— Понимаю, — сказал Чемерица. — Что ж, превосходно.
— Ужасно, — сказал лорд Наперстянка.
— И ужасно, и превосходно в то же время, — подытожил Устранитель. — В любой сфере существует лишь немного совершенных вещей, и это одна из них.
Когда трое лордов снова вышли в коридор, два телохранителя-огра стояли, бессмысленно глядя в потолок и свесив руки. Ноги плохо повиновались им — они только и могли, что плестись следом за хозяевами. Лишь когда дверцы лимузина захлопнулись и шофер с лошадиным лицом развернулся к выезду из порта, охранники начали моргать и что-то мямлить. По мере удаления от прибрежного района они снова обрели дар речи, но так и не сумели вспомнить, что случилось с ними во время ожидания в коридоре.
5
КНИГА
— Но ведь ты же выручишь какие-то деньги за дом? И сможешь купить себе собственную акустику.
— Не знаю. Вряд ли — пока, во всяком случае.
— Слушай, я серьезно. Они поступили по-сволочному. Я завтра же уйду от них, только скажи. Найдем других, не проблема. Гитаристов везде пруд пруди. Мир полон тощих парней, которые все старшие классы средней школы просиживают у себя в комнате и копируют соло Ван Халена.
Тео не удержался от улыбки. Хотя Джонни его и не видел.
— Только этого мне и не хватало — связаться с очередным любителем продолжительных гитарных соло.
— Как скажешь. Можем клавишника взять вместо гитариста. И будем играть что хотим. Ты раньше писал классную музыку, Тео. И тексты тоже — помнишь, про отца своего, что он был грозой или молнией? Вот и пиши снова. В «Клаудс» ты только зря пропадал. Вернись к истокам, чувак. Когда мы только познакомились, я, бывало, думал: этот парень точно далеко пойдет. И не хотел от тебя отставать. Теперь ты можешь снова стать этим парнем.
— У нас что — Национальный месячник Тео? — Кэт тоже говорила что-то в этом роде. «Потенциал». Хорошее слово, когда тебе двадцать, и не очень-то уместное, когда перевалило за тридцать.
— Чего ты гонишь? Я просто говорю, что у тебя таланта на пару тонн — вот и пусти их в дело.
Говорить было трудно. Приятно снова услышать Джонни, и хорошо, что они, преодолев его сбивчивые извинения, вступили в область, где им обоим удобно (например, то, какой Крис Ролле засранец), но теперь Тео устал. Ему мало приходилось говорить последнее время, и он отвык.
— Не знаю я, Джон-О. Все может быть. Может. Попозже. Сейчас мне пока неохота музицировать. Оставайся пока в «Клаудс». Крис правда талантливый, хотя я этого поганца на дух не выношу. Может, вы в самом деле диск запишете. Не надо из-за меня уходить.
— Ты мне друг или как?
Это застало Тео врасплох. И ему понадобилось какое-то время, чтобы продолжать в том же духе — потихоньку обрывать то, что их связывало.
— Спасибо. Нет, правда. Конечно, друг, даже и не сомневайся. Просто друг из меня пока хреновый. Я... ну, не знаю, вырубился на время. Батарейки сели.
— И что ты теперь собираешься делать? Вернешься к Хасигяну, я хочу сказать?
— Нет пока. Продам дом, а там видно будет. Знаешь старую хохму — «смерть — это когда жизнь тебя притормаживает»? Лучше всего срабатывает, когда умираешь ты сам, но и по-другому тоже работает, как оказалось. — Тео помолчал, не желая слишком углубляться в свои раздумья последнего времени. Джонни незачем все это выслушивать, да и не поймет он ничего. — Я просто не готов пока выйти в свет, Джонни. Дай мне время, и я вернусь.
— Да уж сделай милость, не то я приду и дам тебе пинка.
Отойдя от телефона, Тео с тяжким вздохом взглянул на кипу риелторских бланков на обеденном столе и решил, что приспело время выпить еще пивка. Эту пустоту можно заливать весь день, и она все равно не наполнится.
«Я занимаюсь бумагами, продаю собственность, правильно? Значит, я работаю. Просто мне повезло с боссом — он разрешает мне выпить среди рабочего дня».
За несколько глотков он опорожнил бутылку наполовину и приложил ее, холодную, ко лбу. Хоть бы все поскорее наладилось, упростилось. Он, конечно, пьет больше, чем следует, но дайте же парню опомниться. Он потерял девушку, ребенка, которого они ждали, и мать — всего за несколько месяцев. Ни один психотерапевт не стал бы его винить. А если бы попался такой, который стал бы, он, Тео, заехал бы ему в зубы.
Черт. Он тупо смотрел на бланки и на коробки с аккуратно сложенными бумагами матери. Дом давил на него: все каждый день оставалось на тех же местах, поскольку здесь жил теперь он один. Все эти чистые заброшенные поверхности, пустые комнаты, материнские вещи, упакованные и вынесенные в гараж, потому что от их вида ему делалось совсем уж паршиво. Но вчера дама из конторы недвижимости пару раз приходила с клиентами и весело, черт бы ее драл, намекала, что у нее уже наклюнулись серьезные покупатели.
Слава Богу, хоть рынок недвижимости процветает. Чем быстрее дом будет продан, тем меньше ему придется здесь жить.
Тео допил пиво, подумал, не достать ли из холодильника еще пару бутылок и не посмотреть ли какое-нибудь дурацкое кино по телевизору — приличного все равно ничего не сыщешь, ведь кабельное мать так и не подключила, но какая разница, верно? Главное, скоротать как-то долгие часы до вечера, а потом у него будет предлог сходить куда-нибудь пообедать. Потом он вернется назад, с полной ответственностью дернет еще пивка, как всякий солидный домовладелец, заснет под поздние новости, и ему не придется думать аж до утра, пока солнце опять не заглянет в окно.
В горле что-то заклокотало, и он не сразу понял, что это закупоренный внутри, рвущийся наружу горестный вопль. Горячую кожу подернуло холодом, словно у него начинался грипп.
«Что я делаю здесь? Это место мне не принадлежит».
Он заставил себя встать и, слегка пошатываясь, подошел к столу — сколько он уже высадил, четыре или только три? Сев, он разложил перед собой голубые риелторские конверты, записную книжку и картотеку матери — на этом его деятельность закончилась. Свет резал глаза, несмотря на задернутые шторы, как будто дом из умеренно жаркого климата Северной Калифорнии перенесли на кипящую поверхность планеты Меркурий. Хуже того, Тео чувствовал, что его глазами на мир смотрит кто-то другой, точно нарушилось телевизионное изображение и Тео вдруг стало больше одного. Это ощущение он уже много раз испытывал во сне, в страшном сне, но ведь сейчас он не спал. Тот, чужой, не делился с ним своими мыслями, но смутное, навязчивое чувство говорило Тео, что они оба как-то связаны.
Кем бы он ни был, тот другой, Тео он очень не нравился. Это призрачное «Я» оставалось жутко холодным даже в лихорадочно пылающем мозгу. Холодным, как льдинка в хвосте кометы.
Может, у него удар или что-то вроде? «О Господи, только не это...»
Вспугнутые мысли еще какое-то время взрывались и шипели, как фейерверк, а затем ощущение чужого присутствия понемногу ослабло — зашторенную комнату снова наполнял нормальный приглушенный свет, и в мозгу звучала эхом одинокая мысль:
«Умерли. Все умерли».
Тео положил голову на стол и подождал, пока снова не стал собой — в единственном числе. Это просто мимолетное наваждение, подкрепленное депрессией. Умерли не все. Кэтрин, к примеру, живехонька и встречается с кем-то другим. А Джонни — Джонни бессмертен, так его и растак.
«Не смей так думать. Ты сглазишь его, как сглазил ребенка».
Тео отодвинул от себя пиво вместе с этой ужасной мыслью. Но попытка снова сосредоточиться на бумагах оказалась безнадежной — все равно что разбираться в кольцах на срезе дерева. Всякие ипотечные тонкости, пожарное страхование, страхование имущества, страхование права собственности. Работенка на несколько часов — нечего и стараться, когда голова в таком состоянии. Тео увидел в материнской коробке с документами краешек конверта с голубыми и желтыми цветами и вытащил его.
Это оказалась открытка, махровый кич: котенок играет с клубком, а мама-кошка ласково на него смотрит. Внутри напечатаны стишки:
Внизу коряво, точно признание убийцы, приписано:
С днем рождения любящий тебя Тео.
И проклятущие слезы снова тут как тут.
Он не помнил даже, когда подарил ей эту открытку. Судя по почерку, лет в шесть или семь. Удивительно то, что мать ее сохранила — это она-то, королева не признающего сантиментов прагматизма. Интересно, что еще там лежит?
Тео вывернул коробку на диван. Содержимое составляли в основном вполне ожидаемые вещи: страховые полисы, банковские книжки со сберегательными счетами, давно закрытыми — за каким чертом в таком случае их беречь? — но среди них попадались и странные, вроде инструкции по обследованию грудных желез, хранимой в отдельном конвертике, словно порнография. Было несколько отцовских писем — одно, похоже, времен пятидесятых, еще до женитьбы, когда Питер Вильмос служил на Филиппинах, а мать жила в Чикаго. Надежда обнаружить более молодое, пылкое и романтическое отцовское «я» — сломавшееся от столкновения с реальной жизнью, как хотел, но так и не мог до конца поверить в собственной юности Тео, — угасла по прочтении письма.
Дорогая Анна!
Прошло уже несколько недель, вот я и решил написать, потому что ты сказала, что ждешь моих писем. Жизнь у нас, в общем, без изменений. Дженретт, парень на соседней койке, продолжает храпеть как нанятый. Кормежка неважная, Хорошо еще, что дают не сильно много (шутка). Надеюсь, что у тебя и твоих родителей все хорошо и что твой папа уже поправился и вышел на работу. На днях мы строили склад, и я был главный — это труднее, чем может показаться, потому что здесь всегда ветер, «штормит» каждый день, и листы железа разлетаются, а они здорово тяжелые! Но склад мы построили...
За этим следовала еще одна страница, столь же малосодержательная, и подпись — безо всяких «целую тебя» или «люблю», просто «искренне твой».
Интересно, они тогда уже переспали? Краденая ночка в мотеле или в комнате школьного друга, перед отплытием? Это было пугающе близко к тому, что думал об отце Тео в самые худшие моменты — что он способен послать письмо с подписью «искренне твой капрал Питер Вильмос» девушке, которую видел без всего.
Мать сохранила более поздние его письма, а также поздравительные открытки — с днями рождения и годовщинами свадьбы. Старик с годами не стал Казановой, но хотя бы подписывался теперь не «искренне твой», а «целую, Пит».
Маловато, прямо скажем, для целой-то жизни. Другие открытки от Тео (после двенадцати лет практически ни одной), письма от родственников — и, что удивительно, довольно много вырезок из местных газет относительно его ранних успехов. Одна — из «Пенинсула таймс-трибюн» о школьной постановке «Парней и девчонок», с отмеченным фломастером параграфом:
Если другие ведущие партии несколько слабоваты как с вокальной, так и с рунионовской*[6] точки зрения, мы не можем сказать того же о Теодоре Вильмосе, чей жар, энергия и удивительно сильный голос вдохнули жизнь в роль Ская Мастерсона, игрока с золотым сердцем. Молодой Вильмос занял главенствующее место на сцене, и автор этих строк будет не слишком удивлен, услышав через несколько лет, что он исполняет ту же роль на Бродвее...
Тео перебирал другие вырезки, о других постановках и выступлениях хора, где он солировал; здесь имелся даже очерк о первой его группе, из полупанковского журнальчика восьмидесятых «Шреддер». Тео пару раз вспоминал об этой статейке и думал, куда она подевалась — и вот она нашлась.
Солист у них прямо охренеть, ребята, а я такими словами не бросаюсь. Я с самого появления Боно и «Ю-Ту» не слышал ничего такого сердито-красивого и красиво-сердитого. Хочу сказать, что «Итен янг», если удержат у себя этого солиста, приобретут серьезные коммерческие шансы. Не знаю, хорошо это или плохо, но что правда, то правда...
То, что мать, вымарав нехорошее слово черным фломастером, все-таки держала журнальчик под названием «Шреддер» у себя в ящике только потому, что там говорилось о ее сыне, снова вызвало у Тео слезы. Кто бы знал!
«Но картина ясна, не так ли? Джонни, Кэт, эти вырезки... я так и не достиг намеченных высот. Когда же это я отклонился в сторону?»
Вопреки ожиданиям, он впал в депрессию — не только из-за жизни матери, прошедшей так незаметно, но и из-за собственной жизни. Отложив газетные вырезки, он бегло просмотрел остальные бумаги. Какие-то рецепты, пара записок от бабушки Дауд — писем не было, но ведь бабушка свои последние пятнадцать лет прожила у дочери с зятем, с чего бы она стала писать им письма. Записки самые обыкновенные: в одной просьба к Анне зайти за лекарством, в другой, на листке из рекламного блокнота страховой компании, сказано: «Извини, я забыла. Напомни мне завтра поискать, пожалуйста. Мама». Может, на самом деле речь идет о чем-то важном, подумал Тео, о чем-то, имеющем отношение к истории их семьи? Только потом, проглядывая какие-то оплаченные счета, он сообразил: Анна Дауд Вильмос хранила эти каракульки как единственную память о своей матери.
Доброй ночи, Никто.
На миг его снова прохватило холодом, но это был всего лишь холод отчаяния при мысли о двух умерших людях — о трех, считая отца с его извещениями о строительстве сборных складов, — от которых осталось так мало; они ушли в небытие, как брошенные в реку камни, и круги от них держались на воде совсем недолго. Каждый обещает стать кем-то, а потом это куда-то девается.
Тео срочно захотелось выпить еще пива.
Когда он укладывал бумаги обратно в коробку, из коричневого конверта с праздничными рецептами выпал другой, завалившийся туда конверт — вроде как с открыткой, но необычайно тяжелый. Адрес и фамилия матери надписаны старомодным, не слишком разборчивым почерком.
Изнутри, в свою очередь, выпала не открытка, а сложенное письмо. Вес пакету придавали банковская книжка и маленький ключик, приклеенный к последней странице письма пожелтевшей целлофановой лентой. Тео бросил взгляд на затейливую подпись, которую разгадал не сразу:
«Преданный тебе Эйемон Дауд».
Он был почти уверен, что этот Эйемон — один из братьев бабушки Дауд, но не мог припомнить, что она про них рассказывала; бабушка, переехав в Калифорнию, со своей родней больше никаких дел не имела.
Письмо по сравнению с другими эпистолярными памятками матери было довольно длинным. Конверт датировался январем 1971-го, пару лет спустя после рождения Тео. Отказавшись от очередного пива в пользу растворимого кофе, Тео принялся разбирать почерк.
Дорогая племянница!
Тебе, думаю, будет трудно вспомнить меня, ведь мы не виделись с тех пор, как ты была совсем еще маленькой, но только тебя с твоей мамой я и могу назвать родными людьми остальные не в счет. Твоя мать, а моя сестра Маргарет была единственной близкой мне душой из всей нашей сварливой, ни на что не годной семейки. Я виделся с ней редко, а с тобой еще реже, но причина этому мои путешествия, а не отсутствие теплых чувств.
Зная обо мне так мало, ты будешь удивлена, прочитав, что я очень виноват перед тобой и твоей семьей и что вину мою нельзя ни убавить, ни искупить. Объяснить я ничего не могу — по крайней мере в письме. Скажу лишь, что теперь, перед путешествием, откуда возврата не будет, эта вина гнетет меня тяжким бременем. В качестве скромного жеста доброй боли и сожалений о том, что я был таким негодным дядей, я хочу подарить тебе, твоему мужу и маленькому сыну то немногое, что осталось у меня от земных благ.
Это, увы, не фамильное поместье и не сундук с драгоценностями — всего лишь небольшой банковский счет да кое-какие личные бумаги. Деньги твои — их, повторяю, немного, но когда-нибудь они, возможно, помогут тебе оплатить учебу сына или пережить тяжелые времена, которые случаются в нашей жизни.
Я еще раз прошу у тебя прощения, хотя это ни о чем тебе не говорит и, возможно, никогда не скажет. Среди моих скудных пожитков ты найдешь книгу. Если ты как-нибудь на досуге захочешь прочесть ее, не принимай, пожалуйста, содержание за бред сумасшедшего. Это попытка художественной прозы, хотя, боюсь, и не очень успешная — нечто вроде сказки, которая, надеюсь, все-таки найдет своего читателя. Только вот конец я так и не сочинил. Все концы для меня сейчас сводятся к одному.
Желаю тебе и твоей молодой семье, здоровья и счастья.
Тео зажмурился, потряс головой и перечитал письмо сызнова. С прочими материнскими памятками оно совмещалось не лучше, чем в первый раз. Среди удручающей нормальности оно занимало особое место — прямо-таки маленький рассказ О'Генри.
Ключик должен быть от банковского сейфа, это ясно. Книжка с разлинованными страничками, полными рукописных пометок, выдана неким «Трэвелер-банком», адрес — Дуэнде-стрит, здесь, в Сан-Франциско. Тео никогда не слышал о такой улице, но стертая, сделанная под копирку схема показывала, что она находится где-то в районе Русского холма. Сумма счета приближалась к пяти тысячам — неплохие деньги тридцать лет назад, но не то наследство от богатого дядюшки, о котором люди мечтают. Их все сняли где-то через неделю после проставленной на письме даты, и к счету, видимо, больше не обращались. Забавно, что мать никогда не упоминала о них, но это, в общем, в ее характере.
Тео вспомнил теперь, что бабушка пару раз точно говорила о своем брате Эйемоне. Говорила, что он самый красивый у них в семье, вот только корней, добавляла, так и не пустил. Она, кажется, в самом деле любила его, как говорилось в письме. Тео припомнил и другие ее слова — если бы его ум, мол, да приложить к делу (вроде бы тоже о нем, об Эйемоне), он миллионером бы стал. Только от одних книжек, мол, проку не жди — локтями тоже работать надо.
Что же стало с этим человеком? Был ли он болен, когда писал это письмо? Это его «путешествие, откуда возврата не будет» звучало не слишком хорошо. И что он такого сделал, если вздумал извиняться перед матерью Тео, которую, судя по всему, едва знал?
Счет давно очищен, но где же бумаги, о которых упоминается в письме? Тео знал, что у него есть более неотложные дела, но письмо от двоюродного деда было единственным в архиве матери, что не вызывало депрессии. После той странности, что произошла с ним недавно, Тео вдруг очень захотелось делать хоть что-то, и прежде всего — выйти на свежий воздух.
И почему этот ключ все еще здесь? Он явно от сейфа, но даже если сейф вместе с «Трэвелер-банком» до сих пор на месте, надо знать его номер. Это, наверное, можно сделать вполне легально — сказать, что содержимое входит в имущество матери, и попросить назвать номер, но тогда, видимо, придется ждать официального утверждения или еще какой-то фигни.
Чувствуя утомление от одной этой мысли, Тео подцепил ногтем ленту, приклеивающую ключ к письму. Древний целлофан отошел, ключ повис, и под ним открылись чернильные циферки, которые он раньше скрывал: «612».
Искомый дом он обнаружил на поперечной улочке, на середине склона крутого холма — один из образчиков сан-францисского викторианского стиля, до того узкий, что легко было пройти мимо, не заметив вывеску «Трэвелер-банк». С первого взгляда Тео подумал, что для банка это странное место, потом предположил, что кто-то сохранил название, но изменил характер заведения — что теперь здесь ресторанчик из тех, в которые ходят только по наводке друзей, или студия графики. Для современного банка помещение слишком мало, и улицу никак не назовешь оживленной, где клиент может зайти в твою дверь случайно.
Входная дверь была стеклянная, но свет внутри, видимо, не горел, и Тео ничего не мог разглядеть там. Под вывеской имелась решетка переговорного устройства, и он нажал на кнопку рядом с ней.
— Крраук мурркагль морнт? — ответил ему нервный голосок — возможно, и человеческий.
— Добрый день. У меня здесь депозитарный сейф.
Через пару секунд дверь зажужжала. Тео открыл ее, оказался в темном вестибюле с лестницей и поднялся наверх. На первой площадке его ожидала полная девушка с прямыми светлыми волосами.
— Вы сказали, у вас здесь сейф? — Говорила она с акцентом — кажется, восточноевропейским.
— Да. Я его унаследовал от матери, а ей сейф передал ее дядя. — Тео вручил девушке письмо и книжку. — Вот, посмотрите сами. У него и счет здесь имелся. — Тео предъявил ключ. — Сейф номер 612.
— О-о, — сказала она так, будто он уведомил ее о скором начале ядерной войны. — О, нет.
— Простите?
— Я говорю, мистера Корни нет на месте. — Тем не менее она позволила Тео пройти.
Он еще не видывал такого маленького операционного зала, если это помещение действительно было таковым. Величиной с викторианскую парадную гостиную и обставлено примерно так же. На стенах в запыленных вычурных рамах висели портреты суровых мужчин в старомодных черных костюмах — посетителю из-за тесноты казалось, что они сидят у него на голове. Четверо настенных часов показывали разное время, но вместо Лондона, Токио и прочих финансовых центров на табличках под ними значилось Гластонбери, Каркассон, Александрия и Персеполис. Какая-нибудь шутка с большой бородой, что ли? Тео слышал эти названия, но зачем кому-то понадобилось знать, какое там время? Все прочее офисное оборудование, похоже, поставили еще в эпоху пара, кроме одной здоровенной машины вроде телетайпа — эта неплохо бы смотрелась в фильме о Второй мировой войне.
— Но сейфы-то у вас сохранились?