Анри Труайя
Лев Толстой
Часть I
Истоки
Глава 1
До Льва Толстого…
Наполеон и Александр I обменивались верительными грамотами и отзывали послов, обещали своим народам мир и отправляли их воевать, не жалели тысяч солдат под Эйлау, обнимались в Тильзите. Но старый князь Николай Сергеевич Волконский, с 1800 года живший в уединении в своем поместье Ясная Поляна, оставался глух к волнениям мира, где ему больше не находилось места. По правде говоря, никто не знал истинной причины его внезапного охлаждения к общественной деятельности. В окружении князя поговаривали, что во всем виноват его сильный и независимый характер. Когда-то он отказался жениться на юной Вареньке Энгельгардт, племяннице и любовнице грозного фаворита Екатерины II Потемкина: «С чего он взял, чтобы я женился на его б…?» Но несмотря на столь высокомерный ответ или благодаря ему, императрица выделила Волконского. Он был произведен в гвардейские капитаны и сопровождал Екатерину в Могилев на встречу с Иосифом II Австрийским. Быстро продвигаясь по служебной лестнице, был назначен чрезвычайным послом в Берлин, командовал Азовским пехотным полком, стал военным губернатором Архангельска. Впрочем, последнюю должность получил от желчного и взбалмошного наследника Екатерины – Павла I, а потому нельзя с уверенностью сказать, шла речь о милости или опале. В любом случае, противостояние между ними не заставило себя долго ждать. И когда однажды в конце делового письма от императора не оказалось привычной формулы «Остаюсь к Вам благосклонный», Волконский понял, что карьера его окончена, и, предваряя события, попросил отставки.
Обосновавшись в Ясной Поляне, этот образованный, энергичный и весьма гордый человек решил больше не напоминать о себе. Князь имел обыкновение говорить, что ни в ком не нуждается, те же, кто хотят видеть его, должны преодолеть всего 196 верст, отделяющие имение от Москвы.[1] Нередко он закрывался в гостиной и рассматривал генеалогическое дерево своего рода – словно хотел лишний раз убедиться в собственной значимости. Причисленный к лику святых Михаил, князь Черниговский, сжимал в руке ствол, от которого отходили могучие ветви с известными именами. Если верить преданию, Волконские происходят от Рюрика, один из потомков которого в XIV веке получил во владение земли по берегам реки Волконы недалеко от Тулы. Князь Федор Иванович Волконский геройски погиб на Куликовом поле, генерал Сергей Федорович участвовал в Семилетней войне и был бы убит, но иконка, которую он носил на груди, остановила вражескую пулю.[2]
В знак признания заслуг этого замечательного семейства Николаю Сергеевичу Волконскому разрешено было иметь в Ясной Поляне двух вооруженных часовых. В поношенных мундирах, киверах, с ружьем на левом плече, они день и ночь прохаживались между двумя побеленными башенками из розового кирпича с круглыми крышами, стоящими при въезде в имение. Всем – крестьянам, поставщикам, именитым приглашенным – эти стражи напоминали, что хозяин дома напрасно старается делать вид, что окончательно порвал со светом и не имеет никакого влияния при дворе.
В Тульской губернии его уважал каждый. Крепостные любили и побаивались князя. Он советовал им, как лучше обрабатывать землю, следил, чтобы у них были добротные дома и одежда, вдоволь еды, защищал от придирок местной администрации, устраивал в их честь праздники. Суровость его была всем известна, хотя к телесным наказаниям он не прибегал никогда. К семи часам утра человек восемь крепостных музыкантов в пышных блузах, коротких штанах, белых чулках и туфлях собирались за пюпитрами под столетним вязом. Мальчишка с кувшином теплой воды, пробегая мимо, кричал: «Проснулся!» Тут же маленький оркестр принимался за дело, и в окна княжеской опочивальни струилась симфония Гайдна. Закончив утреннюю серенаду, солисты расходились – кормить свиней, работать в саду, вязать чулки.
Если в доме были гости, вне зависимости от своего положения в момент «великого подъема» все собирались в передней. Когда же открывались обе створки двери, каждый из присутствующих ощущал легкий трепет при виде медленно приближающегося невысокого, сухонького старичка в напудренном парике, с густыми черными бровями и горящим молодым взглядом. Он быстро отделывался от назойливых посетителей и отправлялся на прогулку, пешком или в коляске, по своему имению, которым очень гордился.
Просторный парк был густым, заросшим, с липовыми аллеями, гигантскими кустами сирени, бузины, орешником и березами, тенистыми лиственницами.
Тут же – четыре пруда, полные карпов, речка Воронка, сад, десяток изб. Деревянный господский дом с колоннами и фронтоном в неогреческом стиле всегда был свежевыкрашен в белый цвет. По бокам – два флигеля. С высоты открывался взгляду холмистый ландшафт и старая дорога на Киев, откуда в теплое время года доносился монотонный скрип повозок, направляющихся в Тулу, крики возничих.
Князь Волконский любил природу, книги, музыку, редкие цветы, которые росли у него в оранжереях, ненавидел охоту. Считал, что суеверия и праздность – источники всех пороков. С первыми боролся, читая французских энциклопедистов, от второй защищался «Воспоминаниями», которые писал, стоя за высокой конторкой, занятиями математикой или вытачивая на станке, с глазами, горящими от восторга, в клубах пыли и стружек – табакерки.
Но большую часть времени он посвящал воспитанию своей единственной дочери от брака с княгиней Екатериной Дмитриевной Трубецкой – Марии. Княгиня умерла в 1792 году, когда девочке едва минуло два года.[3] Оставшись вдовцом, князь проникся истинным обожанием к этому бледному, нескладному, послушному ребенку, но так как не выносил проявлений чувств, держал себя с дочерью прохладно. Прежде всего, ему хотелось обогатить ее ум знаниями, поэтому она учила не только французский, который в свете предпочитали русскому, но и английский, немецкий, итальянский. Имея прекрасный вкус, великолепно играла на фортепьяно, интересовалась историей искусств. Отец сам занимался с ней алгеброй и геометрией, но с таким пылом и жесткостью, что та чуть не падала в обморок, чувствуя терпкий запах напомаженной старости, когда князь склонялся над ней, задавая вопросы или делая внушение. И если он не мог вырастить из нее математика, то, по крайней мере, надеялся воспитать по своему образу и подобию – развить в дочери хладнокровие, логику, трезвый ум, подготовить спокойно воспринимать все превратности судьбы. В общении с этим властным, язвительным человеком Мария научилась скрывать свои чувства, но осталась девушкой эмоциональной, любящей помечтать. Заботилась о бедных, читала французские романы и считала вполне естественным посвятить свою жизнь отцу. Мысль о замужестве даже не возникала у нее: никогда не захочет князь разлучиться с ней! К тому же она не была красива, унаследовала густые отцовские брови, краснела при встрече с незнакомыми людьми. Княжна не интересовала никого. Можно предположить, что острый взгляд Николая Сергеевича Волконского отпугивал всех молодых людей в радиусе тридцати верст. Единственный удостоился его милости: один из двух сыновей князя Сергея Федоровича Голицына и все той же Вареньки Энгельгардт, от женитьбы на которой он сам отказался в юности. Дружба между князьями завязалась довольно поздно, и, чтобы скрепить ее, они решили поженить своих детей, не спросив их согласия. Для начала обменялись семейными портретами, выполненными крепостными художниками.
Мария, за которой никто никогда не ухаживал, приходила в волнение при мысли об этом загадочном претенденте на ее руку, о котором лишь грезила, но портреты отца которого с лентой ордена Андрея Первозванного и пышнотелой, рыжеволосой, усыпанной драгоценностями матери уже висели в гостиной яснополянского дома. В разгар всех ее волнений княжну постиг страшный удар – жених умер от тифозной горячки. Для нее это стало знамением свыше: она не должна думать ни об одном мужчине, кроме отца. Как учили, не стала плакать, но навсегда сохранила воспоминание об этой зарождавшейся любви, чистота и грусть которой так напоминали романтические истории, прочитанные в ранней юности. Запертая в далекой провинции, теперь она точно знала, что останется старой девой, и старалась не страдать при мысли об этом. Ведь жизнь ее в Ясной Поляне была все же хороша. Чтобы развлечь дочь, князь выписал ей двух компаньонок. Любимой была m-lle Hénissienne, шаловливая и резвая француженка.[4] «Я хорошо лажу с обеими, – писала Мария. – Занимаюсь музыкой, смеюсь, играю с одной, говорю о любви и злословлю о свете – с другой; и обе меня безумно любят».[5]
Порой, устав от болтовни, княжна ускользала на хозяйственный двор, чтобы поговорить с паломниками. Они останавливались здесь перекусить и поспать без ведома хозяина, который, как сказывали, не любил праздношатающихся людей. Запыленные, бородатые, с котомками за спиной, глазами, в которых отражалось небо, ходили они по России в поисках святых обителей. Зная, что порой нет ни слова истины в рассказах этих странников, Мария восхищалась глубиной их веры. Как жаль, что сама не могла тоже сняться с места и отправиться в путь! Будучи привязана к Ясной Поляне, старела, увядала. Когда сравнивала себя с компаньонками, ненавидела свое некрасивое лицо с густыми бровями и унылым ртом. «Пойду в какой-нибудь монастырь и стану там молиться, – мечтала она. – Потом, прежде чем привыкну и привяжусь к нему, пойду дальше. Стану идти до тех пор, пока ноги будут меня слушаться, потом прилягу, умру и окажусь у врат, за которыми нет ни грусти, ни слез».
Хотела покончить с жизнью, но умер отец. Третьего февраля 1821 года Мария осталась одна на всем свете. Ей был тридцать один год, до сих пор она жила лишь для того, чтобы скрасить старость владельца Ясной Поляны. Его не стало, и княжна растерялась – не знала, чем заняться, пыталась, но не могла найти хоть какой-то интерес к жизни. Присущее ей желание жертвовать собою наталкивалось на пустоту. Внезапно она решает выдать замуж за одного из своих кузенов, Михаила Александровича Волконского, m-lle Hénissienne. В семье заговорили о мезальянсе. Но Мария продала что-то из принадлежавшей ей недвижимости и положила деньги на счет компаньонки, чтобы помочь новобрачным. Начальник московского Почтового ведомства Булгаков с возмущением писал своему брату: «Княжна, дочь покойного Николая Сергеевича, довольно некрасивая старая дева с густыми бровями, потеряв надежду насладиться семейным счастьем, отдала часть своей собственности англичанке, которая у нее живет».
Свадьба m-lle Hénissienne и князя Михаила Александровича Волконского состоялась в Москве, в апреле 1821 года. Из многочисленной родни жениха только Мария присутствовала на венчании. При взгляде на молодых людей, которых благословлял священник, сердце ее сжималось. Она все чаще думала о любви, семье, материнстве. Неужели ей уготовано быть лишенной того, что становится уделом большинства женщин?
В Москве княжна жила в родительском доме, слишком огромном для нее одной, но где воспоминания об отце казались не столь острыми. Друзья уговаривали ее начать выезжать, чтобы развлечь себя. Однажды в одном из салонов она обратила внимание на мужчину среднего роста, с кудрявыми волосами, печальным взглядом и усами, закрученными книзу. На нем прекрасно сидел мундир, он хорошо говорил по-французски. Его представили: граф Николай Ильич Толстой. Мария держалась с ним мило, ничем не выдавала своих чувств. Но встреча была подготовлена, и уже на следующий день представители обеих сторон начали вести переговоры о возможной женитьбе.
Граф Николай Ильич Толстой без энтузиазма относился к союзу с девушкой внешности столь непривлекательной, к тому же бывшей старше его на пять лет. Но он был на грани разорения, и только выгодный брак мог спасти его. А происхождение давало все основания рассчитывать на благосклонность любой богатой наследницы. Толстые считали себя потомками литовского рыцаря Индроса, который осел в Чернигове в XIV веке и принял там крещение. Праправнук Индроса получил от великого князя Василия Темного прозвище «Толстый». Петр Андреевич Толстой при Петре I был назначен послом в Константинополь, а затем начальником Тайной канцелярии. В 1724 году получил за заслуги титул графа, но дни свои закончил в темнице в Соловецком монастыре, куда был брошен за участие в интригах против Меншикова. Менее знаменитый, чем его предки, Илья Толстой довольствовался тем, что промотал свое состояние, а затем и состояние жены, урожденной Горчаковой: он отправлял стирать белье в Голландию, рыбу к его столу доставляли прямо с Черного моря, он давал бесконечные балы и театральные представления в своем поместье недалеко от Белёва, проигрывал деньги в ломбер и вист. Погрязнув в долгах, согласился на пост губернатора Казани. Тем временем его семнадцатилетний сын Николай отправился в армию: шел 1812 год, в Россию вступил Наполеон, молодежь была охвачена патриотическим пылом. Начав службу гусарским корнетом, Николай скоро становится адъютантом генерала Горчакова, близкого родственника по матери.
Несмотря на столь высокое покровительство, кампания 1813 года оказывается для него не слишком удачной: вскоре после блокады Эрфурта, возвращаясь из Санкт-Петербурга, куда был отправлен с поручением, он попадает в плен к французам. Был освобожден в 1815 году после вступления войск союзников в Париж и вернулся на родину, где получил чин майора, а позже – подполковника. Но это не могло обеспечить ему сколь-нибудь прочного будущего: расточительные выходки старого князя Ильи Толстого на посту губернатора Казани приняли такой размах, что для сына и речи не могло быть о продолжении военной карьеры. Семья была разорена, поместье в Белеве заложено. Николай, предвидя скорое банкротство, подал в отставку и стал жить с родителями в Казани. Две сестры его, Александра (Aline, как ее звали близкие) и Пелагея, вышли замуж, первая – за графа Остен-Сакена, вторая – за Юшкова, и покинули отчий дом, который, впрочем, после их отъезда не лишился своего очарования благодаря дальней родственнице Николая Татьяне Александровне Ергольской, Toinette. Бедная сирота с детства воспитывалась в семье Толстых и росла вместе с их детьми. Одного возраста с Николаем, она относилась к нему с молчаливой нежностью. Тяжелые темные косы обрамляли ее прекрасное, но несколько суровое лицо с черными сверкающими глазами. Грация и сила чувствовались в манере поведения. Встретив вернувшегося в Казань кузена, девушка вообразила поначалу, что он будет просить ее руки. Но Николай, которого не могла не волновать эта давняя, трогательная любовь, думал лишь о том, как развлечься. В каждом салоне был душой общества, за танцами и играми забывая о том, что семейные дела идут из рук вон плохо. Эту легкость он унаследовал от отца: полный беспорядок и лихоимство царили в городской казне, а старый граф Толстой лишь улыбался, убеждая себя, что все образуется. Сенат назначил специальную комиссию по расследованию, которая занялась его счетами. Сраженный этим, граф заболел и умер, не успев ничего сказать в свою защиту. Поговаривали даже, что он покончил с собой.
Николай Толстой, который до сих пор не задумывался о денежных делах, обнаружил, что стоит на краю пропасти, и, продав на торгах свои владения, обосновался в Москве в довольно скромных апартаментах с матерью и кузиной. Чтобы иметь возможность содержать их, не без отвращения согласился на должность заместителя директора приюта для сирот военных. Toinette, отличительной чертой которой было желание жертвовать собою во имя счастья других, вела хозяйство, заботилась о тетушке, читала ей вслух, стойко перенося капризы старой избалованной и властной женщины. Ее доброта и нежность окутывали не только графиню, от которой скрывали истинное положение дел, но и слуг, к которым она относилась по-доброму, хотя и держала в строгости. Хотя средоточием всех ее помыслов всегда оставался прекрасный и недостижимый кузен. Она хорошо знала его, а потому не идеализировала – это не был образец добродетели. Когда ему было шестнадцать, родители для оздоровления соединили его с дворовой девушкой. От этой связи родился сын Мишенька, который, несмотря на то, что был определен в почтальоны, позже впал в нищету.[6] Кроме того, у Николая были многочисленные связи во время службы, о них он намекал в разговорах с кузиной. Toinette надеялась, что, пережив все это, подавленный отсутствием денег, молодой человек поймет наконец, что только она одна может дать ему счастье. В некоторые дни тот действительно смотрел на нее очень нежно, невольно приводя ее в волнение, но никогда не говорил с ней о будущем. Привыкнув жить на широкую ногу, он с трудом переносил стесненные обстоятельства. Необходимость считать каждую копейку делала его мизантропом. Порой Николай проводил долгие часы в своей комнате, покуривая трубку. Графиня вздыхала и говорила, что только выгодная женитьба может всех спасти. Toinette вспоминала, как в детстве, с восторгом прочитав историю Муция Сцеволы, решила доказать кузену и кузинам, что тоже способна на подобную решимость, и дала приложить к руке раскаленную докрасна линейку. Она не закричала, даже когда ее кожа начала дымиться. Шрам остался на всю жизнь. Теперь рассматривала его с грустной улыбкой, понимая, что снова настал момент проявить силу духа: когда Николай заговорил с ней о Марии Николаевне Волконской, не слишком красивой, довольно немолодой, с густыми бровями, но очень богатой, подавила вспыхнувшую ревность и согласилась с необходимостью его брака по расчету.
Девятого июля 1822 года княжна Мария Николаевна Волконская, унаследовавшая имение в Ясной Поляне, вышла замуж за графа Николая Ильича Толстого. В качестве приданого она принесла ему восемьсот крепостных мужского пола в Тульской и Орловской губерниях. У жениха было только прекрасное происхождение и военная выправка.
Тем не менее этот союз без любви оказался очень гармоничным. Мария не испытывала к своему супругу настоящей страсти, но только нежность, уважение и почти благодарность. Он, со своей стороны, очень скоро обнаружил в жене душевное благородство, которое значило больше, чем внешность, и признал ее моральное и интеллектуальное превосходство. Ей же понадобилась редкая выдержка, чтобы суметь приспособиться к своей новой семье. Теперь, когда дела сына устроились, старая графиня сожалела, что он не сделал более блестящей партии. Страдала, что забывал ее ради жены. Ревновала и не скрывала этого. Toinette, которая тоже жила вместе с молодыми, молча переносила пытку ежедневно видеть это семейное согласие. Она следила за каждым жестом Марии, пыталась уличить ее хоть в чем-то, но не могла, и, обезоруженная ее добротой и чистотой, уже не знала, радоваться ли ей тому, что Николай нашел свое счастье, или отчаиваться, что нашел его с другой.
Когда 21 июня 1823 года Мария Николаевна родила сына Николая, «Коко», ей показалось, что нечего больше и желать в этом мире. Этот ребенок становится смыслом ее существования. Она умоляет мужа выйти в отставку, и в 1824 году семья переезжает из Москвы в Ясную Поляну.
Николай Толстой, который до сих пор совершенно не интересовался сельским хозяйством, превращается в настоящего помещика. Он был чужд новым методам и сам объезжал поля, по-отечески держал себя с крепостными, давал им советы во время сева и лишь изредка и неохотно приказывал наказать виновного в непослушании или небрежности. По осени ранним утром отправлялся со своими борзыми на охоту и возвращался к вечеру, усталый, счастливый, забрызганный грязью. Его бодрость и веселье оживляли сидящих за столом. Любил и почитать, закрывшись в библиотеке. Здесь Бюффон соседствовал с «Водевилями XVIII столетия», «Путешествие молодого Анахарсиса по Греции» с Кювье, «История пап» с «Песнопениями франкмасонов». Проглатывал все без разбору, утверждая, что не хочет покупать незнакомых книг взамен тех, которые у него уже есть. Когда он вынужден был покидать Ясную Поляну и уезжать в Москву, чтобы уладить дела с кредиторами своего отца, они с Марией обменивались письмами, но без чрезмерной нежности. В эпоху, когда между супругами приняты были лирические излияния, Николай Толстой начинал свои письма просто: «Мой любезный друг». Жена отвечала ему: «Мой добрый друг» и подписывалась: «Преданная тебе Мария». Но, оставшись одна у себя в комнате, сочиняла стихи по-французски, не слишком удачные, быть может, но полные искреннего чувства:
Предавалась она и размышлениям о важных жизненных проблемах. Мария всегда любила составлять по-французски максимы, к которым обращалась в трудные минуты: «Il faut que les beaux mouvements de la jeunesse deviennent des principes dans l'âge mûr…» («Прекрасные побуждения юности должны становиться принципами в зрелые годы»), «On cherche tout hors de soi dans la première jeunesse (…), mais, peu а peu, tout nous renvoie au-dedans de nous-même…» («В ранней юности мы пытаемся найти все вне нас (…), но мало-помалу все возвращает нас в нас самих…»), «Souvent, on résisterait à ses propres passions, mais l'on est entraînée par celles des autres…» («Часто мы могли бы противостоять собственным страстям, но нас захватывают чужие…»).
Маленькому Николаю не было еще двух лет, когда 17 февраля 1826 года на свет появился второй сын – Сергей. На следующий год, 23 апреля – Дмитрий. Еще через год – четвертый наследник, о котором в церковной книге появляется запись: «1828 года, августа 28 дня сельца „Ясной Поляны“ у графа Николая Ильича Толстого родился сын Лев, крещен двадцать девятого числа священником Василием Можайским с дьяконом Архипом Ивановым, дьячком Александром Федоровым и пономарем Федором Григорьевым. При крещении восприемниками были: Белевского уезда помещик Семен Иванов Языков и графиня Пелагея Толстова».
Будучи уверенной в тридцать два года, что закончит свои дни старой девой, Мария Толстая никак не могла привыкнуть к счастью стать в тридцать восемь матерью четверых детей. Она любила их так, как никогда не любила отца, больше, чем мужа. Предоставив Toinette заботы о хозяйстве, полностью посвятила себя их воспитанию. Новорожденный Лев вызывал у нее нежность, но с особой страстью занималась она старшим, Николаем, «Коко». Мечтала сформировать у него исключительный характер, как когда-то ее отец пытался сделать это для нее самой. Каждый вечер записывала в журнал поведения его поступки и отмечала недостатки, изучала различные методики, чтобы исправить их. Больше всего боялась, чтобы у него не оказалось слишком чувствительное сердце. Когда ему было четыре года, укоряла, что плачет над рассказом о раненой птице или при виде драки между собаками. Хотела вырастить его смелым, каким и должен быть сын отца, доблестно служившего Отчизне. Чтобы вознаградить за успехи в чтении, мать выдавала ему билетики со словами поощрения: «Очень хорошо…», «Неплохо…», «Очень лениво вначале, но на следующей странице – хорошо…».
После некоторых разногласий между Марией, ее свекровью и Toinette установилось полное взаимопонимание. Из путешествия Мария писала: «Как Вы можете думать, милая Toinette, что я в состоянии забыть и не помнить о Вас, когда я в такой прекрасной компании? Вы хорошо знаете, что, когда я люблю, я не могу забыть сердцем тех, кто мне дорог…». И еще: «Ваши дружеские чувства по отношению ко мне и Ваша нежность к моему птенцу заставляют меня думать, что, говоря с Вами о нем, я доставляю Вам столько же радости, сколь и себе самой…» Ее сыновья росли красивыми и здоровыми, имение под управлением Николая стало приносить доход, будущее казалось полным счастья, тем более что в 1829 году княгиня поняла, что вновь беременна. Это не мешало ей быть очень активной. Уложив детей, она играла концерт Филда или «Патетическую сонату», читала вслух, учила итальянскому свою кузину, обсуждала с ней «Эмиля» Руссо… Николай присоединялся к ним в гостиной, забавлял рассказами об охоте и шутками. Он потягивал трубку и смотрел через окно в темный сад, где время от времени ударял по чугунной плите ночной сторож. В конце февраля 1830 года в доме началась суматоха. Слуги принесли в комнату обитый черной кожей диван, на котором Мария обычно рожала.[8] Второго марта родилась девочка, которую тоже назвали Марией.
Немного спустя здоровье матери ухудшилось. Многочисленные роды подорвали его. Горячка не проходила, графиня жаловалась на страшные головные боли. Боялись, что она лишится рассудка. Причастившись, Мария Николаевна захотела увидеть близких, чтобы проститься с ними. Вокруг ее постели собрались все домашние. На руках у няни маленький Лев, которому через месяц должно было исполниться два года, кричал от страха при виде бледной маски, глаза которой, полные слез, останавливались на нем с невыносимой нежностью. Он не узнавал своей матери и ненавидел эту незнакомку. Няня унесла его в комнату, где мальчик занялся игрушками и успокоился. Мария Николаевна Толстая скончалась 4 августа 1830 года.
Оставшись вдовцом, Николай Толстой осознал, что значила для него женщина, на которой он женился по расчету и с которой прожил восемь лет. Что станет без нее с детьми, домом? Ему показалось, что настал момент отдать долг кузине, от которой в свое время отказался из соображений рассудка. Когда прошло несколько лет и были соблюдены все приличия, он предложил ей руку. Toinette была этим очень взволнована, так как тайно не переставала его любить, но отказалась от предложения из привязанности к покойной, и в тот же вечер записала: «16 августа 1836 года. Николай сделал мне сегодня странное предложение: выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их не покидать. В первом я отказала, второе обещала исполнять, пока буду жива». Этот листок она хранила в маленьком бисерном портфельчике. Никогда больше между ними не заходила речь о женитьбе, которая, сблизив их, лишила бы взаимного уважения.
Глава 2
Детство
Чем больше старался маленький Лева Толстой вызвать воспоминания о своей матери, тем дальше она уходила от него. Напрасно расспрашивал он всех, знавших ее, чтобы попытаться вспомнить через них. Ему говорили, что была доброй, мягкой, прямой, гордой, умной, хорошо умела рассказывать, но мальчик не умел создать из этих черт ее образ. В довершение к этой тайне, в доме не было ни одного ее портрета. Только силуэт, вырезанный из черной бумаги, когда она была девочкой 10–12 лет с выпуклым лбом, круглым подбородком, волосами, закрывающими шейку. Всю жизнь Лев Толстой пытался оживить этот обманчивый профиль. Сын старел, а мать его оставалась ребенком. Измученный жаждой нежности, он стал воспринимать ее мифическим существом, которому поверял свои мысли в минуты смятения и от которого ждал утешения и поддержки. В записи, сделанной им за несколько лет до смерти, говорится: «Нынче утром обхожу сад и, как всегда, вспоминаю о матери, о „маменьке“, которую я совсем не помню, но которая осталась для меня святым идеалом. Никогда дурного о ней не слышал».[9] И еще: «Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление – желание ласки – любви. Хотелось, как в детстве, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому я мог бы прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей – ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе. Да, да маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, но не холодной, божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня. Все это безумно, но все это правда».[10]
Но если Лев Толстой и не сохранил никаких воспоминаний о матери, то совсем ранние детские впечатления все же остались – или ему только так казалось. «Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать, – напишет он в своих „Первых воспоминаниях“. – Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят, нагнувшись, кто-то, я не помню кто. И все это в полутьме, но я помню, что двое; и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче… Другое впечатление радостное. Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце. Вероятно, это были отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил мое тельце с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную, страшенную воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками. Странно и страшно подумать, что от рождения моего и до трех, четырех лет, в то время когда я кормился грудью и меня отняли от груди, я стал ползать, ходить, говорить, сколько бы я ни искал в своей памяти, я не могу найти ни одного воспоминания, кроме этих двух… От пятилетнего ребенка до меня только шаг. А от новорожденного до пятилетнего страшное расстояние. От зародыша до новорожденного – пучина. А от несуществования до зародыша отделяет уже не пучина, а непостижимость».
Понемногу сумерки вокруг малыша начинают приобретать очертания, у лиц появляются имена. До пяти лет он жил счастливо в комнатке на втором этаже вместе с сестрой Машей и Дуняшей, приемным ребенком в семье. Но вот взрослые решают переселить его на первый этаж и передать из рук няни в руки воспитателя-немца Федора Ивановича Рёсселя. При одной мысли об этой перемене мальчик начинал плакать от страха, не слушая тетушку Toinette, которая пыталась его урезонить и даже сама надела на него новый «халат с подтяжкой, пришитой к спине». «Помню невысокую, плотную, черноволосую, добрую, нежную, жалостливую. Она надевала на меня халат, обнимая, подпоясывала и целовала, и я видел, что она чувствовала то самое, что и я: что жалко, ужасно жалко, но должно».[11] Тетушка спустилась с ним по лестнице. Увидев его с надутой физиономией, шмыгающего носом, братья обозвали Леву мокрой курицей. Впрочем, их насмешки нисколько его не трогали. Мальчик был парализован ужасом, который внушал ему Федор Иванович Рёссель своими светлыми глазами за толстыми стеклами очков, орлиным носом, колпаком с кисточкой и подбитым ватой, узорчатым домашним халатом, который, перед тем как выйти к столу, менял на темно-синий сюртук.
Но этот странный персонаж оказался самым добродушным, снисходительным и сентиментальным человеком. Он говорил по-русски со смешным немецким акцентом, иногда сердился, кричал, бил учеников линейкой или подтяжками, но от этих вспышек ярости хотелось не плакать, а смеяться. В его обязанности входило учить детей всему, но воспитатель отдавал предпочтение «языку Гёте». «Языку Вольтера» учила тетя Toinette. В пять лет Лев Толстой знал французский алфавит так же хорошо, как русский. Позже, по собственному его признанию, ему случалось и думать по-французски.
Пока же его не заботит ничто, кроме забав с братьями, которые, посмеявшись над ним, приняли в свою компанию. Ему нравилась улыбка, большие черные глаза и странные прихоти Дмитрия, самого близкого к нему по возрасту, он уважал Николая, который старше его на пять лет, но восхищался Сергеем, ему было на два года больше – прекрасным, далеким, странным Сергеем, он что-то напевал весь день, рисовал цветными карандашами необыкновенных петухов и тайком растил кур. «…Я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им», – напишет Толстой.[12] Но Сергей, тем не менее, не был так изобретателен, как Николай, когда речь заходила о новых играх. Воображение старшего брата позволяло ему часами рассказывать выдуманные им самим фантастические или смешные истории, сопровождая их рисунками с рогатыми и усатыми чертями. Однажды он сказал братьям, что хранит секрет, и, когда его откроют, исчезнут все болезни, в сердцах воцарится любовь, а счастливые люди станут муравейными братьями.[13] В ожидании этого чудесного преображения дети устраивались на стульях, завешенных платками, и, прижавшись в полумраке друг к другу, проникались ощущением тайны. Маленький Лева, разомлев в тепле, сдерживая дыхание и прислушиваясь к ударам своего сердца, со слезами на глазах думал об этом «муравейном братстве». Ему очень хотелось узнать секрет, благодаря которому люди перестанут болеть и не будут больше ссориться, записанный, по словам Николая, на зеленой палочке, зарытой на краю оврага Старого Заказа. «И как я тогда верил, – признается Толстой позже, – что есть та зеленая палочка, на которой написано то, что должно уничтожить все зло в людях и дать им великое благо, так я верю теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает», добавив, что именно в Старом Заказе, «так как надо же где-нибудь зарыть мой труп – просил, в память Николеньки, закопать» его.
В другой раз Николай сказал братьям, что отведет их на Фанфаронову гору. Но желавшие принять участие в экспедиции должны были выполнить определенные условия: встать в угол комнаты и «не думать о белом медведе», «пройти, не оступившись, по щелке между половицами», «в продолжение года не видать зайца – все равно живого, или мертвого, или жареного», поклясться никому не открывать этой тайны. У того, кто пройдет все эти испытания – другие, более сложные, появятся потом, – на вершине горы исполнится одно желание. Мечты на будущее были у всех: Сергей хотел научиться лепить из воска лошадей и кур, Дмитрий – рисовать как настоящий художник большие картины, Лева же, который не знал, что выбрать, сказал, что тоже хотел бы рисовать, но «в малом виде».
Границы этого очарованного мира охраняли покровительствующие божества. Прежде всего, ставшая вместо матери Татьяна Александровна Ергольская, тетушка Toinette, которая любила яснополянских детей, как если бы это были ее собственные. Толстой отметит в своих «Воспоминаниях», что она имела самое большое влияние на его жизнь. «Влияние это было, во-первых, в том, что еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем существом заражала меня любовью. Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви. Это первое. Второе то, что она научила меня прелести неторопливой, одинокой жизни… Главная прелесть этой жизни была в отсутствии всякой материальной заботы, добрых отношениях ко всем, твердых, несомненно добрых отношениях к ближайшим лицам, которые не могли быть нарушены, и в неторопливости, в несознавании убегающего времени». Левушка любил устроиться позади нее на диване в гостиной, вдыхая запах ее духов и наслаждаясь исходящим от нее теплом, прижаться щекой к ее руке, свисавшей с подлокотника.
Отец, Николай Ильич Толстой, не был так близок к детям. Младшему сыну он казался необычайно элегантным, сильным и веселым. Как прекрасен был граф, когда, выезжая в город, надевал сюртук и узкие панталоны, или когда отправлялся на охоту в окружении борзых, или курил трубку, полузакрыв глаза, с голубоватым облаком дыма над головой. Иногда заходил в комнату к мальчикам, делал наброски на листках бумаги, обменивался несколькими словами по-немецки с Федором Ивановичем и просил своего «пузыря» Льва прочитать что-нибудь из Пушкина – «Прощай, свободная стихия!..» или «Наполеона», рассказывал забавную историю и исчезал, очаровав всех.
Утренние занятия с воспитателем заканчивались быстро, потом можно было бежать в парк, который был так велик, что каждый день дети обнаруживали в нем еще не исследованные уголки. Летом они ловили раков в Воронке, бегали сквозь заросли, ходили смотреть лошадей на конюшню и собак на псарню, собирали грибы и ежевику, болтали с загоревшими, смущающимися крестьянскими детьми. Зимой катались на коньках, играли в снежки. Возвратившись в дом, следовало умыться, привести себя в порядок, сменить одежду и идти в гостиную, где бабушка, тетушка Александра и тетушка Toinette, маленькая Пашенька и Федор Иванович Рёссель ждали появления из кабинета отца, чтобы можно было пройти к столу. Вот, наконец, и он, с радостными, сверкающими, молодыми глазами, сильный, бодрый, «с своей сангвинической красной шеей», в мягких, без каблуков сапогах. Пока отец целовал руку бабушке, распахивалась темно-красная дверь и на пороге появлялся в синем сюртуке дворецкий Фока Демидыч, бывшая вторая скрипка в оркестре старого князя Волконского, и, хмуря брови, хриплым голосом возвещал, что обед подан. Все поднимались: отец давал руку бабушке, за ними следовали тетушки, дети, близкие знакомые, воспитатель… Процессия проходила в зал, где за каждым стулом стояли лакеи, держа тарелку у левой стороны груди. Когда бывали гости, их собственные лакеи вставали у них за спиной и обслуживали их во время еды. На столе скатерть грубого полотна работы своих ткачей, графины с водой, кувшины с квасом, старинные серебряные ложки, ножи и вилки с деревянными ручками, простые стаканы. В буфетной разливали суп, лакеи тем временем разносили положенные к нему пирожки. Разговор оживлялся и уже не прекращался до конца обеда. Николай Ильич с разгоревшимися щеками ел, пил, шутил. Дети то и дело взрывались смехом. Но главной их заботой с самого начала был десерт: оладьи, молочная лапша, хворост, творог со сметаной. Время от времени Лева бросал взгляд на Тихона, бывшего флейтиста в оркестре дедушки. Бледный, тщательно побритый, маленький, он стоял с тарелкой у груди за бабушкой и так пристально следил за разговором хозяев, что иногда глаза его округлялись от удивления, а губы растягивались.
Когда обед был окончен, Тихон приносил хозяину трубку и на цыпочках удалялся. Но немного погодя его можно было увидеть в зеркале, которое отражало уголок отцовского кабинета: он шел прихватить немножко табака из «большой, складывающейся розанчиком кожаной табачницы», которая стояла на столе у Николая Ильича. Это, безусловно, заслуживало хотя бы внушения, но благодушный хозяин лишь улыбался. Благодарный Лева целовал белую отцовскую руку.
В хорошую погоду после полудня отправлялись с тетушками и воспитателями кататься к деревушке Грумант в трех верстах от Ясной Поляны. Линейка с балдахином и фартуком и желтый кабриолет с высокими рессорами тряслись друг за другом по дороге через Заказ. Дети хохотали, пели, лошади поводили ушами. В конце пути их ждала скотница Матрена с черным хлебом, творогом и цельным молоком.
У зимних вечеров было свое очарование. Семья оказывалась запертой в доме, окруженном снегами и тишиной. Потрескивали печки, время текло восхитительно медленно. Разомлевшему от уюта Леве казалось, что нет прекраснее дома, чем тот, где он родился, хотя комфорт здесь был весьма условным: кроме нескольких круглых столиков красного дерева и одного-двух вольтеровских кресел, вся мебель была сделана местными мастерами; единственный признак роскоши – золотые рамы зеркал и картин. Даже детские ботинки шили деревенские сапожники.
Перед тем как уйти спать, младшие желали спокойной ночи старшим и целовали им руку. Если они вели себя хорошо, позволялось провести в гостиной еще некоторое время. Бабушка в чепце с рюшем восседала на диване и раскладывала на столике свой вечный пасьянс. Рядом с ней, в кресле, тульская оружейница в «картушке с патронами», которую она к себе приблизила, пряла и время от времени стучала веретеном о стену, проделав там в конце концов выемку. Одна из тетушек читала вслух, другая вязала или вышивала, отец, покуривая трубку, с отсутствующим видом следил за картами, его борзая Милка, свернувшись на одном из кресел, щурила глаза и зевала.
Когда взрослые наконец велели детям идти спать, всегда оказывался счастливчик, для которого праздник на этом не заканчивался: по семейной традиции, они по очереди проводили ночь у бабушки Пелагеи Николаевны. Попав к ней, Левушка приходил в необыкновенный восторг. Наблюдал, как она, тучная, белая, в ночной кофте и чепце, мыла руки, пуская, чтобы позабавить его, мыльные пузыри. На подоконнике сидел старик Лев Степанович, купленный когда-то князем Волконским за его умение рассказывать сказки. Он был слеп, а потому тоже присутствовал при туалете бабушки. Когда Пелагея Николаевна заканчивала умывание и взбиралась на постель, Лева вскарабкивался на свою, горничная тушила свечи, и лишь в углу комнаты мерцала лампада перед иконами. В ее таинственном свете видна была бабушка, высоко лежавшая на подушках в своем белом чепце словно на снежном троне. Тень ее дрожала на стене. Старик тягучим голосом начинал рассказ:
«У одного владетельного царя был единственный сын…»
Лева не слушал его, завороженный видом бабушки, которая то ли спала, то ли слушала. Иногда сказочник почтительно спрашивал: «Продолжать прикажете?» С высоты постели доносился властный голос: «Продолжайте!» И Лев Степанович говорил, мешая русские былины и сказки Шехерезады. Убаюканный монотонной его речью, мальчик закрывал глаза и уносил с собой в сон лицо старой королевы под чепцом с оборками и лентами.
Поутру бабушка снова делала мыльные пузыри на руках, не теряя при этом своей величественности. Иногда она брала с собой детей, отправляясь за орехами. Пелагея Николаевна устраивалась в знаменитом желтом кабриолете, в который впрягались и тянули его два камердинера – Петрушка и Митюшка. В орешнике они почтительно наклоняли к ней ветки, она выбирала самые спелые орехи и складывала в мешок. Внуки вертелись вокруг, подбирали остатки, кричали. «Как мы пришли домой, что было после, я ничего не помню, помню только, что бабушка, орешник, терпкий запах орехового листа, камердинеры, желтый кабриолет, солнце – соединились в одно радостное впечатление».[14] Старая графиня была ума весьма ограниченного, своенравная и деспотичная, суровая со слугами, но снисходительная во всем к сыну и внукам.
Совсем другой была Александра Ильинична, тетушка Aline, сестра Николая Ильича. Юной вышла она замуж за графа Остен-Сакена, вскоре после свадьбы у него начали проявляться признаки душевного расстройства, и он чуть не убил жену. Первый раз – выстрелив из пистолета, второй – проникнув к ней в комнату, пытался отрезать бритвой язык. Его поместили в лечебницу, Александра была беременна и родила мертвого ребенка. Опасаясь, что она не перенесет этого печального известия, родные убедили ее, что младенец жив, и взяли девочку Пашеньку, которая только что появилась на свет у кухарки Толстых. Настоящая мать не смела протестовать. Пашенька выросла в господском доме, узнав в конце концов тайну своего происхождения. Что касается самой тетушки Aline, то она сильно горевала, когда ей открыли подмену ребенка. Стараясь никого не обвинять, хранила привязанность к Пашеньке и искала утешения в молитвах. Не имея мужа и собственного очага, жила у брата, добровольно отказывалась от «всякой роскоши и услуги», строго соблюдала посты, раздавала деньги бедным, читала жития святых, беседовала со «странниками, юродивыми, монахами, монашенками», которые останавливались в доме, чтобы передохнуть по пути. Говорили, что в молодости она была очень хороша собой и ее голубые очи покорили многих на балах, играла на арфе, писала французские стихи по случаю. Как можно было верить этому, глядя на существо в темных одеждах, целиком посвятившее себя Богу? Лева с детства запомнил «кислый запах тетушки Александры Ильиничны, вероятно происходивший от неряшества в ее туалете».
Экономка Прасковья Исаевна пахла душистой смолой. В ее обязанности входило ставить детям клистиры, у нее в комнате стояло «детское суднышко». Здесь она жгла смолу, которую называла «очаковским куреньем», привезенным, по ее словам, дедом маленького Левы, который бил турок «и на коне, и пеший». Она хорошо знала старого князя, запретившего ей когда-то выйти замуж за крепостного флейтиста Тихона; нянчила матушку; ей было сто, тысяча лет; ничего нельзя было вынуть из шкафов, сундуков, чулана и погреба без ее разрешения… После помолвки графа Николая Ильича Толстого и княжны Марьи та хотела отблагодарить Прасковью Исаевну за добрую службу, отпустив ее на волю. При виде бумаги, дающей ей освобождение, она в негодовании со слезами на глазах сказала: «Видно, я не нравлюсь вам, барыня, что вы меня гоните!» И осталась в доме в своем прежнем положении.
Среди слуг была и няня Татьяна Филипповна, маленькая, смуглая Аннушка – бывшая кормилица, с единственным зубом во рту; кучер Николай Филиппыч, окруженный терпким запахом лошадиного навоза; помощник садовника Аким, дурачок, который взывал к Богу: «Ты мой лекарь! Ты мой аптекарь!» Около тридцати человек, большинство из которых не имели четко определенных обязанностей, слонялись по дому, грелись около печек, хлопотали вокруг самовара, спали в заброшенных комнатах. К ним следует добавить приглашенных, которые приезжали на несколько дней, но забывали уехать, бедных родственников с собственной прислугой, сирот, воспитанников и воспитанниц, пригретых однажды, русских, французских и немецких воспитателей, которые сменяли друг друга. Все это население пользовалось снисходительностью хозяина, сидело у него за столом, пело ему дифирамбы.
Число живущих в доме увеличивалось вдвое, когда приближались праздники. На Рождество и Cвятки соседи, слуги, крестьяне рядились и, ведомые старым Григорием, игравшим на скрипке, наполняли господский дом. Персонажи всегда были те же: вожак с медведем, разбойники, турки, мужчины, переодетые женщинами, и женщины в мужском облачении… Они ходили из комнаты в комнату, устраивали представления перед хозяевами и получали небольшие подарки. Тетушки наряжали детей, которые спорили у сундука со старой одеждой, кто наденет пояс с драгоценными камнями, а кто – муслиновую накидку, расшитую золотом. Рассматривая себя в зеркале с тюрбаном на голове и черными усами, нарисованными жженой пробкой, Лева замирал, оцепенев от восхищения: ему казалось, что перед ним один из героев, о храбрости которых рассказывал на ночь бабушке слепой сказочник. Сняв наряд, вновь с досадой обнаруживал свое румяное личико с мягким носом, полными губами и маленькими серыми глазками. Толстый мальчик, «пузырь», как называл его отец.
Праздники проходили, но многие задерживались в доме. Здесь, в этих тридцати двух комнатах, уединение было невозможно. Каждый окунался в заботы и радости всех. Даже если вдруг хотелось думать только о себе, лица и драмы других подстерегали на повороте коридора, в гостиной, на конюшне, в деревне.
Однажды экономка Прасковья Исаевна, рассердившись на Леву, ударила его по носу скатертью, которую тот случайно испачкал. Побледнев от ярости, укрывшись в зале, он думал: «По какому праву эта крепостная осмеливается говорить мне ты, мне, своему барину, и бить по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку». Но ему нечего было возразить, когда слуга на конюшне упрекнул его за то, что отстегал старого коня Воронка, заставляя его идти. «Ах, барин! Нет в вас жалости!» Красный от стыда, Лева спустился на землю и, обняв животное, просил прощения за плохое обращение. Случалось, его оставлял в недоумении неожиданный разговор между взрослыми. Сосед Темяшев, приехав в Ясную Поляну, рассказывал, что отправил в солдаты на двадцать пять лет своего повара, который ел скоромное во время поста. Спустя некоторое время тот же Темяшев появился в гостиной зимним вечером, когда вся семья сидела за чаем при свете двух свечей. Почти вбежав, бросился на колени; его длинная трубка, которую он держал в руках, ударилась об пол, из нее полетели искры; в сумраке Лева различил взволнованное лицо. Не вставая с колен, гость объяснил Николаю Ильичу, что привел с собой незаконнорожденную дочь Дунечку, чтобы тот ее воспитал. Все это сопровождалось заключением определенного договора. Закоренелый холостяк, богач, не знавший, на что еще потратить деньги, отец двух внебрачных детей, Темяшев хотел оставить им часть своего состояния, тогда как по закону наследницами его были сестры. Чтобы обойти это препятствие, он придумал оформить фиктивную продажу одного своего имения Николаю Ильичу с тем, чтобы после его смерти Толстой продал его и отдал сиротам триста тысяч рублей. Обмен бумагами состоялся немедленно вследствие взаимного доверия. Не слишком умная плакса Дунечка осталась в доме. Ее сопровождала кормилица Евпраксия, старая, крупная, костлявая, морщинистая женщина, «с висячим у подбородка, как у индейских петухов, кадычком, в котором был шарик», она давала детям потрогать его.
«Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? – напишет Лев Толстой. – Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели – невинная веселость и беспредельная потребность любви – были единственными побуждениями в жизни?» Несмотря на разочарования, которые заставляли испытывать его взрослые, маленький мальчик был убежден, что его семья и весь остальной мир беспрестанно обмениваются нежностью. Укрывшись одеялом, при свете лампады он думал: «Я люблю няню, няня любит меня и Митеньку, а я люблю Митеньку, а Митенька любит меня и няню; няня любит тетушку Toinette, и меня, и отца; и все любят, и всем хорошо». Но если всем хорошо и все счастливы, то как объяснить, что Христос умер распятым на кресте?
«– Тетя, за что же его мучили?
– Злые люди были.
– Да ведь он был добрый. За что они его били? Больно было. Тетя, больно ему было?»[15]
Но не только Христа приходилось оплакивать. Мягчайший Федор Иванович Рёссель готовился лишить жизни собаку, которая сломала ногу. Лева не мог даже думать о столь несправедливом наказании, снова слезы душили его. Братья дразнили его «Лева-рева». Без сомнения, его мать, так придирчиво относившаяся к тому, что называла твердостью духа, негодовала бы, имея сына, который не умеет сдерживать свои эмоции. Действительно, он чувствовал все острее других. Музыкальная фраза приводила его в состояние болезненной меланхолии, запах конюшни – в возбуждение, он любил ощущать холодок собачьего носа, ему хотелось глотнуть ветра, который дул в лицо, взять в рот землю, от цвета и запаха которой весной у него кружилась голова. «Говор народа, топот лошадей и телег, веселый свист перепелов, жужжание насекомых, которые неподвижными стаями вились в воздухе, запах полыни, соломы и лошадиного пота, тысячи различных цветов и теней, которые разливало палящее солнце по светло-желтому жнивью, синей дали леса и бело-лиловым облакам, белые паутины, которые носились в воздухе или ложились по жнивью, – все это я видел, слышал и чувствовал».[16]
Так,
Глава 3
Мир других
Десятого января 1837 года члены семьи и слуги, прожившие в доме не один год, собрались в гостиной для общей молитвы на прощание. Все сели, помолчали минуту, поднялись, перекрестились на икону и один за другим вышли на крыльцо. Крепостные брали детей за руку, целовали в плечо, и Лева со смешанным чувством грусти и отвращения вдыхал «сальный запах» их склоненных голов. У него стоял комок в горле: покинуть дом! Чтобы ехать – куда? Найти – что? К счастью, уезжали все, кого он любил. Отец, с решимостью, напоминавшей о его военном прошлом, распределял людей по повозкам, выстроившимся перед домом. Бабушка, тетушка Toinette, тетушка Aline, ее приемная дочь Пашенька, пятеро детей Толстых, воспитанница графа Дунечка, гувернеры и тридцать слуг уселись, наконец, в крытые сани и тарантасы. Собаки вертелись и лаяли в снегу вокруг неподвижного пока каравана. Конюх вывел на поводу из конюшни запасных лошадей. Слуги с красными от мороза носами веревками крепили груз к повозкам. Но вот все в порядке, обоз медленно тронулся мимо мужиков в тулупах и баб в полосатых платках, башенок, обозначавших вход в имение, и выехал на большую дорогу. Когда не стало видно родного дома, Лева разрыдался. Немного погодя утешился от мысли, что на нем новый костюм и длинные штанишки.
Сто девяносто шесть верст по крепкому, покрытому коркой снегу через пустынные равнины и прозрачные березовые рощи. На почтовых станциях пили обжигающий чай в общей комнате с затхлым запахом дыма, кожи и капусты. Сразу вспоминался бабушкин экипаж – высокий, уютный, как дом. В нем были запасы провизии на десять дней, сундучок с лекарствами, все необходимое для туалета и сиденье с отверстием, чтобы путешественники, не выходя, могли справлять естественную нужду. По обеим сторонам от кузова – выездные лакеи, продуваемые всеми ветрами. Размеры этого сооружения не позволили ему въехать в ворота почтовой станции в Серпухове. В остальном все шло хорошо. Спали в комнатах верхнего этажа, холодных, кишащих клопами. На последнем этапе пути граф взял сыновей в свои сани. Так рядом с отцом Лева оказался в Москве после четырех дней пути.
Золотые купола блестели на солнце. Из города доносился непрерывный гул. То тут, то там звонили колокола. Караван въехал на окраину, где снег уже не был таким чистым. Вдруг извилистые улочки, деревянные домишки, кривые изгороди и многолюдные рынки уступили место широким проспектам, каменным особнякам, стройным, горделивым розовым, голубым, зеленым и желтым церквям. Деревня становилась городом. Отец рассказывал обо всем с таким воодушевлением, будто это была его собственность. На тротуарах теснилась пестрая толпа: торговцы, крестьяне в лаптях, военные в мундирах, мужчины, одетые «по-европейски», бабы в платках и дамы в шляпах… На путешественников никто не обращал внимания. Это озадачило Леву. В Ясной Поляне Толстые были центром мироздания. Почему же в Москве они никого не интересовали? Почему никто не снимал шляпу, когда они проезжали? «Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, – вспомнит он в „Отрочестве“, – что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании». Но вместо того чтобы отвернуться от этих незнакомых людей, мальчик пытался проникнуть в их тайну: «Как и чем они живут? Как воспитывают своих детей? Как наказывают?» Быть может, именно это безотчетное детское любопытство стало его первым писательским опытом.
Обоз въехал в тихий район Пречистенки недалеко от центра города, проследовал по Плющихе, идущей параллельно реке, и остановился во дворе красивого двухэтажного дома с длинным, в одиннадцать окон, фасадом в стиле ампир.
Никогда не выезжавшему из деревни Левушке странно было видеть соседей в двух шагах. Они больше не были у себя в этом густо населенном городе, который сжимал их со всех сторон. Дом был холодным, бездушным, негостеприимным. Отец часто ужинал в городе и много путешествовал. Старшие братья готовились к поступлению в университет. Лева гулял с Федором Ивановичем Рёсселем, рассеянно учил уроки и мечтал, что однажды его воображение станет не хуже, чем у слепого сказочника, с которым, к сожалению, бабушка рассталась, отправляясь в Москву. Очень скоро он убедил себя, что тоже может сочинять прекрасные истории. Оставалось лишь взяться за перо. Самостоятельно сшив тетрадь, обернул ее в голубую бумагу и большими буквами написал на первой странице: «Дедушкины сказки». Ниже примечание редактора: «Детская библиотека». Потом старательным почерком, не заботясь ни об орфографии, ни о пунктуации, начал:
«В городе П… жил старик девяноста лет, который служил пяти императорам, участвовал в ста сражениях, имел чин полковника, десять наград, оплаченных кровью, так как десять раз был ранен, ходил на костылях, потому что потерял ногу, на лбу у него было три шрама, а один палец – средний – он потерял в сражении при Браилове. У него было пятеро детей: две девочки и три мальчика, как он говорил, хотя у старшего уже было четверо детей и четверо внуков…»
Рассказ продолжался так на восемнадцати страницах и остался незаконченным – автор решил расстаться со своими героями. Наверное, атмосфера в родительском доме в середине 1837 года совсем не располагала к творчеству… Некоторое время назад у Николая Ильича Толстого начались проблемы со здоровьем. Он слишком много пил, кашлял кровью. Вскоре после подписания бумаг с Темяшевым о фиктивной продаже имения Пирогово граф узнал о его смерти. Как и предполагал сосед, сестры его тут же начали опротестовывать это соглашение, которое лишало их наследства в пользу сирот. Раздосадованный Николай Ильич собрал бумаги, взял с собой двух слуг и отправился в Тулу, чтобы убедить противников. Расстояние в сто шестьдесят одну версту преодолел за сутки, что для тех времен было подвигом. На следующий день, 21 июня, в девять часов вечера он скончался на улице от апоплексического удара.[17]
Новость наполнила Леву грустью и страхом. Но в церкви во время первой в своей жизни заупокойной службы испытал, помимо огорчения, чувство собственной значимости: ему казалось, что он очень интересен в траурных одеждах, все жалели его. Так как не присутствовал при смерти отца, в нем жила неосознанная надежда встретить его живым. Каждый миг ребенку казалось, что вот-вот увидит его на улице среди прохожих, как только замечал плотного, коренастого, оживленного мужчину, сердце его трепетало от нежности. «Я очень любил отца, но не знал еще, как сильна была эта моя любовь к нему, до тех пор, пока он не умер», – скажет Толстой в своих «Воспоминаниях».
Отчаяние тетушки Toinette читается в записи, которую она оставила: «21 июня 1837 года. Страшный для меня день… Я потеряла самое дорогое, что было у меня в жизни, единственного человека, который меня любил, который относился ко мне с самым нежным и искренним вниманием и который унес с собой мое счастье. Единственное, что привязывает меня к жизни, то, что я буду жить для его детей».[18]
Мать Николая Ильича не так стойко переносила свое горе. Днем она плакала, а вечером приказывала отворить дверь, ведущую в комнату сына, улыбалась его призраку, говорила с ним: «Поди сюда, мой дружок, подойди, мой ангел. А мне сказали, что тебя нет! Вот вздор! Разве ты можешь умереть прежде меня?»[19] Иногда ее охватывала ярость, она сердилась на Бога, который обошелся с ней так сурово, хотя ей не в чем было себя упрекнуть. Испуганные дети слышали вдалеке ее крики, рыдания, истерический смех. Им запрещено было подходить к бабушке в такие мгновения.
Пелагея Николаевна долго не могла прийти в себя, и опека была возложена на младшую сестру графа, благочестивую и набожную тетушку Alinе. Она с серьезностью отнеслась к своей миссии, но прежде всего принадлежала Богу, не имела практической жилки, отказывалась верить в людскую злобу, а потому дела семьи скоро пришли в упадок. В этом доме, где царил беспорядок и где три женщины, носящие траур, тщетно пытались наладить жизнь, дети вдыхали запах лекарств и сожалели о веселой жизни в Ясной Поляне. Чтобы уверить их, будто все осталось по-прежнему, а может, чтобы обмануть себя, бабушка требовала неукоснительно соблюдать традицию торжественных обедов. Как и раньше, дети в молчании ожидали, когда можно будет сесть за стол. Двери открывались, слышался шелест платья, величественная и суровая, на пороге появлялась Пелагея Николаевна в кружевном чепце с фиолетовыми лентами. Как только она с трудом опускалась в кресло, остальные члены семьи с шумом рассаживались. Дворецкий наполнял и передавал тарелки с супом в соответствии с положением и возрастом присутствующих. Лева с нетерпением смотрел на него, глотая слюнки. Позже, чтобы развлечь детей, бабушка велела отвести их в театр. Пораженный красным бархатом и позолотой внутреннего убранства зала, Лева так и не понял, о чем собственно был спектакль. Вместо того чтобы смотреть на сцену, он разглядывал ложи напротив. Зрители казались ему интереснее актеров, жизнь гораздо увлекательнее. Сколько внимательных, серьезных, загадочных лиц!.. Эти незнакомые люди, сидящие в ряд, интересовали его тем сильнее, что он нечасто бывал в столь многолюдных местах. На Рождество у богатейшего Шипова он вдруг почувствовал, что их с братьями пригласили из жалости, потому что сироты. Как будто чтобы это впечатление укрепилось, они получили простенькие подарки, а лучшие игрушки с елки отдали племянникам бывшего военного министра, князя Горчакова.
Но это унижение было малостью по сравнению с тем, что ему пришлось испытать несколько месяцев спустя – в доме появился господин Проспер Сен-Тома. Знания почтенного Рёсселя казались недостаточными, и бабушка решила уволить его, заменив французом. Огорченный ее немилостью, бедняга сначала стал требовать компенсировать ему скромные подарки, которые он делал членам семьи, потом в слезах просить, чтобы его оставили, без жалованья. Но бабушка была неумолима, пришлось уступить власть Просперу Сен-Тома. Когда Федор Иванович по очереди представлял своих бывших учеников преемнику, они плохо скрывали грусть: «Сережа – хороший мальчик, у него все получится, но за ним надо следить… У Левы слишком доброе сердце, вы ничего не добьетесь от него, запугивая, но всего – лаской. Я прошу вас, любите их, обращайтесь с ними хорошо…» Сен-Тома сухо отвечал: «Будьте уверены, mein Herr, я найду средство заставить их подчиниться».
Просперу Сен-Тома было двадцать пять лет. Это был блондин небольшого роста, прекрасно сложенный, сильный и энергичный, с приличным образованием, но самодовольный и сторонник применения силы в обращении с учениками. Без сомнения, как и большинство его соотечественников, искавших счастья в России, он надеялся соблазнить богатую наследницу и жениться на ней. В ожидании, тратил карманные деньги на лаковые туфли и шелковые жилеты, душился, цветисто изъяснялся и с удовольствием примерял на себя роль педагога. Он не был единственным воспитателем. Из книги счетов, которую вела тетушка Татьяна Александровна, следует, что жалованье этим господам за 1837–1838 годы составило 8304 рубля ассигнациями, что по тем временам было суммой довольно значительной. Всего у Толстых было одиннадцать учителей, не считая тех, кто давал детям уроки танцев. Общее руководство ими осуществлял Сен-Тома.
Несмотря на отстраненную, саркастическую манеру держать себя, суждения у него были верные. Он говорил о своих учениках: «У Николая есть стремление учиться и возможности, у Сергея – только возможности, у Дмитрия – стремление, что касается Левы, у него нет ни того, ни другого». Действительно, Левушка работал плохо, не понимал задач по арифметике, не прилагал никаких усилий, чтобы запомнить имена и даты, которыми учителя перегружали его память. Тем не менее за этой леностью легко различимы были необыкновенные чувствительность и воображение. Это признавал даже Проспер Сен-Тома. «У этого ребенка голова! – заявил он как-то. – Это маленький Мольер!» Столь лестная оценка не подкупила мальчика – с самого начала он невзлюбил этого иностранца за его эгоизм, претензии и самоуверенность. Когда Сен-Тома хотел наказать учеников, он бил себя в грудь и кричал: «На колени, негодяй!» Чем старательнее, казалось Леве, Сен-Тома порывался унизить его, тем сильнее было желание восстать. Однажды из бравады он решил показать ему язык. Сен-Тома схватил его за руки и бросил в чулан, угрожая розгами. На самом деле, зная об отношении в семье к телесным наказаниям, он никогда не осмелился бы сделать это. Но Левушка уже видел себя обесчещенным и униженным этим жестоким учителем, пахнущим фиалками. Выпорот, как мужик! Все, только не это! Сидя на сундуке в кромешной тьме, со слезами на глазах, задыхающийся от ярости, он безудержно предавался мечтам. Воображал себя бедным сиротой, покидающим отчий дом, поступающим в гусары, идущим на войну. Юноша храбро сражается, крушит врагов направо и налево, весь израненный, падает на землю с криком: «Победа!» Выздоравливает, становится генералом и однажды, прогуливаясь, с рукой на перевязи, по Тверскому бульвару, встречает императора, который хвалит его за героизм. Небрежно опершись на саблю, отважный воин просит в знак признания его заслуг дать ему право разделаться со своим давнишним врагом «иностранцем Сен-Тома». Император, безусловно, соглашается, и Лев, стоя перед бывшим воспитателем, в свою очередь, кричит: «На колени, негодяй!» «Но вдруг мне приходит мысль, что с минуты на минуту может войти настоящий Сен-Тома с розгами, и я снова вижу себя не генералом, спасающим отечество, а самым жалким, плачевным созданием».[20] Едва возвратившись к действительности, он предается новым фантазиям: видит себя умершим, оплакиваемым близкими, а мучимый угрызениями совести Сен-Тома просит прощения у членов семьи. Ему отвечают: «Вы были причиной его смерти, вы запугали его, он не мог перенести унижения, которое вы готовили ему… Вон отсюда, злодей!»[21]
Во время этих горьких размышлений у Левы впервые возникли сомнения, связанные с верой. Если Бог справедлив, то почему Сен-Тома не был немедленно наказан за свою злобу? К чему жить в мире, где сила правит над законом? Уж лучше умереть и найти прибежище там, где обитают души. Опьянев от слез, он повторял вполголоса: «Мы летим все выше и выше!..» Сутки спустя, когда его выпустили из чулана, он все еще испытывал острое желание покинуть мир, оторваться от земли. Ему казалось, что для этого достаточно только сесть на корточки, обнять колени руками, и однажды, не выдержав, решил попробовать, выпрыгнув из окна своей комнаты на втором этаже. Кухарка нашла его лежащим на земле без сознания. Чудесным образом у него не оказалось ни одного перелома, только сотрясение мозга. Мальчик проспал восемнадцать часов, а проснувшись, почувствовал себя свежим и бодрым. Позже Лева вынужден был признать, что прыгнул из окна не столько для того, чтобы попробовать полететь, сколько для того, чтобы удивить окружающих: он постоянно был занят собой, чувствовал, порой точно, а порой – нет, что думают о нем, какие чувства он вызывает у окружающих, и это часто мешало его веселью. Нередко подавить страхи ему помогало честолюбие. Так, пойдя с братом в манеж, он попросил, чтобы берейтор дал урок и ему. Оказавшись верхом, понял, что боится, но решил терпеть. Постепенно соскальзывал с лошади, но не произнес ни слова и в конце концов оказался на земле. Не станут ли над ним смеяться? Сдерживая рыдания, попросил, чтобы его снова посадили на лошадь, поехал рысью и больше не падал.
Необходимость отличиться ярким поступком была так сильна от убеждения, что лицо его малопривлекательно и никому не может понравиться. Лева надеялся, что со временем черты его станут милее, но и в девять, и в десять лет видел все тот же приплюснутый нос и маленькие, стального цвета, глубоко посаженные глаза. Оставалось просить Бога в ежевечерних молитвах, чтобы сделал его красивым, как Сергей, и проявлять оригинальность. Схватив ножницы, он обрезал ресницы, которые казались слишком густыми – выросли еще гуще. Решительно, Всевышний не хотел дать ему другое лицо взамен этого – грубого, угрюмого, красного.
Ощущение это усугублялось в присутствии Сонечки Калошиной, дальней родственницы, девяти лет, как и он, со светлыми шелковистыми волосами и голубыми глазами. Мальчик был очарован ею и мечтал провести с ней всю жизнь. Их первое знакомство опьянило его. «Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней, – напишет Толстой, – душа моя и без того была преисполнена счастием. Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось».[22] Однажды вечером, лежа в постели, слишком взволнованный, чтобы спать, рассказал брату Сергею, что «решительно влюблен в Сонечку». Но тот лишь посмеялся над этим платоническим обожанием и сказал, что на месте Левушки «расцеловал бы ее пальчики, глазки, губки, носик, ножки…». Ужаснувшись, Лева зарылся в подушки, чтобы не слышать этих глупостей.
Позже он с той же пылкостью увлекается маленькой Любовью Иславиной и в порыве ревности толкает ее так, что девочка падает с балкона и некоторое время хромает.[23]
Увлечение девочками не мешало Леве подпадать под чары и некоторых мальчиков одного с ним возраста. Физическая красота покоряла его независимо от пола. В «Казаках» он скажет, что между Олениным и Лукашкой чувствовалось «что-то похожее на любовь»,[24] в «Войне и мире» молодой офицер Ильин «старался во всем подражать Ростову и, как женщина, был влюблен в него»,[25] а 29 ноября 1851 года Толстой заметит в «Дневнике»: «В мужчин я очень часто влюблялся, первой любовью были два Пушкина». Саша и Алеша Мусины-Пушкины нравились ему так, что он плакал при мысли о них и просил Бога показать ему их во сне, когда днем они не встречались. «Кроме страстного влечения, которое он внушал мне, присутствие его возбуждало во мне в не менее сильной степени другое чувство – страх огорчить его, оскорбить чем-нибудь, не понравиться ему: может быть, потому, что лицо его имело надменное выражение, или потому, что, презирая свою наружность, я слишком много ценил в других преимущества красоты, или, что вернее всего, потому, что это есть непременный признак любви, я чувствовал к нему столько же страху, сколько любви… Между нами никогда не было сказано ни слова о любви; но он чувствовал свою власть надо мною и бессознательно, но тиранически употреблял ее в наших детских отношениях»[26] – так вспомнит Толстой свои взаимоотношения с одним из братьев в «Детстве».
Обычно братья Толстые и Мусины-Пушкины играли в оловянных солдатиков, представляли сцены из военной жизни – с переходами, сражениями, бивуаками и наказаниями розгами. На столе, на ковре, среди в беспорядке валявшихся фигурок и картонных коробок сочинялись настоящие романы.
Было и более странное развлечение – сжигать бумагу в ночных горшках. Двадцать пятого мая 1838 года, когда дети в очередной раз радостно предавались этому занятию, в коридоре послышались торопливые шаги. Дверь резко отворилась, и на пороге возник Сен-Тома, бледный, с трясущимися губами. «Ваша бабушка умерла», – сухо произнес он. Пораженные, дети стихли. Неземной ужас охватил Леву – второй раз за последние десять месяцев дорогой человек уходил от него. Конечно, уже много недель он знал, что бабушка больна; когда он ходил навещать ее, лежавшую в постели, замечал ее бледность, раздувшиеся от водянки руки, но ему казалось, что она проживет так еще сто лет.
В противоположность тому, что происходило после смерти отца, Лева присутствовал при всех приготовлениях к погребению. Гробовщики в темной одежде пришли в дом рано утром. Они принесли гроб с глазетовой крышкой. Эта огромная коробка лежала на столе, и бабушка, вытянувшаяся в ней во всю длину, с восковым лицом, горбатым носом и чепцом на голове, с видом суровым и недовольным, казалась внуку очень далекой. Чудилось, будто она все еще прислушивалась к историям слепого сказителя. Когда Лева поцеловал ее в лоб, почувствовал губами ледяную кожу, закричал и выбежал из комнаты. На следующий день, все еще сокрушаясь, он все же испытал странное наслаждение, когда, облачившись в траурный костюм, обшитый белыми креповыми тесемками, услышал, как пришедшие в дом с сочувствием говорили о нем и его братьях: «Круглые сироты, только отец умер, а теперь и бабушка! Они остались совершенными сиротами!..»[27] Мысль о смерти преследовала мальчика. От запаха ладана и увядших цветов у него сжималось сердце. «Все время, покуда тело бабушки стоит в доме, я испытываю тяжелое чувство страха смерти, то есть мертвое тело живо и неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть когда-нибудь, чувство, которое почему-то привыкли смешивать с печалью. Я не жалею о бабушке, да едва ли кто-нибудь искренно жалеет о ней», – расскажет Толстой об этих днях в «Отрочестве».[28]
При старой барыне ни тетушка Toinette, ни тетушка Aline не осмеливались отказаться от жизни на широкую ногу, к которой она привыкла. Но сразу после похорон они решают в целях экономии разделить семью на две части. Из пятерых детей Толстых только двое – Николай и Сергей (четырнадцати и двенадцати лет) – остаются в Москве с тетушкой Aline и Сен-Тома. Младшие – Дмитрий, Лев и Мария (одиннадцати, десяти и восьми лет) – отправятся в Ясную Поляну с тетушкой Toinette. Для остающихся в городе нанимают небольшую квартирку, остальные отправляются в путь 6 июля 1838 года. Запряженные тройками повозки увозят их на юг.
Вновь увидев старый дом своего детства, луга, деревья, реку, пруды, Лева испытал чувство удовлетворения, тем более полное, что сто девяносто шесть верст лежали теперь между ним и ужасным Сен-Тома. Его опять стал учить мягкий, малосведущий в науках Федор Иванович Рёссель, на этот раз вошедший в милость, некий семинарист и, наконец, чудаковатые и безвредные гувернеры… Но самым благотворным и плодотворным для него оказалось общение с крестьянами. Он слушал их разговоры с искренним любопытством и волновался, узнавая об их нужде. Один из них, Митька Копылов, бывший кучер графа Толстого, вынужден был, после того как семья сократила свои расходы, вернуться к отцу, к трудной крестьянской жизни. За месяц из элегантного слуги в белой шелковой рубашке и бархатной куртке он превратился в оборванца в лаптях. Никогда не жалуясь, пахал, косил, сеял, улыбка не сходила с его лица. Кузьма, служивший на конюшне, тоже не роптал, когда толстый управляющий Андрей Ильин вел его к гумну. Увидев их, проходящих мимо, Лева спросил, что они собираются делать. Кузьма пристыженно опустил голову, а управляющий проворчал: «Веду его наказывать». Эти слова ошеломили ребенка. Он спрашивал себя, действительно ли настолько глуп, что не может понять причину происходящего, или глупы взрослые. Вечером, когда мальчик рассказал о происшедшем тетушке Toinette, та была возмущена: «Как же вы не остановили его?» Замечание усилило его смятение. Он не думал, что может вмешиваться в столь важные дела. Во все времена крепостные обязаны были повиноваться, а хозяева – приказывать. И наказание никогда не мешало существованию взаимной симпатии мужиков и их владельцев. Хотя в самой Ясной Поляне никогда не прибегали к телесным наказаниям. Значит, речь шла о каком-то исключительном проступке. Красный от стыда, как если бы сам себя высек, Лева подумал, что в нем нет милосердия. Теперь было слишком поздно – Кузьма, наверное, пытался уже залечить спину. Но в следующий раз… Мальчик утешал себя подобными обещаниями, но в большинстве случаев благие порывы его души наталкивались на бессознательный эгоизм маленького барина. В 1840 году была сильная засуха, урожай оказался очень плохим, грозил голод, корм для скотины тщательно отмеривали. А он и его брат Дмитрий бегали по крестьянским полям и рвали на них овес, который тайком приносили на конюшню, чтобы покормить своих лошадей. «Мы с братом делали это в то время, когда вокруг были люди, которые не ели несколько дней и которых кормил этот овес. Мне не было стыдно, мне не приходило в голову, что это плохо».
В начале осени 1839 года тетушка Toinette с детьми вернулась в город. Они хотели присутствовать при закладке первого камня храма Христа Спасителя царем Николаем I и поздравить старшего из братьев с поступлением на философский факультет университета.
Во время трехдневного путешествия под перезвон колокольчиков, скрип колес, вдыхая запах проеденного молью сукна, Лева снова знакомится со своей страной. Обозы, растянувшиеся в пыли, странники с котомками за плечами, быстрые тройки с государственными чинами, верстовые столбы. Иногда им навстречу попадалась коляска, и мальчик говорил себе: «Две секунды, и лица, на расстоянии двух аршин приветливо, любопытно смотревшие на нас, уже промелькнули, и как-то странно кажется, что эти лица не имеют со мной ничего общего и что их никогда, может быть, не увидишь больше».[29] А вон, посреди полей, красная крыша хозяйского дома. «Кто живет в этом доме? есть ли в нем дети, отец, мать, учитель? Отчего бы нам не поехать в этот дом и не познакомиться с хозяевами?» Но поздно, дом уже далеко. Его сменяет деревня. Пахнет «дымом, дегтем, баранками… бубенчики уже звенят не так, как в чистом поле, с обеих сторон мелькают избы с соломенными кровлями…»[30]
В Москве тяга Левушки к новым лицам и сильным впечатлениям была удовлетворена сполна. Десятого сентября 1839 года, правда очень издалека, он увидел, как царь Николай I закладывал первый камень в основание храма. Последовавший за этим военный парад воодушевил мальчика – ему хотелось тоже маршировать под музыку и умереть за Отчизну.
Его бесконечная преданность идее монархии должна была бы сочетаться со столь же сильной привязанностью к Церкви. Но вера этого ребенка, воспитанного на православных традициях, вовсе не была непоколебимой. Из уважения к старшим, он верил в то, что они говорили о Боге и святых, но в глубине души был склонен принять и обратное. Он не был слишком удивлен, услышав, как один из его одноклассников, Володя Милютин, нравоучительным тоном поведал, что Бога нет и что все, что им рассказывают – выдумки и ложь. Братья обсудили это сообщение между собой, нашли интересным и, быть может, даже похожим на правду.
Николай поступил в университет, у него появились новые друзья, с которыми он курил трубку, обменивался непонятными шуточками и слишком громко смеялся, выражая свою бурную радость. Презираемый этими могучими университетскими умами, Лева пытался самостоятельно разгадать окружавшие его тайны. Его стремительное интеллектуальное развитие поражает даже Сен-Тома, который еще недавно говорил ему «лентяй» и «негодный мальчишка». Лентяем он все еще остается, занятия вызывают у него отвращение, вместо того, чтобы учить арифметику, историю и географию, предается размышлениям, его проницательность удивительна для двенадцатилетнего. В перерывах между играми в прятки он задумывается о своем характере и назначении человека, о тленности всего сущего и бессмертии души. Противоречивые мысли осаждают его. Едва выбрав определенное русло для своей жизни, уже видит другое, более соблазнительное. Чтобы воспитывать волю и выносливость к страданиям на манер стоиков, пытается удержать на кончиках пальцев толстенный словарь Татищева или, спрятавшись в чулане, снимает рубашку и бичует себе спину веревкой, а то, нагрев руки на жаркой печи, опускает их в снег… На следующей неделе его влекут эпикурейцы, мальчик решает, что смерть может настигнуть его в любой момент, а потому единственно возможным для человека остается наслаждение сегодняшним днем, без мыслей о завтрашнем. Следуя этому убеждению, забрасывает учебу и, растянувшись в постели, почитывает романы, до тошноты объедаясь пряниками. Порой, в приступе ярости, требует от Бога, чтобы тот немедленно подтвердил свое существование чудом, и, не получив удовлетворительного ответа, провозглашает себя атеистом. Но эта холодная убежденность не мешает ему, стоя перед начерченным на доске кругом, задаться вопросом о том, что если существует столь приятная глазу симметрия, то нашей жизни должна была бы предшествовать другая, о которой у нас не сохранилось воспоминаний, раз вслед за ней существует та, о которой мы ничего не знаем. Быть может, до того, как стать человеком, он был лошадью. Но никакая философская система не привлекала его так, как скептицизм. «Я воображал, что, кроме меня, никого и ничего не существует во всем мире, что предметы не предметы, а образы, являющиеся только тогда, когда я на них обращаю внимание, и что, как скоро я перестаю думать о них, образы эти тотчас же исчезают… Были минуты, что я, под влиянием этой
Постоянные размышления развивали ум и расшатывали нервы. Внезапно он задавался вопросом: «О чем я думаю?» И град вопросов и ответов обрушивался на его сознание: «Я думаю, о чем я думаю. А теперь о чем я думаю? Я думаю, что я думаю, о чем я думаю, и так далее». Голова кружилась, казалось, как в комнате со многими зеркалами, его идеи множились до бесконечности. «Ум за разум заходил… Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение».[32]
В пылу этих философских исканий его посещают мечты о земной славе. Вдруг он встретит на улице генерала и тот, потрясенный его умом и отвагой, возьмет под свое покровительство, будет направлять на военном поприще и наградит за героизм. Порой видел себя поэтом, осыпаемым похвалами, обожаемым, как Пушкин, который тремя годами ранее был убит на дуэли одним французом. Вернувшись вместе со всеми в Ясную Поляну, Лева пишет поэму из пяти строф, в которой пытается выразить свою нежность к тетушке Toinette, переписывает ее на листок глазированной бумаги и подносит ей на именины 12 января 1840 года. Взрослые очарованы этими неумелыми стихами. Сам Сен-Тома, который познакомился с ними в Москве, удостоил автора похвалой в своем письме: «Я прочитал их княгине Горчаковой, тут же вся семья захотела их прочитать и была от них в восхищении. Не думайте, однако, что подкупает мастерство, с которым они написаны, – в них есть несовершенства, происходящие от Вашего незнания правил стихосложения. Вас хвалят, и я в том числе, за мысли, которые восхитительны, и все надеются, что Вы на этом не остановитесь, это было бы в самом деле жаль».[33]
Приободренный Лева предается литературным опусам, планы мальчика честолюбивы. Все значительные события кажутся достойными его пера – наполеоновские войны, битва на Куликовом поле, Марфа Посадница во главе жителей Новгорода – обо всем он рассказывает по-своему в тетрадках в линейку. Патриотический пыл переполняет его, когда он пишет: «Стены Москвы узнали позор и поражение непобедимой армии Наполеона». Гибель Помпеи, напротив, вызывает грусть и меланхолию: «Как все в этом мире изменилось за одно мгновение: Помпеи, второй город Италии, в момент своего величия и славы превратился в руины и пепел… Так Бог, когда хочет наказать нас, может в одночасье превратить богатого в бедного».
В это время он много читает, предпочтения широки – от Библии (история Иосифа и его братьев заставляет плакать от умиления) до «Сказок тысячи и одной ночи», русских народных сказок и стихов Пушкина. Его братья тоже читают, пишут… Они объединились вновь летом 1841 года в Ясной Поляне. Но тетушка Aline больна, ее одолевают мысли о скорой смерти. Она уходит в Оптину пустынь, где умирает 30 августа того же года. Ее похоронили на кладбище вместе с монахинями. Лева составил эпитафию, которую выбили на могильном камне:
И снова траур, слезы, семейные сложности… После смерти тетушки надо назначить новую опекуншу. По закону ею должна стать сестра покойной, Пелагея Юшкова, которая отказывается от этой чести. Старший из детей, Николай, пишет ей от имени всех: «Мы просим все нашу тетеньку, я, мои братья и моя сестра, не покидать нас в нашем горе, взять на себя опекунство… Не оставляй нас, дорогая тетенька, у нас в этом мире остались только вы». Пелагея приезжает в Москву, собирает это маленькое «племя» и решает, по ее собственным словам, «принести себя в жертву». На самом деле эта «жертва» доставила ей огромную радость, так как иначе опекунство перешло бы по праву родства к тетушке Toinette, отношения с которой у нее были «недружелюбными». Неприязнь эта восходила к старинным временам: Пелагея не могла забыть, что муж ее, гусарский полковник в отставке Владимир Иванович Юшков, женился на ней от безысходности после того, как ему отказала Toinette, в которую он был влюблен. Быть может, сохранились у него к ней какие-то чувства. С мужчинами следует проявлять осторожность! В любом случае, Пелагея была слишком оскорблена во время своей помолвки, чтобы не воспользоваться случаем и не отомстить. Перед своей давнишней соперницей она щебетала и манерничала, но у нее был план. Она могла бы, став формально опекуншей, оставить заботы о детях на Toinette. Но решает забрать их в Казань, где они будут продолжать учиться. Конечно, если бы Татьяна Александровна захотела, то могла бы жить в их доме на правах гостьи, но с достоинством и грустью та отвергла это унизительное предложение. «Как варварски жестоко разлучать меня с детьми, о которых я с нежностью заботилась почти двенадцать лет!», – восклицает она в письме к Владимиру Ивановичу Юшкову.
Странная судьба: отказала Юшкову, потому что была влюблена в Николая Ильича Толстого, а теперь дети Николая Ильича отняты у нее той, с кем нашел утешение Юшков. Без сомнения, вечерами она с грустью вспоминала о предложении, которое сделал ей когда-то ее дорогой кузен Николай. Послушайся она его, никто не мог бы лишить ее теперь заботы о сиротах. Но и на этот раз, как всегда, смирилась и отошла в сторону. Было решено, что она поедет жить в Покровское к своей сестре Елизавете Александровне Ергольской, вдове другого Толстого.[34] Расставание было мучительным. Маленькая Маша хотела убежать с тетушкой. Но вот туманным ноябрьским утром семья покинула Ясную Поляну, чтобы короткими переездами добраться до Казани. Мебель и крупные вещи были погружены на барки, которые спускаются по Оке к Волге. На других расположились многочисленные слуги: столяры, портные, шорники, сапожники, повара, конюхи, домашняя прислуга, горничные. Сами молодые хозяева отправились в путь по суше в дорожной карете. Иногда они останавливались на лесной опушке, купались в речке, собирали грибы, и этот веселый путь, смена впечатлений помогли Леве свыкнуться с мыслью, что тетушка Toinette далеко и он увидится с ней только в каникулы.
Через пятнадцать дней на горизонте показались церкви и минареты Казани.
Глава 4
Казань