Обычно рисунки у него получались быстро. Но на этот раз работа шла мучительно медленно. То его не удовлетворяло расположение фигур, то ему казалось, что они все похожи друг на друга. А юному художнику хотелось в этой группе людей показать каждого в отдельности, думающего, мечтающего о своем, ко в то же время слившегося в своих страданиях с остальными.
Он закрывал глаза и ясно видел эти истощенные человеческие фигуры в странной одежде.
Со стороны они могли показаться забавными и даже вызвать веселый смех. Гайвазовскому же было больно. В этих униженных и оскорбленных людях мальчик чувствовал таких же бедняков, как он сам, читал на их лицах как бы частично историю своей судьбы. А на рисунках у него по-прежнему получались только смешные фигурки.
Как-то вечером он особенно горько задумался о себе, о своем положении в доме Казначеевых, где с каждым днем он сильнее чувствовал, что живет из милости, и даже слуги относятся к нему свысока. Но тут же он вспомнил, что и учитель-итальянец, и гимназические учителя, и сам Казначеев — все говорят, что у него счастливый дар и он непременно преуспеет в художестве. И он внезапно ощутил такой прилив сил, такую веру в себя, что ему захотелось громко петь, смеяться и скорее что-то делать. Он подошел к столу, где лежали варианты его рисунка, зажег свечи, схватил карандаш и начал работать с какой-то неудержимостью.
Через два часа он в изнеможении выпустил из пальцев карандаш, рисунок был окончен. Юный художник глядел на свой труд и был им доволен. Наконец он добился того, чего хотел. Фигуры получились характерные, живые. Ощущался даже ритм движений этой взволнованной, охваченной экстазом толпы.
Гайвазовский дал рисунку название «Евреи в синагоге».
Когда в следующее воскресенье юноша показал свой новый рисунок Саше Казначееву и Феде Нарышкину, те несколько мгновений молчали, а потом разразились гомерическим хохотом, приговаривая:
— Ну и смешные эти жиды! Аи да Ваня! Вот одолжил! Только учитель-итальянец не смеялся, а сказал:
— Синьор Гайвазовский, вы настоящий маэстро! — Он впервые так назвал юного художника.
Итальянец отвесил ему низкий, церемонный поклон и еще раз взял в руки рисунок. В его глазах не было ни смешинки. Легкая грусть облачком легла на лицо.
Ваня облегченно вздохнул: его работа понята учителем так, как должно. Значит, он сумел своим рисунком вызвать в другом человеке мысли и чувства, испытанные им самим. Теперь его уже не угнетал громкий смех двух развеселившихся барчуков. Итальянец все еще рассматривал рисунок, как вдруг Федя Нарышкин выхватил его и помчался к матери.
— Нужно показать maman! — бросил он на ходу. — Это ее позабавит.
Наталью Федоровну рисунок удивил. На нее произвела сильное впечатление свобода, с которой молодой художник запечатлел сложную сцену. Она знала почти все прежние рисунки Гайвазовского и была поражена, как быстро развивается его дарование. Она позвала Гайвазовского и долго с ним беседовала.
Наталья Федоровна заговорила о Санкт-Петербурге, об Академии художеств и велела юноше отобрать и принести ей, помимо нового рисунка, все его прежние лучшие работы. Она обещала позаботиться о его будущности, отослать рисунки архитектору Тончи и просить его в письме ходатайствовать о зачислении юноши в Академию художеств.
Наступило лето. В гимназии окончилась экзамены. В раннее июньское утро Гайвазовский шел к Нарышкиным. Накануне вечером за ним присылали.
В саду никого не было. Солнце и птицы возвещали беспечный, счастливый день. Так же ясно и тихо было и на сердце у Гайвазовского.
В доме Нарышкиных летом вставали рано. Наталья Федоровна на балконе разбирала полученную вчера почту.
Гайвазовский поклонился.
— Поднимитесь ко мне, mon cher, я должна вас поздравить с большой удачей…
У юноши заколотилось сердце, когда она приблизила к своим глазам лист белой почтовой бумаги.
— Ну вот, mon ami, судьба к вам благосклонна. Благодарите бога и добрейшего Тончи. Он сообщает, что президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи и высказался за ваше определение в академию казенным пенсионером.
Значит, не обманули его солнце и птицы в саду, сулившие ему нынче счастье!
Счастье!.. Разве можно точно определить, как оно приходит и наполняет все существо человека!
Оно уже приходило к нему, когда он получил в подарок скрипку или когда феодосийский градоначальник подарил ему настоящие краски и рисовальную бумагу. Но разве можно сравнить то ощущение счастья с тем, которым он переполнен сейчас!
«Казенный пенсионер…», «Президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи…» Эти слова вихрем проносятся в его голове и заставляют снова радостно трепетать сердце юноши.
Академия художеств! Сейчас можно уже не бояться мечтать, а можно вслух произносить эти два таинственных, манящих слова. Как будто вся музыка, какую он слышал, звучит теперь для него в этих двух словах.
Нарышкина глядит на счастливого юношу и тонко улыбается. Конечно, она рада за него, но еще больше довольна тем, что сегодня вечером у губернатора, где должны собраться гости, она небрежно обратится к губернаторше: «Я чуть было не забыла сообщить вам, Варвара Дмитриевна, приятнейшую новость — мои хлопоты о Гайвазовском благоприятно окончились: президент Академии художеств Оленин решил определить его казенным пенсионером».
Тщеславие Натальи Федоровны удовлетворено. Она докажет теперь этой гордячке губернаторше, что истинными покровителями искусств всегда были Нарышкины, а не какие-то Казначеевы.
Гайвазовский не догадывается о тайных мыслях своей покровительницы и горячо благодарит ее.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ В ПЕТЕРБУРГЕ
Гайвазовский бродил по Петербургу целый день. Только вчера под вечер он прибыл сюда. Его привезла в столицу давняя знакомая Казначеевых — Варвара Аркадьевна Башмакова, урожденная Суворова-Рымникская, родная внучка великого полководца.
Стоял конец августа. Утра и вечера были уже прохладны, но днем солнце грело, как в середине лета.
При въезде в Петербург Гайвазовский с радостью отметил про себя, что погода стоит здесь сейчас почти такая же, как в его родных полуденных краях.
Варвара Аркадьевна на первых порах поместила юношу в своем доме. До начала занятий в Академии художеств оставалось всего несколько дней. На другое утро Гайвазовский поспешил на улицы. День был еще лучше, чем вчера. Столица русского государства и гордость русского градостроительства Санкт-Петербург, по-летнему залитый солнцем, предстал во всем своем великолепии восхищенным взорам молодого художника.
Множество скульптурных украшений и фигур вплеталось в архитектуру дворцов, правительственных зданий, жилых домов, мостов, в узорные чугунные решетки набережных.
Талантливые зодчие и ваятели создали на долгие века этот строгий, стройный облик Петербурга.
Юный художник сразу почувствовал то гармоническое единство, в котором находились архитектура зданий и монументально-декоративная скульптура.
Не менее выразительны и величественны были отдельные монументы-памятники, установленные на площадях и улицах столицы.
Велико было изумление и восхищение Гайвазовского, когда еще издали увидел он памятник императору Петру I работы знаменитого скульптора Фальконе.
Об этом необычайном скульптурном произведении Ваня слышал не раз от учителя-итальянца в Симферополе. Итальянец до того, как поступить к Казначеевым, несколько лет жил в столице.
Но то, что Гайвазовский теперь увидел собственными глазами, превзошло все его ожидания.
На огромной тысячепудовой скале поднял на дыбы могучего коня гордый всадник. Грозен он для врагов, как грозна для них сама Россия, и бессильно извивается под копытами коня растоптанная змея. Величаво смотрит вдаль всадник и простирает вперед руку, как бы указывая отечеству своему путь в грядущее.
Долго стоял Гайвазовский у подножия монумента, пораженный величием идеи памятника и высоким мастерством ваятеля.
Казалось чудом, что громадная фигура коня держится всего только на трех точках опоры — на двух задних ногах и хвосте, в то время как вся передняя половина лошади и всадник находятся на весу, в воздухе.
Через некоторое время Гайвазовский очутился у Адмиралтейства. Это грандиозное здание охватывало почти три городских квартала и было богато украшено монументально-декоративной скульптурой.
На громадных фронтонах[15] флигелей Адмиралтейства стояло множество скульптур, которые в виде мифологических аллегорий прославляли военные и морские подвиги русских людей, расцвет морской торговли, развитие наук, достижения художников, земледельцев, ремесленников.
Триумфальную арку входа увенчивали летящие богини славы, а по сторонам от входа были расположены величественные кариатиды, несущие небесную сферу.
Гайвазовский долго и пристально разглядывал горельефный фриз,[16] который тянулся по верху нижнего яруса башни.
Фриз изображал создание флота в России Петром Великим. В центре юный и прекрасный Петр принимал от морского бога Нептуна его трезубец — знак власти Нептуна над морями. Под лавровым деревом сидела Россия в виде прекрасной женщины, опирающейся на палицу Геркулеса и придерживающей рог изобилия. Тут же стояли богиня мудрости Минерва и бог торговли Меркурий. В глубине виднелся пейзаж с Адмиралтейством, а по краям фриза были изображены работы на верфи, в которых принимали участие морские божества — тритоны и нереиды.
Во всех этих аллегорических фигурах было столько красоты и жизнеутверждающей силы, что Гайвазовский даже не заметил, как много времени он провел в созерцании.
Но великолепию всех этих сооружений не уступали по красоте далекие перспективы улиц, набережных и оправленная в гранит Нева.
Восторг охватил юношу, когда он увидел эту красавицу реку, корабли со свернутыми парусами, легко скользящие лодки, дворцы вдоль набережных.
И тут же в его памяти возникла родная скромная Феодосия. В эти минуты Гайвазовский ясно понял, что отныне его привязанность будет разделена между городом детства Феодосией и величественным Санкт-Петербургом, где начинается его юность.
Юноша не знал, сколько времени прошло, как он бродит по этому чудесному городу. Порой он замечал, что возвращается на одни и те же улицы и в который раз снова стоит перед знакомой уже колоннадой.
В жизни Гайвазовского это был такой счастливый день, когда от избытка светлых, радостных впечатлений смутно припоминается его начало и еще так далеко до его конца.
И хотя в этот день он не обедал, голод ни разу о себе не напомнил, даже тогда, когда он проходил мимо открытых дверей кухмистерских.
В свои шестнадцать лет Гайвазовский воспринимал мир как художник, умел уже не только, глядеть, но и видеть его. И сегодня он видел красоту Петербурга, видел впервые и понимал, что именно таким он навсегда сохранит его в своей памяти и сердце.
Гайвазовский заметил, что не один он любуется городом. Подобно ему, многие мечтатели прогуливались у реки, внезапно останавливались и долго неподвижно глядели. Были среди этих задумчивых, одиноких фигур не только молодые, но и пожилые и совсем старые люди.
На одного такого пожилого мечтателя с седыми висками и грустным, несколько замкнутым лицом обратил внимание Гайвазовский. Он стоял на Исаакиевском мосту и глядел то на серебристую с сизыми и палевыми бликами воду Невы, то на светлую бирюзу высокого северного неба.
Незнакомец почувствовал на себе пытливый внимательный взгляд юноши и приветливо обернулся к нему.
— Подойдите сюда, — произнес он приятным, немного глуховатым голосом, отсюда лучше видно.
Гайвазовский смутился, но незнакомец уже шел к нему навстречу и, взяв под руку, повел на свое место. Он указал ему на купол строящегося Исаакиевского собора и посоветовал послушать, как ясно доносятся оттуда голоса каменщиков. Несмотря на расстояние, было слышно чуть ли не каждое слово. Эти голоса сливались иногда с дробным стуком молотков. Изредка на несколько мгновений наступала тишина. И вдруг ее нарушал звонкий смел молодой прачки, полощущей в Неве белье.
— Хорошо как! — вырвалось у незнакомца, и его строгое лицо стало таким приятным, простодушным и чем-то напомнило Гайвазовскому лицо старого Коха.
— Это все можно на скрипке сыграть, — тихо заметил юноша.
— Вы музыкант? — живо спросил незнакомец. — Нет, но я с малолетства играю на скрипке.
— Бог мой, какая удача! Позвольте пригласить вас к себе. Я живу здесь поблизости, и вы усладите мой слух. У меня есть отличная скрипка.
Но Гайвазовский ответил, что он с детства привык только к своей скрипке, что он лишь вчера прибыл в Санкт-Петербург и остановился в доме госпожи Башмаковой, урожденной графини Суворовой-Рымникской. Там сейчас находятся все его вещи, в том числе и скрипка.
Незнакомец, по-видимому, был страстным любителем музыки. Он тут же убедил Гайвазовского поехать за скрипкой в наемном экипаже.
Через час, добыв скрипку, они вышли из экипажа у большого здания с колоннами и сфинксами у подъезда.
Гайвазовский хотел спросить, где они, что это за здание, но незнакомец оживленно рассказывал ему о последнем музыкальном вечере у графа Виельгорского.
Они вошли в квартиру. Кроме старого слуги, никого не было. Гайвазовский подумал, что домочадцы, быть может, еще на даче. Хозяин оставил гостя на несколько минут одного в большой комнате, увешанной картинами. Почти на всех были виды Петербурга, Нева с отраженными в ее воде домами набережной. Но было и несколько морских видов.
Гайвазовский остановил взгляд на картине, изображающей осенний шторм на море. Он закрыл глаза и явственно увидел осеннюю Феодосию, несущиеся по небу серые облака, услышал ропот гневного осеннего моря.
Хозяин вернулся в комнату и начал уговаривать его сыграть. А ему хотелось расспросить о картине, кем, где и давно ли она написана. Однако, уступая просьбам, он сел так, чтобы ему была видна картина, и начал играть.
Вид моря вдохновил его. На память пришли мелодии, которым он научился у Хайдара, и юноша проникновенно играл их одну за другой.
Уже неторопливые пепельные петербургские сумерки давно вползли в комнату и начали скрывать от глаз предметы, стоящие в углах, а Гайвазовский все продолжал играть незнакомцу. Тот сидел в кресле у окна, и с его лица не сходила строгая, торжественная сосредоточенность. Звуки скрипки обволакивали комнату; казалось, они проникали не только в сердце этого человека, но и в каждую вещь. Хозяину дома казалось, что находящиеся в комнате предметы слушают игру так же внимательно, как он сам. Особенно это относилось к портьерам на дверях. Когда скрипка звучала трогательно и нежно, они шевелились и как бы тихо вздыхали. Он не догадывался, что за портьерами стоит и вздыхает старый слуга, тоже заслушавшийся музыкой молодого гостя.
Когда Гайвазовский кончил играть, незнакомец спросил:
— У кого вы намерены обучаться музыке?
— Музыке я отдаю свои досуги, — ответил юноша, — я уроженец Тавриды и прибыл сюда обучаться живописи.
— Позвольте! — вскочил хозяин. — Не вы ли юноша из Феодосии, Иван Гайвазовский?
Гайвазовский от удивления чуть не выронил скрипку. Десятки вопросов сразу пронеслись в его голове: кто этот странный, но добрый человек, откуда он осведомлен о нем и даже знает его имя?
Незнакомец тем временем успел успокоиться. Он громко позвал слугу и велел принести свечи. Когда в комнате стало светло, он мягко сказал юноше:
— Я о вас наслышан давно. В академии мне показывали ваши рисунки, и я с радостью узнал, что уже есть повеление о зачислении вас в живописный класс академии, в коем я состою профессором.
— Значит, я ваш ученик? — только и нашелся спросить Гайвазовский.
Все казалось ему похожим на сон: долгий, безмятежный голубой день, встреча с этим необыкновенным человеком, и то, что незнакомец вдруг оказался его будущим учителем.
Профессор, понимая, что происходит в душе юноши, с доброй улыбкой произнес:
— Не удивляйтесь ничему. Все это явь — и наша встреча на мосту, и игра на скрипке, и то, что меня зовут Максим Никифорович Воробьев, а вы теперь мой ученик.
В АКАДЕМИИ ХУДОЖЕСТВ
В 1757 году в Петербурге была учреждена Академия трех знатнейших художеств. Через семь лет ее переименовали в Российскую Императорскую академию художеств.
Русские цари и царицы желали, чтобы в академию не проникали передовые идеи. Воспитанники академии, академисты, должны были копировать картины и гравюры, рисовать с гипсов и обнаженных натурщиков и ничего не знать о жизни за стенами академии. Дни академистов были так заполнены, чтобы у них не оставалось свободного времени для чтения и размышлений.
Академистов будили в пять часов утра. В шесть часов начиналась утренняя молитва. Молитва продолжалась долго и заканчивалась чтением главы из евангелия. Только после этого ученики завтракали куском хлеба с водой и в семь часов приступали к занятиям.
Классы продолжались до семи часов вечера, с небольшими перерывами на обед и отдых.
После семи часов был ужин, а в девять часов все ученики должны были уже находиться в своих спальнях.
Так продолжалось изо дня в день, из года в год с однообразной правильностью заведенной машины.
Обширный штат инспекторов, подинспекторов, гувернеров, смотрителей следил за тем, чтобы этот порядок никем не нарушался.
В 1829 году по приказанию императора Николая I, Академия художеств перешла из ведения министерства просвещения в ведение министерства императорского двора. Это министерство ведало конюшенной частью, охотой, духовенством, фрейлинами императрицы. Император решил присовокупить сюда и Академию художеств, поближе к своему царскому оку. Самодержец не делал различия между фрейлинами, церковниками, делами конюшенными и академическими. Николай I объявил свою волю, что отныне он лично будет осуществлять цензуру для всех академических выставок, будет сам отбирать картины, «дабы из оных исключить все то, что не достойно будет публичной выставки».
Царь лично и через министра двора князя Волконского вмешивался в академическую жизнь: он высказывал свое недовольство многим профессорам, одним делал выговоры, а других просто увольнял. Николай Павлович восхищался выписанным из-за границы прусским художником Францем Крюге за его умение писать портреты царских лошадей и ставил его в пример профессорам Российской Академии художеств.
Профессора превратились в царских чиновников. Наиболее рьяные с усердием выполняли волю монарха и учили академистов писать картины на библейские и мифологические сюжеты.
Царь был доволен такими профессорами: они заставляли молодых людей забывать о живой жизни за стенами академии, о народе, о его страданиях.
Но были и такие профессора, которые по-другому, шире смотрели на свою задачу. Однако таких профессоров в академии было мало. К счастью для Гайвазовского, одним из таких немногих оказался его учитель — профессор Максим Никифорович Воробьев.