой попытки сохранить ее любовь. Почему? Многого не знал, не понимал? А разве пытался по-настоящему узнать, пытался понять? Ушел в работу, в спокойствие... А вот Лиля поняла... А Лена?
Александр вспомнил жену, ее бесконечную доброту, которую он давно уже перестал замечать как что-то естественное, само собой разумеющееся, ее постоянное внимание к нему, стремление оградить его от всех неудобств, которые могли хоть немного помешать его работе, – опять работа, работа! – и со страхом подумал: да как же это возможно? Она любит его – но за что, почему, что скрывается за внешними проявлениями ее любви, что она в действительности думает о нем, каким он представляется ей? Хочется ли ей чего-то большего, чем этой безнадежно-спокойной любви? А что он сам знает о ней? Восемь лет прожили вместе – но что он знает о ней, как понимает ее? И почему же только сейчас он задает себе эти вопросы?
С этого дня Александр перестал ходить на вокзал, но по-прежнему не спал по ночам, под их тихие шорохи прислушивался к себе, к своим воспоминаниям, год за годом перебирал свою жизнь – и явственно ощущал, как происходит в нем работа мысли и нелегкая переоценка своего прошлого, самого себя, и все более сложным и неясным представлялось ему его будущее... И по-прежнему много читал. Даже книги он брал теперь в руки не так, как прежде, – осторожно, любовно, и страницы переворачивал медленно, они казались ему весомыми, как будто слова, заполнившие их, обладали какой-то ощутимой тяжестью. И продолжалось беспрерывное открытие нового для него мира людей, живших задолго до него, этот мир иногда представлялся ему более реальным, чем его собственный, такой спокойный и благополучный до сих пор, – и он думал о том, что теперь вряд ли когда вернется к нему прежнее спокойствие, и не хотел этого... Из таких открытий самым впечатляющим было стихотворение Марины Цветаевой, – имя, знакомое ему только понаслышке, – случайно обнаруженное им в литературном альманахе.
Забыв обо всем, вчитывался Александр в резкие, чеканные строки, каждое слово которых было для него словно тяжкий удар колокола. Не о нем и не о Лиле были эти стихи, но могучее дыхание давно исчезнувшей страсти захватило его до сердцебиения и ломоты в висках.
Александр поднял голову, повторил вслух: «С пошлиной бессмертной пошлости как справляетесь, бедняк?» И стал читать дальше, еще не понимая, как могли быть написаны эти строчки, – так велико и необычно было их действие на него, – и вздрогнул от тяжело ударившего в душу повтора:
Александр нетерпеливо перелистывал страницы альманаха, пытаясь найти еще стихи Цветаевой или что-нибудь узнать о ней, но только одно это стихотворение и было в книге. А когда он попробовал читать другие стихи, их плавные рифмованные строчки показались ему до удивления бесцветными и беспомощными.
Захлопнув книгу, он пошел к Анне Григорьевне и попросил:
– Расскажите о Цветаевой.
– О Цветаевой? – переспросила Анна Григорьевна. – Да ведь я о ней мало знаю. Стихи ее почти никому не известны, кажется, несколько лет назад издали ее сборник, но я его не читала.
– Кто она такая? Я слышал только, что она была в эмиграции, – и все.
– Перед войной она вернулась из заграницы, в сорок первом покончила с собой в Елабуге – вот и все, что я могу добавить.
– Покончила с собой... – повторил Александр. – Да, я что-то слышал об этом. А вы фотографию ее не видели? Какая она была?
– Не видела.
Он молча расхаживал по комнате. Анна Григорьевна, не поднимая головы от шитья, сказала:
– Ехали бы вы к ней, голубчик... Не томите себя.
– К ней? – Александр остановился, покачал головой. – Нет, к ней нельзя сейчас ехать.
– Нехорошо, что вы не спите по ночам.
– Это ничего, ночью лучше думается... А мне о многом еще надо подумать. Все-таки удивительное дело: оказывается, можно годами жить, ни о чем, в сущности, не задумываясь, – но ведь это так неестественно...
Анна Григорьевна с беспокойством взглянула на него.
– Зря вы себя так мучаете.
– Да нет, это не так. Я не мучаюсь, я... как бы это сказать... А впрочем, не нужно сейчас об этом.
Он прошелся по комнате, остановился – и вдруг спросил:
– Анна Григорьевна, вы пьете?
Она удивленно взглянула на него, и Александр заторопился, объясняя:
– Ну, в каком смысле пьете... То есть по праздникам, при встрече... Я хочу сказать – можно вам немного выпить, так, за компанию?
– Можно.
– Тогда позвольте, я схожу в магазин, возьму бутылку вина, и мы посидим, поговорим, а? Понимаете, у меня такое состояние... Очень хочется поговорить с вами, рассказать о Лиле, о себе, а я весь какой-то скованный... Можно, Анна Григорьевна?
– Ну конечно.
– Вот спасибо! – обрадовался Александр. – А какое вино вы любите?
– Да мне все равно.
– Тогда я быстро.
Уловив ее обеспокоенный взгляд, Александр сказал:
– Только не подумайте, что я собираюсь напиться и по пьянке вывернуть вам свою душу. Я ведь почти совсем не пью, а сегодня... случай уж такой.
– Я понимаю, Саша, – мягко остановила его Анна Григорьевна. – Идите, а я пока на стол соберу.
И он неловко усмехнулся:
– И в самом деле, что это я объясняю...
Через полчаса они сидели друг против друга, Александр наливал в бокалы темно-красное вино, Анна Григорьевна накладывала ему в тарелочку грибы, – и наконец они подняли бокалы, и Анна Григорьевна сказала!
– Пусть у вас все будет хорошо, Саша.
– Хорошо? – переспросил Александр и отставил бокал, но тут же спохватился и торопливо выпил, не понимая вкуса вина. – Да, конечно, пусть все будет хорошо...
Он тут же налил себе еще, – так хотелось ему, чтобы поскорее пришло ощущение легкости и свободы, – выпил, ткнул вилкой в заботливо пододвинутую Анной Григорьевной тарелку.