Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ЯЗЫК. ЗНАК. КУЛЬТУРА. - Михаил Константинович Петров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Начать можно с элементарных силлогизмов. Любое общество на любом этапе его существования обладает некоторым массивом социально необходимых форм деятельности, причем массив этот намного превышает возможности отдельно взятого индивида, требует фрагментации в некоторое множество посильных для индивидов, сопряженных и дополняющих друг друга видов деятельности. "В отличие от биокода пчел, муравьев, термитов биокод человека не справляется с задачей воспроизводства этих фрагментированных видов деятельности в смене поколений, что вынуждает все типы социальности искать внебиологические средства кодирования, иметь долгоживущий, рассчитанный на множество поколений, бессмертный и вечный с точки зрения смертного индивида "социокод", несущий примерно тот же набор функций, что и биокод для других видов. Материалом, "геном" социального кодирования как раз и является знак. Используя знак, общество удерживает массив социально необходимых и воспроизводимых в смене поколений видов деятельности в двух формах существования: в репродуктивно-эмпирической и в обобщенно-трансляционной (знание), подготовленной для передачи новым индивидам.

Перечислим эти исходные положения: а) корпус социально необходимой деятельности следует фрагментировать в посильные для индивидов "порции", виды; б) матрица фрагментирования не может воспроизводиться в смене поколений средствами биологического кодирования, поэтому средства внебиологического кодирования – знаки – являются условием существования любого общества; в) внебиологическое кодирование предполагает наличие особой "наследственной" социальной знаковой сущности, способной отчуждаемо от смертных индивидов хранить матрицу фрагментирования корпуса деятельности и кодировать индивидуальные виды деятельности.

Пусть эта группа положений будет для нас исходной точкой отсчета, чем-то вроде теоремы толчка физиков, "прямолинейным движением", которое не требует доказательств, но может участвовать в доказательствах как абсолют – исходный момент определенности. Нет смысла, нам кажется, доказывать ключевой ход такого построения: если социальность как различенная, но целостная форма деятельности реализована на смертном материале индивидов и не берется биокодами этих индивидов, а общество все-таки существует преемственно и независимо от рождений и смертей индивидов, то должен существовать автономный относительно индивидов код такой формы, распределяющий индивидов по видам деятельности и, таким образом, "стыкующий" деятельность смертных поколений людей в бессмертную историю общества. И если мы, нарушая запрет на повтор, трижды в разных формулировках говорим об одном и том же, то делаем это не ради доказательности, повтор ничего не доказывает, а ради "обживания" этой ключевой схемы, из которой вытекают не столь явные, но имеющие для нас принципиальное значение выводы.

Примем на правах постулата, что матрица фрагментировавания корпуса социально необходимой деятельности действительно существует в отчуждаемой от индивидов знаковой форме социокода. Что из этого следует?

Прежде всего в этом факте скрыто содержится утверждение, что каждая клеточка или ячейка матрицы суть адрес распределения закодированной в знаке деятельности, причем адрес, ограниченный "вместимостью" среднего индивида – средними значениями ментальных и физических возможностей человека. В попытках идентифицировать такие знаки – индивидуализирующие адреса распределения – мы сразу же наталкиваемся на институт имен, и если знаковое кодирование социальности мы принимаем совечным обществу, то эту же характеристику причастности к вечному мы должны приписать и именам – индивидуализирующим адресам распределения социально необходимой деятельности, фрагментированной по контурам сил и возможностей индивидов.

Конечно, с точки зрения современного европейца, за плечами которого двухтысячелетняя практика распределения младенцев в имена по святцам или по произволу родителей, имя выглядит скорее различительной биркой для административно-бюрократического крючкотворства, чем носителем социальной сущности человека. Бунт шекспировской Джульетты против тезиса "истинности имен по природе" (Не ты, а имя лишь твое – мой враг… Что имя? Роза бы иначе пахла, когда б ее иначе называли?) представляется сегодня наивным и беспредметным. В нашем социокоде имя как представитель социальной наследственной сущности работает не в режиме преформации, а в режиме эпигенеза, принадлежит скорее к миру кантовских тезисов, а не антитезисов, к миру "свободной причинности" и самораспределения в наличные или новые виды деятельности. Но, сканируя инокультурные ойкумены, мы без особых усилий убеждаемся, что эпигенез имени, лишенного, "врожденных" социальных ролей и обязанностей, - чисто европейское явление. В других типах культуры имя тяготеет к преформизму, там человеку значительно больше "на роду написано".

Кубань и Хиндустан, как мы уже отмечали, сравнимы и по природным условиям, и по основным продуктам деятельности, и даже по формам деятельности – овес и прочие злаки растут, по Гегелю, и на Кубани, и в долине Ганга, требуя сравнимой деятельности по обеспечению этого роста. Но социокоды, с помощью которых новые поколения приобщаются к наследству предшественников, здесь разные, и люди себя сознают по-разному. Сын кубанского парикмахера или плотника вряд ли унаследует профессию отца: перед ним огромный выбор деятельности по склонности и интересу. Сын парикмахера или плотника с берегов Ганга до самого недавнего времени жил в системе "джаджмани", которая жестко определяла его будущую судьбу не только по профессии, но и по клиентуре, по размеру гонорара в виду натуральных поставок и услуг, даже по кругу возможных жен [26].

Присутствие в социальном кодировании и в человеческом общении имен – индивидуализирующих адресов может, по нашему мнению, рассматриваться как отличительный признак человеческого общения. Сегодня, когда расплывчато определенные понятия "знак", "общение", "язык" переносятся и на животных (пчелы, муравьи, термиты, дельфины), применение критериев адресности (индивидуализирующее имя) и участия во внебиологическом кодировании индивидуальных видов деятельности дает возможность отличить человеческое от нечеловеческого. Пчела может сколько угодно танцевать, кодируя в фигурах танца расстояние и направление полета, но, поскольку это умение информационно танцевать передано пчеле по биокоду и сам информационный сигнал в принципе не может иметь избирательного индивидуального адреса, механизмы кодирования сообщения, его передачи и восприятия носят очевидно "подкорковый", неосознанный характер, так что рассматривать подобного рода биологические явления в терминах человеческого социального общения не имеет, на наш взгляд, смысла. Внешнее сходство здесь только запутывает, создает трясины смысловой неопределенности и многозначности там, где их могло бы и не быть(2).

(2) Нельзя. конечно, исключать разного рода сумасшедшие гипотезы вроде той, что сложные формы общения у живого (пчел, муравьев, термитов) суть реликты застойных форм социального прежде общения, освоенного постепенно и поглощенного биокодом. Подобные гипотезы нельзя опровергнуть, но это еще не причина, чтобы заниматься ими всерьез: доказать их тоже нельзя.

Ниже термины "знак", "общение", "значение", "язык", "социокод" мы будем употреблять в узкочеловеческом значении как видовую особенность человека, существа социального по необходимости или, что то же, по биологической несостоятельности. Мы не будем развивать эту точку зрения на происхождение общества как на вынужденный, под угрозой вымирания, ответ биологического вида на длительные и неблагоприятные изменения среды. Этот взгляд на социогенез давно высказан в марксизме, и мы упоминаем о нем лишь по связи с нашими исходными положениями. Социальность, внебиологическое кодирование как ответ на неблагоприятные изменения среды может означать только одно: появление в экологической нише вида таких жизненно важных для него и поддающихся типизации (репродуктивных) ситуаций, решение которых требует коллективных координированных действий, т. е. действий, программы которых различены на индивидуальной основе и интегрированы в целостность по конечному результату (охота на крупных животных, например, которая обнаруживается в технологических арсеналах практически всех "первобытных" обществ).

Смысл такого разбиения программ на индивидуальной основе и интеграция в целостность по конечному результату есть фрагментация единой коллективной программы акта деятельности на посильные для индивидов различенные и сопряженные в целостность подпрограммы, т. е. появление устойчивой, призванной решать данную типизированную ситуацию группы с более или менее четким распределением ролей по конечному числу участников. Для кодирования такой деятельности в целях передачи новым поколениям требуется как минимум два рода знаков: знаки-фиксаторы типизированной ситуации и знаки-фиксаторы позиций индивидов в группе. Если социогенез шел по линии налаживания коллективных действий, по линии выделения типизированных ситуаций коллективного действия и столь же типизированных групп, решающих такие ситуации, то сопутствующие социогенезу попытки использовать животное еще, безадресное общение(3)

(3) Довольно значительные объемы такого безадресного стадного общения, "по объекту" (сигналы тревоги, опасности, вызывающие типизированные поведенческие реакции) подтверждаются множеством исследований [53].

для кодирования этих социальных ценностей в знаке находились бы под селекционирующим давлением адресно-именной схемы, т. е. наиболее устойчивыми результатами "проб и ошибок" кодирования в знаке были бы те, которые действительно фиксируют ситуацию, группу, ее участников, распределение ситуативных ролей по участникам.

Современное состояние языков, возникавших, похожее, более или менее одновременно, мало что может сказать об исходных формах языкового общения, о "начале" языка. Все языки прошли огромные по длительности периоды становления формы, выработали тонкие и сложные структуры, так что любая попытка выстроить языки по структурному основанию в шеренгу "развитости", где "правофланговым" и наиболее развитым оказывается то язык флективный (Гегель, Хейдеггер), то аналитический (Есперсен), оказывается несостоятельной прежде всего потому, что ареалы распространения языковых типов, не совпадают с ареалами распространения типов культуры. Языки Кубани и Хиндустана, например, близки по типу и, возможно, восходят к единому индоевропейскому языку-предку, но социокоды, ответственные за тип культуры, здесь, как мы уже упоминали, различны. (Это не только и не столько шпилька в адрес лингвистической относительности и любых других попыток отождествить структуры языка и способы членения окружения, но и предупреждение для нас самих. Если мы говорим о том, что язык и социокод совечны социальности: не может существовать общество без внебиологического кодирования, а такое кодирование немыслимо без языка, то из этого еще не следует, будто язык и социокод одно и то же, будто это лишь два различных по генезису термина для одного феномена. Структура социокода и структура языка могут оказаться двумя разными структурами. Соответственно и "смысл", "значение", "знание", если они прописаны по наличным результатам общения, т. е. по социокодам, могут оказаться в весьма слабой корреляции с типом языковой структуры.

И все же, если социогенез шел через налаживание коллективных действий, через выделение социально значимых типизированных ситуаций коллективного действия и групп, решающих эти ситуации, мы должны либо допустить идею вмешательства сверхъестественных сил, либо признать именное "начало" языка, т. е. первичность имени – индивидуализирующего адреса распределения социально необходимой деятельности, фрагментированной по мере сил и возможностей индивида. Позднее могли начаться процессы дифференциации и трансформации, накопления структур растущей общности, разделения языка на уровни единиц, но если мы, например, постулируем "начало" языка на синтаксическом уровне, мы должны будем призвать на помощь нечистую силу: такие структуры могут появиться либо в результате длительной эволюции формы, либо должны упасть с неба. Почву для их появления в стадной эмпирии предсоциальности обнаружить невозможно.

Различие функций языка и социокода, возможность, а на ранних стадиях и высокая вероятность использования для нужд социального кодирования случайного, хотя и типизированного знакового материала, наша слепая европейская уверенность в том, что логическое и лингвистическое – две стороны одной медали, могут вызвать подозрения и насчет универсализма основных видов общения – коммуникации, трансляции, трансмутации. Мы вводили эти виды в явочном, так сказать, порядке, в плане чистых различений, способных стать точками роста и "местами крепления" новых значений, прописанных по миру общения. Теперь, на подходе к типу культуры, нам требуются некоторые уточнения с учетом собственно программирования.

Уточнения производны от того факта, что виды общения являются одновременно не только потоками информации, различно ориентированными по режиму (коммуникация – отрицательная обратная связь, трансляция – обучение, трансмутация – объяснение), но и потоками, в которых, как мы уже видели, могут протекать различные по форме, структуре, степени комплексности информационные единицы. Научная статья, например, вряд ли может нести информацию для "первобытного" охотника, как и ритуальный танец – для европейца. Нам следует попытаться понять ту границу, которая отделяет а видах общения универсальное от особенного, прочерчивает переход от социального кодирования вообще к культурному типу.

Пусть знание – знаковая форма преемственного существования сложившихся видов социально необходимой деятельности – должно постоянно удерживаться в матрице фрагментирования, поскольку это условие преемственного существования общества в смене поколений. Пусть каждый социально значимый акт деятельности индивида рассматривается как единичная реализация программы, созданной предшественниками и унаследованной индивидом в процессе обучения. Во введении мы говорили о немотивированности состава фрагмента знания с точки зрения содержащихся в нем программ и соответственно о возможный различиях в интерьерах деятельности даже в одном типе культуры. В предыдущем разделе мы говорили о том, что за актами общения стоит текст – результат предыдущих актов общения, а тексты всегда имеют более одного носителя. Теперь мы говорим об именном начале языка как о гипотезе, помогающей понять первые шаги социальности через становление и знаковое оформление типизированных ситуаций коллективного действия с фиксированным числом участников и с индивидуальным распределением подпрограмм по именам в рамках целостной программы коллективного действия.

Это последнее обстоятельство усложняет картины общения и кодирования в их универсальных составляющих, поскольку индивидуализирующий характер имени входит в известное противоречие с принципом совместного владения текстом, этим условием актов общения. Мы высказываем предположение, что при объяснении подобных противоречий следует учитывать тот факт, что на разных исторических периодах на первый план могли выдвигаться то физические, то ментальные ограничения человека и для начальных этапов становления социальности решающее значение имели физические ограничения. В этом случае текст мог быть ориентированным на группу, не выходя за пределы ментальной вместимости индивида, а подпрограммы группового действия – на имя, учитывающее физические возможности индивида.

Этим мы пока ограничимся. Суть экспликации выводов, содержащихся в констатации наследственной или, мы бы теперь сказали, трансляционной природы знака, сводились бы к группе универсальных, имеющих силу для социальности на любом этапе ее развития положений:

а) если социальность не кодируется биологически, должны существовать внебиологические средства ее кодирования – знаки:

б) если объем социально необходимой деятельности превышает возможности индивида, должна существовать и воспроизводиться в смене поколений матрица фрагментирования такой деятельности в посильные для индивида дозы – имя как адрес распределения закодированной деятельности;

в) если социогенез связан с появлением коллективной или групповой деятельности, приходится принять именное "начало" языка, все другие варианты требуют в силу отрыва от эмпирического уровня привлечения сверхъестественных сил;

г) если матрица фрагментирования действительно существует и индивид в социально значимых актах деятельности развертывает унаследованные им от предшественников по социокоду программы, то должно существовать два средства общения – коммуникация и трансляция;

д) если общество не изъято из борьбы за существование и социокод, как и биокод, должен пассивно или активно изменяться, трансформируя матрицу фрагментирования производно от изменений среды, то существует и третий срез общения – трансмутация, который в европейском очаге культуры называют "познание".

III. Неевропейские типы социального кодирования

История нашего европейского социокода есть во многом история замыкания структур социального кодирования на грамматические структуры вполне конкретных языков: флективного греческого для антично-христианского времени (творение мира по слову-логосу, логическая упорядоченность мира и его выразимость в логике понятий); аналитического новоанглийского для нового времени (взаимодействие, причинность); на мета-синтаксические структуры английского, главным образом, языка в наше время (ранговые распределения, ограничения по глубине). Эти замыкания на языковые структуры высокой степени общности создают и поддерживают иллюзию, что так и должно быть, что любой "нормальный" социокод, обеспечивающий воспроизводство социальности и накопление знания, обязан строиться на логико-лингвистическом основании или хотя бы стремиться к такому "развитому" построению.

На этой иллюзии, в частности, и основана лингвистическая относительность. Ведь в самом деле, если поддаться глубоко укоренившемуся в нашем сознании чувству логической упорядоченности мира, чему чуть ли не самоочевидным доказательством служит познаваемость мира, выразимость результатов познания вещных отношений в логике понятий, то немедленно возникает и вопрос: а по какому, собственно, слову, по какой логике сотворен мир? По слову греков? Англичан? Хопи? Единственно последовательно христианским ответом на этот вопрос будет ответ в духе лингвистической относительности: миров столько, сколько языков, и раз уж данная языковая общность преемственно существует, не входя в конфликты с закономерностями окружения и воспроизводя свои социальные институты в смене поколений, ей нет ни малейшего резона считать свой мир и логику этого мира в чем-то ущербными, уступающими мирам и логикам других языковых общностей в совершенстве.

Вместе с тем иллюзорность идеи структурного тождества социокодов не менее самоочевидна. Вряд ли найдется сегодня лингвист или историк, способный без потрясений "вместить" идею разового возникновения языка во всей тонкости и сложности своих структур, включая и структуры высокой степени общности. Образ Афины, в полном вооружении выходящей из головы Зевса, не пользуется сегодня кредитом, да и гефестов молот оглушительных и разовых божественных решений давно вышел из моды. На все сегодня требуется время. Все сущее обязано стать, иметь историю становления, достаточно глубоко уходящую в прошлое, к "началу". Это относится и к грамматическим структурам языков, к их "категориальным потенциалам", которые без труда обнаруживаются в любом современном языке, но заведомо отсутствовали в их "началах".

Можно только гадать, сколько времени требуется языковой общности, чтобы в миллиардных актах речевой деятельности "проявилась" форма, выделились уровни языковых единиц, сложилась та или иная система грамматических правил, в том числе и синтаксических. Ясно, что для подобной стихийной эволюции языковой формы требуются не годы и не десятилетия. С другой стороны, не менее ясно и то, что возникающее общество не может ждать появления развитого категориального потенциала, с тем чтобы построить на его основе "правильный" социокод: для общества достаточно срыва трансляции в одном поколении, чтобы оно погибло и люди вернулись в исходное животное состояние, где каждый сам себе голова и, опираясь на информацию биокода, своими силами строит свою личную историю с весьма проблематичной вероятностью продолжения ее в делах потомков.

Еще менее состоятельна идея временного, пока не возникнет категориальный потенциал, использования "неправильного" или "неразвитого" социокода, неспособного правильно ориентировать живущее поколение общества в окружающем мире, неспособного обеспечить трансляцию знания, накопленного в матрице фрагментирования, неспособного воспроизвести корпус социально необходимой деятельности в новых поколениях, сохранив действенность этой деятельности, т. е. ее производность от вполне реальных и независимых от человека свойств окружения. Мы до сих пор еще не прочь порассуждать на христианский манер о братьях-язычниках, плутающих в потемках неразвитости, невежества, суеверий и страхов перед силами природы, как-то совершенно отвлекаясь от того тривиальнейшего факта, что природа никому не делает скидок на неразвитость и нежный возраст, не позволяет с собой обходиться без знания дела. Вооруженное "неправильным" или "мистическим" социокодом, общество оказалось бы в положении "неправильного" карася, который кидается от червяка и нападает на щуку. И там и здесь исход был бы один. Сам факт выживания общества в наборе созданных предшествующими поколениями социальных институтов может служить достаточной гарантией того, что данное общество обладает правильным и достаточно развитым для условий собственного существования социокодом.

В свете сказанного положение в нашем социокоде, в строительстве которого действительно участвовали категориальные потенциалы греческого, новоанглийского и, возможно, других языков, может свидетельствовать только об одном: о сравнительно позднем, когда уже существовали категориальные потенциалы, возникновении нашего способа кодирования социальных ценностей, а также и о том, что в силу каких-то неустранимых причин зачинателям нашего типа культуры пришлось постепенно отказаться от старого типа кодирования и выработать новый социокод, основанный на использовании универсальных языковых структур. Здесь возможны и уточнения по месту и времени. Колыбелью европейского способа кодирования был бассейн Эгейского моря, где уже с середины II тысячелетия до и. э. фиксируются следы неполадок в функционировании прежнего социокода, близкого по структуре к так называемым "традиционным" способам трансляции социальности, т. е. к социокодам царств Двуречья, Египта, Индии, Китая. Где-то на рубеже I тысячелетия до и. э. появляется закон – "номос", безличный, самостный и равносильный знаковый регулятор всеобщих "гражданских" отношений, не имеющий аналогий в других очагах культуры(1).

(1)"Номос” греков принципиально отличен, например, от "фа" китайских легистов. Номос безличен, равносилен, вне его действия не остается никто, в том числе и законодатель. "Фа" легистов – свод правил для властителя, на которого эти правила не распространяются.

Этой датой и можно, видимо, отметить начало строительства нового европейского социокода. Завершение строительства следует, по нашему мнению, связать с появлением опытных наук (XVI-XVII вв.) или даже с началом технологических приложений научного знания (XVIII в.).

Вынужденный характер перехода к новому способу кодирования также очевиден. Если в понятие "развитость" вкладывать не даты возникновения, а, скажем, объем социокодов, их способность связывать и транслировать в смене поколений различные по объему массивы знания, то вплоть до начала технологических приложений науки, до XVIII в., хвастаться европейцам было нечем. Высшие показатели развитости принадлежали странам традиционной культуры, они же были и лидерами технического прогресса своего времени. Из одного только Китая Европа заимствовала компас, порох, разборный шрифт, бумагу, не говоря уже о таких мелочах, как фарфор, экзамены или деревья на обочинах дорог. "Сказочный" Восток, и его несметные богатства до самого недавнего времени оставались для Европы таким же предметом вожделений и восторгов, каким традиционный Египет был для нетрадиционных греков. Сегодня вряд ли кого-нибудь воодушевила бы идея возврата к традиционному способу жизни, но вот первая европейская утопия – "Государство" Платона – представляла собой, по замечанию Маркса, "лишь афинскую идеализацию египетского кастового строя" [3, с. 379], первый европейский завоеватель Александр Македонский, он же ученик Аристотеля, покорив Египет, тут же принял на себя бремя власти и божественного родства. Недалеки были от подобных поступков и монархи абсолютистской Европы, которые внимательно приглядывались к опыту управления восточных владык.

Словом, сколько-нибудь заметного эффекта движения по шкале развитости Европе с ее новым социокодом пришлось дожидаться около трех тысячелетий. И происходило это, похоже, потому, что новый социокод вплоть до появления опытной науки не располагал механизмами трансмутации, социализации нового знания в соответствующих европейскому кодированию формах. Распределение таланта вряд ли отличалось в античной и средневековой Европе от современного, но не было механизмов утилизации таланта, и Европа за три тысячелетия практически ничем не пополнила орудийный – арсенал деятельности, жила на износ традиционного наследства, заимствовала новинки у той же традиции. Появление опытной науки, института научной публикации, а затем и прикладных каналов перемещения научного знания к местам и датам приложения завершило перестройку социокодов, создало уникальную ситуацию "раздельной", в чистой и прикладной форме, социализации знания, когда фундаментальные научные дисциплины вроде физики, химии, биологии идут, подобно комбайнам, оставляя за собой "валки" проверенных на репродукцию результатов, а прикладные отбирают из валков приглянувшиеся им элементы для соединения их в рабочие смеси машин, технологий, новых продуктов.

Прямым следствием этой новой ситуации явилось то, что мы называем сегодня "научно-технической революцией", а в качестве одной из частных и весьма болезненных проблем, к пониманию состава которой и возможных путей решения мы пока еще только приближаемся, выявилась проблема "культурной несовместимости" – типологического различия способов социального кодирования и особенно трансмутациснных механизмов. Эти различия, хотя они и не препятствуют проникновению в неевропейские очаги культуры конечных продуктов социализации знания в виде новой техники и новых продуктов, предельно затрудняют освоение полной "раздельной" схемы социализации: опытные науки – приложение(2).

(2) Ньерере, президент Объединенной Республики Танзании, видит основную опасность ситуации в том, что в процессе подготовки научных кадров происходит психологическая переориентация индивидов и они вообще оказываются за пределами родной социальности: "Здесь акценты переносятся с взаимозависимости на индивидуальность, поскольку именно индивиду нужно самостоятельно читать, учиться, использовать возможности для личного совершенствования. Это смещение акцентов неизбежно [92, с. 186]. А эта психологическая переориентация порождает вместе с чувством принадлежности к интернациональной дисциплине и чувство отчуждения, духовного сепаратизма: "Они сравнивают себя как группу или как образованных индивидов со студентами и учеными богатых стран. Они чувствуют себя обойденными, если их условия хуже, а плата ниже. И все это в то время, когда массы продолжают жить со средним годовым доходом на душу населения около 20 долларов" [92, с. 185]. Рецепт лечения болезни не так уж оригинален: "Преподаватели и студенты должны оставаться в единстве с остальным обществом ради достижения общей цели. А это возможно только в том случае, если студенты и преподаватели сами чувствуют свою идентичность с согражданами, включая и тех, кто вообще не был в школе. И условие этого – возвращение выпускников в те сообщества, из которых они вышли, ради преобразования этих сообществ изнутри" [92, с. 186]. Нетрудно понять, к чему может привести это инокультуртрегерство-народничество, которым до "культурной революции" увлекались и в Китае. Вернувшиеся в сообщество выпускники разорвут дисциплинарные связи и будут потеряны для науки, станут либо донкихотами-миссионерами, либо вернутся в исходное состояние идентичности с теми, "кто вообще не был в школе".

В результате возникает опасный эффект локализации научно-технической революции, которую "делает" и в которой активно участвует горстка стран европейской культурной традиции (13 стран дают свыше 90% мирового научного продукта), тогда как другие страны с населением более 70% от мирового оказываются странами "научной пустыни", где средний годовой доход на душу населения в 15-20 раз ниже (50-20 долл.), чем в развитых странах.

Локальный характер научно-технической революции, попытки понять причины локальности, в том числе и "культурную несовместимость", привели в интересующем нас плане типологии социального кодирования к появлению массы исследований полевого в основном и прикладного характера, которые позволяют приблизиться к пониманию основ структурирования социокодов. Судя по данным таких исследований, кроме структуры нашего социокода, который изучен, пожалуй, хуже, чем другие, сегодня имеет смысл говорить о двух других структурах и соответственно типах социального кодирования, которые мы назвали бы лично-именным социокодом и профессионально-именным социокодом.

Лично-именное кодирование

Лично-именной социокод ближе всего к той исходной схеме социального кодирования, о которой мы говорили как о минимальных условиях социогенеза и в основе которой лежит имя-адрес, оно же – ячейка матрицы фрагментирования, оно же – знак, включающий индивида в социальность. Социокоды этого типа встречаются в охотничьих "племенных" или "первобытных" обществах. Отличительная особенность этих социокодов – наличие в них конечной по числу группы вечных взрослых или "охотничьих" имен, в которые распределены частные подпрограммы действий в типизированных ситуациях коллективного действия. Эти типизированные ситуации коллективного действия (прежде других охота на крупных животных, а затем социальные ритуалы) несут функцию интеграторов социокода, т. е. имена, в каждом из которых может в данный момент присутствовать только один смертный индивид, интегрируются в матрицу фрагментирования по сопряжению, контакту с другими именами в актах коллективного действия, не требуют надстройки всеобщего, каких-либо дополнительных интегрирующих оснований, кроме, говоря терминами Леви-Брюля, «сопричастия», задействованности в некотором числе коллективных предприятий, где у него свои особые маневры, сопряженные с особыми же маневрами других индивидов. Взрослые имена не покидают горизонта социальной эмпирии, т. е. введенный в имя индивид попросту "растворяется" в тексте этого имени, отождествляя себя со всеми прежними его носителями и принимая на себя, как свои собственные, все роли, подвиги и нормы поведения в типизированных ситуациях коллективного действия, которые содержатся в тексте, привязанном к данному имени.

Ясно, что носить взрослое охотничье имя не по силам ни ребенку, ни старику, поэтому человек в лично-именном социуме "трижды рождается" для общества: как ребенок, как взрослый и как старик, получая в каждом таком акте особые имена. В акте посвящения – центральном акте трансляции, который оснащен достаточно действенной и далеко не всегда безболезненной мнемотехникой, - индивида программируют в его социальные роли и обязанности, вводя в него текст имени. Примером такого текста, с оговорками на европейское происхождение, может служить "Песнь о Гайавате" Лонгфелло. Каждое имя, видимо, имеет подобную "песню" – текст, в котором с той или иной степенью мнемотехнического совершенствования закодированы типизированные ситуации, линии поведения носителя имени в таких ситуациях, контакты с носителями других имен.

Взрослые охотничьи имена образуют золотой знаковый фонд таких обществ, и, судя по жалобам исследователей, эти имена ревниво оберегаются от чужого глаза и уха, причем таинственность, похоже, входит в арсенал мнемотехнических средств как один из наиболее эффективных способов запоминания: то, что не подлежит разглашению, запоминается лучше. Есть и множество других "оболочек" вокруг взрослых имен как знакового ядра социальности: большинство обрядов и ритуалов таких обществ обнаруживают отчетливую "центростремительность", направленную на имена и особенно на интеграционные узлы связи имен в целостность – на коллективные действия, которые бесконечно воспроизводятся, отрабатываются в имитациях-тренировках типа танца, ритуализированной игры, действа.

Леви-Брюль [27, с. 30, 95-119] приводит множество свидетельств особого положения имен, их вечности, преемственности, хотя и не подчеркивает социально трансляционную их природу, не идет дальше констатации типа: "Первобытные люди рассматривают свои имена как нечто конкретное, реальное и часто священное… Коснуться чьего-либо имени – значит коснуться самого его или существа, которое носит это имя… При вступлении в новый период жизни, например во время посвящения, индивид получает новое имя… Каждый клан имеет определенное ограниченное количество имен, каждый член клана зараз имеет только одно имя" [27, с. 30-31]. Но трансляционная функция имен в его описаниях настолько прозрачна, что лишь плотными шорами парадигматизма можно объяснить тот факт, что он не выделяет эту функцию в центральную. Леви-Брюля интересует эволюция мышления: "Для первобытного мышления нет явлений природы в том смысле, какой мы придаем этому термину. Первобытному человеку нет вовсе нужды искать объяснения: такое объяснение уже содержится в мистических элементах его коллективных представлений. Приходится, таким образом, совершенно иначе ставить проблемы подобного рода. Выяснить надо не логическую операцию, при помощи которой совершается истолкование явлений, ибо первобытному мышлению явление никогда не представляется отдельно от интерпретаций; требуется выяснить, каким образом явление мало-помалу высвободилось из того комплекса, в котором оно раньше было заключено, каким образом оно стало восприниматься раздельно, каким образом то, что сначала служило составным элементом, сделалось впоследствии "объяснением" [27, с. 26-27].

Для Леви-Брюля не существует вопроса о том, а зачем, собственно, первобытному мышлению или логико-лингвистическим структурам эволюционировать именно в этом направлении диссоциации, какой эффект подобная эволюция могла бы иметь по отношению к способности первобытных обществ воспроизводить в смене поколений свои институты. Нас же интересует именно эта сторона дела, а не эволюция форм мышления, т. е. мы не считаем себя вправе подходить к партиципации с мерками других социокодов, подходить как к некоторому злу, проявлению неразвитости, от чего социокоду этого типа надлежит освободиться по ходу развития-диссоциации. То обстоятельство, что социокоды этого типа древнейшие, что они не используют письменной речи, ограничиваясь возможностями человеческой памяти для хранения и трансляции знания, свидетельствует в пользу большей мобильности и меньшей инерционности социокода этого первичного типа по сравнению с нашим социокодом. Социокоды первобытных обществ за множество тысячелетий их существования могли в принципе пройти и, видимо, прошли куда больший путь трансформации и развития, чем наш молодой социокод за три тысячелетия. Вопрос здесь, похоже, не в том, как далеко они прошли по дороге развития, а в том, по какой дороге, куда, в какую развитость шли.

Поскольку коммуникация как синхронное корректирующее общение не затрагивает и не меняет самих программ, ответ на этот вопрос нужно искать в анализе механизмов трансляции и особенно трансмутации, которая как раз и создает переход от фенотипа к генотипу, от частных отклонений и изобретений новых программ к структурным изменениям в социокоде.

Трансляционный механизм лично-именного кодирования изучен достаточно детально. Это ритуалы посвящения. Их подготовка и непосредственное программирование индивидом во взрослые имена совершаются силами старейшин или старцев, т. е. бывшими носителями взрослых имен. Память старцев и есть, собственно, та "фундаментальная библиотека" лично-именного кодирования, в которой хранится "энциклопедия" первобытной социальности: имена – адреса распределения знания и индивидов – и связанные с именами тексты. Вместимость этой коллективной памяти и будет в конечном счете определять возможные объемы знания, которые социокод этого типа способен освоить, включить в трансляцию для передачи от поколения к поколению, а производно от этих объемов код определит и число индивидов, которое он способен удержать в единой социальной структуре.

Исследователи единодушно отмечают "поразительную силу" памяти индивидов в этом типе культуры, ее емкость, конкретность, детализацию [27, с. 73-78]. Но какими бы огромными ни были емкость и разрешающая способность такой памяти, это все же человеческая память, возможности которой небезграничны. Если в матрице фрагментирования использован принцип индивидуализации, т. е. одно и то же имя не может принадлежать сразу двум или многим индивидам, и если кодирование постоянно должно удерживаться в горизонте эмпирии, то емкость кода и его историческая глубина вряд ли могут быть значительными. Трудно, конечно, точно определить эту емкость, но более или менее очевидно, что социальность этого типа едва ли способна организовать в единое целое численность порядка миллиона или даже десятка тысяч индивидов, тем более транслировать столь сложное единство. За какими-то пределами общества этого типа должны либо "почковаться", дублируя социокоды, либо же тем или иным способом ограничивать рост численности. Значительно менее изучена трансмутация, общение по поводу познания. В принципе понятно, что и этот первичный лично-именной способ социального кодирования не может обойтись без преемственной трансформации матрицы фрагментирования либо за счет изменения текста имен, либо за счет умножения имен.

Что касается умножения имен, то этот способ очевидно лимитирован возможностями памяти старцев и почти столь же очевидно его лимиты были исчерпаны задолго до того, как эти социокоды появились в поле зрения европейских миссионеров и исследователей. Известную терпимость к новым, не несущим социальной нагрузки именам, которую фиксируют сегодня у некоторых племен путешественники и полевые исследователи, следует, возможно, приписать либо наличию у этих племен великих открытий, "абсолютного оружия" типа отравленного наконечника, которые ослабили пресс коллективизма, необходимость сохранения ситуаций коллективного действия, либо же симбиозу с другими типами культуры и специализации на основе обмена.

Более прозрачен, доступен для наблюдения и понимания процесс трансмутации через изменение текста имен. Он может быть понят как утилизация шума методами социальной селекции. Даже детально запрограммированное в рамках ситуации коллективного действия поведение индивидов не исключает отклонений от программы, промахов, сбоев, неудач, т. е. субъективного шума на уровне отдельных поступков. Вообще-то в социальностях этого типа функционируют эффективные средства борьбы с субъективным шумом: допустивший сбой или промах охотник проходит ритуал очищения-исправления, иногда весьма болезненный, возвращая вышедшее из формы тело в кондиционное состояние. Но если неосознанное или сознательное отклонение приводит к очевидному успеху, отношение к такому шумовому эффекту кардинально меняется. Его, так сказать, "публикуют" обычно тем же составом участников, в деталях имитируя ситуацию, в которой возникло новое поведенческое решение, отмечают такое событие праздничным пиром и вообще всячески вдалбливают в память старцев состав и результат нового маневра. Если акт этой своеобразной публикации удается, у новинки появляются шансы на социализацию, на включение в состав имени. В акте передачи имени новому носителю она уже будет присутствовать в тексте имени как программа среди программ, т. е. перейдет из фенотипа конкретной деятельности в генотип социальной трансляции.

Хотя экологические ниши первобытных обществ достаточно устойчивы и за древностью существования соответствующих социокодов в этих нишах вряд ли существует широкое поле для появления новых ситуаций коллективного действия, т. е. для решения познавательных проблем методом поиска, проб, гештальта, полностью исключить появление таких ситуаций нельзя, да и для понимания генезиса существующих социокодов явно недостаточны методы эволюции и почкования освоенных прежде ситуаций. Хорошо документированными выявлениями гештальта являются, на наш взгляд, первые контакты с европейцами. Судя по разнообразию встреч европейцев с аборигенами, вторжение новых ситуаций, требующих коллективного действия, в обжитую экологическую нишу вызывает обычную в таких случаях поисковую активность методом проб и ошибок, когда первый контакт не предопределяет второго и лишь из множества независимых гештальтных решений отбираются для типизации наиболее устраивающие по результату.

Важным фактором трансмутации является и ограниченная историческая глубина социокода. Основанные на коллективной памяти старцев социокоды вряд ли способны иметь глубину более двух-трех поколений, удерживать в памяти ситуации и программы, не встречающие подкрепления деятельностью на протяжении жизни нескольких поколений.



Поделиться книгой:

На главную
Назад