Екатерина Лесина
Улыбка золотого бога
Дуся
Кто же из них? Кто?
Кто-кто-кто – стучится в висках мелкой дробью, кто-кто – бухает сердце. Кто? – скручивается ледяная спираль в животе. И от страха и оттого, что бояться утомительно, мне хочется спать. То есть спать мне хочется почти всегда, но сегодня особенно. Зеваю. Получается вызывающе нарочито, и мои дамочки брезгливо морщатся.
– Милая моя, с тобой все в порядке? – поинтересовалась Алла.
Правильно она сказала про порядок: по порядку их надо выстраивать, по ранжиру. По хронологии. И первой будет как раз она, Алла. Нет, сначала Аллочка, милая и застенчивая. Коса до пояса, васильковые глаза, в которых плескался восторг и робкое, стыдливое счастье, и оттого глядеть в них было страшно – а вдруг да выплеснется и затопит? Утонуть в чужом счастье – что может быть отвратительнее?
Аллочка – платья из набивного сатина и искусственного шелка, украшенные искусственными же цветами, и круглые, с ладонь, броши, вроде бы с разным рисунком, но все почему-то похожие друг на друга, как близнецы. Аллочка – польские духи и жирные тени, скатывавшиеся к уголкам глаз. Аллочка… Аллочка давно исчезла, сначала уступила место Алле – строгой и деловитой, потом Алле Сергеевне. Эта-то конченая стерва – короткая стрижка резких линий, галстук-удавка с красным пятном рубина и перстень-печатка. Алла Сергеевна не любит яркого света, потому и место выбрала у стены, где самый сумрак, еще и в профиль повернуться норовит, чтоб в глаза не смотреть.
Теперь мне вдруг интересно, куда счастье-то делось
Хотя знаю: счастье украла Вероника, мой номер два. Имени своего она не любит, ей больше нравится Ника. Ника – это победа, и девушка у нас победительница. Сначала школьного конкурса красоты, потом городского, потом районного, потом… потом она увидела Гарика и победила еще и его, он-то, наивный, полагал обратное, но я знаю правду.
Ника доминирует даже здесь, даже сейчас. Место во главе стола – плевать, что из приборов на столешнице лишь ваза с вялыми хризантемами отвратного желтого цвета и хрустальная пепельница, плевать, что за столом сижу лишь я и Топочка. Ника все равно во главе. Вполоборота: высокий лоб, скулы-треугольники, нос чуть длинноват, а губы – полноваты, выпячены, зато подбородок идеален, и линия шеи, и бюст, и… и завидую я ей. Я им всем немного завидую.
– Что? – Ника поворачивается ко мне, небрежно отбрасывая волосы назад. В этом месяце она брюнетка, и должна признать, ей идет. Особенно хорошо сочетается с траурной чернотой платья. – Господи, да сколько можно молчать? Как будто кому-то и вправду жаль эту сволочь! Извини, Дуся, ты не в счет.
Извиняю. В тысячно-стотысячно-миллионный раз извиняю, хотя вряд ли им и вправду есть дело до меня и моих переживаний. А Гарика я любила. Да, любила. И теперь люблю. Только признаваться стыдно – засмеют.
– Ни-иик, ну мы же ждем, – протянула Топочка. Номер три. Победившая победительницу – так я ее называю. На самом деле Топочке просто повезло, обстоятельства сложились в ее пользу. Это как в лотерее выиграть. А Ника ее за выигрыш ненавидит, хотя ненавидеть Топочку сложно – больно уж бесполезное создание. Вообще их двое – Топочка и Тяпочка, похожи, как близняшки: субтильные, вечно дрожащие, с круглыми навыкате глазами и привычкой прятаться при малейшей угрозе скандала. Только Тяпочка у нас чихуа-хуа, а Топочка – так, недоразумение. Могла она? Нет, вряд ли… или могла?
– Заткнитесь обе! – рявкнула Алла Сергеевна. – Кому не нравится, вон дверь, не заперта.
– Действительно, шли бы вы, девочки, – промурлыкала Ильве, потягиваясь. – Не тратьте время попусту.
Все трое зашипели, беззвучно, но явно, по-женски, по-кошачьи, а Тяпочка заскулила. Тяпочка Ильве боится, и хозяйка ее тоже, и Алла Сергеевна с Никой, хотя скрывают, скалятся, будто улыбаясь, делают вид, что совсем-то им и не страшно. Еще как страшно. Ильве здесь самая опасная: у нее получилось родить ребенка. Думаю, рожала она его, исключительно чтобы развести Гарика с Топочкой и на случай «обстоятельств» (все же четвертый брак несколько настораживал) обеспечить сытные тылы. Развела. Обеспечила. Она вообще умная, Ильве, и красивая, почти такая же, как Ника, но в медвяно-золотых тонах – для кожи прозрачный липовый, для волос и глаз – гречишный, для губ – цветочный. Да, у Ильве все шансы, она и после развода умудрилась остаться хозяйкой в доме. Мать ребенка, единственного, горячо любимого Гариком и как две капли похожего на мать.
– Дуся, а он сказал, во сколько придет? – нарушила молчание Лизхен. Номер пять, последний номер… Но не идет к ней номер, уж больно она… иная. Белые волосы (не пшеничный блонд, и не платиновый, и не седина, как шипит Ильве, а именно благородный белый) зачесаны вверх, белая шаль трогательно обнимает плечи, белая кожа изысканно гармонирует с черным кружевом платья. Кресло-качалка, томик стихов в руках. За полгода ее пребывания в доме я так и не поняла, читает она их либо же носит с собой для поддержания образа. Лизхен нравится быть «в образе»: томные жесты, печальные взгляды, вздохи не к месту и сушеная роза меж страницами романа, который она пишет. Тайком, но как-то так, что все вокруг знают.
– Дуся, не спи! Тебя спросили, – Ника шлепнула на стол сумочку и, достав пачку сигарет, передвинула пепельницу поближе.
– В два.
– Дуся, в два? Дуся, ты что, прикалываешься? Какого черта тогда я приперлась сюда в двенадцать?
– Что за выражения, – Алла Сергеевна постучала пальчиком по циферблату часов, крохотные и строгие. Дорогие. Она у нас бизнесвумен, единственная, пожалуй, самостоятельная из всех. Могла? Наверное.
Все могли. Все врут. Все «в образе», я-то знаю. Единственное, чего не знаю, – кто.
– Как хочу, так и выражаюсь! – огрызнулась Ника. Щелчок зажигалки, трясущееся пламя, ментоловый дым. Лизхен тут же закашлялась, Топочка с Тяпочкой затряслись, а Ильве, брезгливо скривившись, заметила:
– От дыма цвет лица портится, а если еще и с алкоголем сочетать…
– Уж как-нибудь обойдусь без твоих советов. Нет, ну два часа еще мариноваться!
– Полтора, – тихо поправила Топочка, прижимая к себе Тяпочку. Они и одеваются похоже: синий джинсовый сарафанчик и синий джинсовый комбинезончик – детки-близняшки.
– Ну полтора. У меня, между прочим, планы имелись. Я, между прочим, не подписывалась тут торчать за просто так…
– За просто так, милая, ты задницы своей от кресла не оторвала бы, – заметила Алла Сергеевна. – И твое здесь ожидание, равно как и присутствие в доме, нужно прежде всего тебе самой.
– Ну да…
– Алла права, ты на завещание рассчитываешь, – Ильве забросила ножки на спинку софы. – Хотя, если разобраться, прав у тебя никаких…
– Можно подумать, у тебя…
– У меня прав больше всех. Я Игорю сына родила.
– Еще нужно разобраться, Игорю ли.
– Хочешь сказать…
– Хочу и говорю. Почему Алка не забеременела? Ал, скажи, у тебя хоть разок залет с ним был? Не было. И у меня не было. И у Топки. Лизок, ты у нас, случаем, не в положении?
– Простите? – Лизхен густо покраснела. – Вы полагаете… вы извините, но это вас не касается.
– Не касается, – согласилась Ника, выпуская очередную дымную завитушку. – Но понимаю, что нет. Дусь, ты про Гарика все знаешь. Кто-нибудь, кроме Ильки, от него рожал?
Никто. Ни жены, ни любовницы, ни случайные подружки… Не было писем с требованием признать отцовство, не было скандалов на тему «делать или не делать аборт», не было подброшенных младенцев с записками и трогательными историями о плодах случайных связей. Не было, и все тут, а те редкие «ситуации», которые все же случались, не выдерживали самой простой проверки. И поэтому Гарик так любит Ромочку.
Любил.
– Во-о-от… никто. А Илька взяла и сумела. Мать-героиня. Алка, тебе в голову не приходило, что она тут всех дурит?
– Есть медицинское заключение. – Алла Сергеевна болезненно поморщилась, потерла пальцами виски и поинтересовалась: – Дуся, если Ферниш сказал, что придет в два, то почему ты позвала нас к двенадцати?
– Действительно, почему? – Ника раздавила окурок в пепельнице.
– Да! – тявкнула Топочка. Или Тяпочка.
– Будьте так любезны, – попросила Ильве, а Лизхен просто вздохнула, томно, тягостно и громко.
Повисла тишина, и мне снова стало страшно – ледяная спираль достигла предельной точки сжатия и вот-вот начнет разворачиваться, и тогда я лопну. А в висках по-прежнему молоточки стучат: кто-кто-кто?
Кто из них убил Гарика?
Ильве
Догадалась. Эта жирная тупая корова обо всем догадалась. О нет, она не тупая, просто жирная, просто корова с мягким брюхом, бесформенным выменем, подушками щек и осоловелым, будто сонным, взглядом. Губы двигаются – жвачку жует, не «Орбит» или «Дирол», нет, корова пережевывает факты, фактики, вспоминает, сортирует, а потом… или уже?
Спокойно. Это всего-навсего нервы. Не может она ничего знать, никто не может, и Ника-стерва на крепость пробует, у нее положение тут самое шаткое, вот и бесится.
Сама виновата, думать надо было, что вытворяет. Единственно, о чем жалею, – не видела рожи Гарика, когда он свою благоверную с этим не то таксистом, не то стриптизером застал. Вот удар по самолюбию!
– Я собрала вас раньше, – корова очнулась от спячки и заговорила. Вот чему завидую – голосу. Куда ей такой, мягонький, ласковый? – Чтобы зачитать письмо, оставленное Игорем незадолго до смерти. Вероятно, он предполагал нечто… подобное, – запнулась. Дура сентиментальная, как можно такой быть? Он об нее ноги вытирал, а она любила. По-коровьи любила, молчаливо, с постоянным приглядом и вздохами. Кто сказал, что самые верные животные – это собаки? Нет, до коров им далеко.
А настроение улучшилось. Не знает она ничего. Не знает!
Потому что я – умная.
Дуся
– Письмо? Ну надо же, как мило, – Ника достала еще сигарету, раньше я не замечала, что она столько курит. – Гарик и письмо… с того света, ага.
– Милая, твой цинизм неуместен. Дуся, что за письмо?
Это не совсем письмо, а скорее послание. Пусть и звучит претенциозно, но зато суть отражает верно – письмо было мне, а им – диск с размашистой Гариковой подписью: «Моим девочкам».
Они – его девочки, а я так, подруга, соратница, единомышленница. Отвратные слова, как же я их ненавижу. Почти так же, как его девочек.
– Ну же, Дуся, не тормози. Слушай, может, по такому случаю шампанского? Или коньячку? А что, дерябнем за упокой души раба Божьего…
– Ты и так уже дерябнула, – кошачий зевок Ильве. Только теперь замечаю, что Ника пьяна. Влажный, дурноватый блеск в глазах, румянец, проступающий сквозь пудру, и резкий, слишком резкий запах духов.
– Слушай, ты, мамочка, перестань морали читать, а?
– Девочки, девочки, не надо ссориться!
– Не надо, – поддержала Топочку Алла Сергеевна. – Дуся, все-таки давай к делу, раз уж… такое.
Что ж, наверное, и вправду так лучше. Страх отступает, только руки дрожат немного и коробка с диском не открывается, я нажимаю, а она только гнется. Эти смотрят, но помогать не будут, им весело. Они меня презирают.
А я их. Равновесие.
Наконец у меня получается извлечь диск из пластика, зато пропадает пульт: сначала от телевизора, потом от дивидишника. Чувствую себя все более глупо, но вот как-то сразу и вдруг все находится, телевизор включается, дивиди тоже, и синий экран сменяется дрожащей, нечеткой картинкой.
Гариков кабинет, вон шкаф виден, корешки книг (тома солидных размеров и содержания), глянцевый, вызывающе несолидный журнал, небрежно брошенный, портьера, мраморный бюстик Наполеона на столе, ноут… легче смотреть на вещи, на Гарика – не могу, слезы наворачиваются.
– Ну что, здравствуйте, дорогие мои. – Он сидит, откинувшись на спинку кресла, по привычке покачивается взад-вперед и также по привычке улыбается.
– Здравствуй, здравствуй, – буркнула Ника, перебираясь на софу, оттуда лучше видно. – Дусь, сделай погромче, а?
Пожалуйста.
– Если вы просматриваете эту запись, то… – Гарик развел руки, точно пытаясь обнять экран. – То меня, как ни прискорбно осознавать, уже нет в живых. Конечно, вряд ли вас это сильно опечалило, скорее уж наоборот…
– Ох, – Лизхен ноготком смахнула слезу и поплотнее укуталась в шаль. – Он… он такой…
Особенный.
– Скотина, – фыркнула Ника. – Улыбчивая скотина.
Да, в этом она права, Гарик всегда улыбался. Грустно, расстроенно, опечаленно, неловко, небрежно, счастливо, самоуверенно – список оттенков бесконечен, я научилась читать их все. Я научилась видеть то, что за улыбками, и молчать о том, что понимаю.
– Теперь вы ждете наследства. Ты, Аллочка, думаешь, что имеешь право, поскольку дольше всех была моей женой. Сколько лет? Шесть?
– Семь, – прошептала Алла Сергеевна. – И три месяца.
– Ты, Вероничка, надеешься на прощение и мою к тебе жалость.
– Больно надо… подумаешь…
– Ты, Топочка, пришла, потому что все пришли. И ты была хорошей девочкой, правда, псину твою я все равно терпеть не мог, извини.
– Тяпочка – хорошая, хорошая моя девочка, – Топочка поцеловала псинку в нос. – Зачем он так говорит?
Ей не ответили.
– Ильве… ты мать моего единственного сына. Ты уверена, что получишь если не все, то большую часть.
Молчание. Прикрытые глаза, коготки, скребущие обивку дивана.
– Ну и Лизок, последняя моя любовь, лебединая песня. У тебя формальные права наследования, ты же вдова. Кстати, черный тебе всегда шел…
Пауза. Шелест бумаг. Картинка вдруг резко прыгает в сторону, выхватывая белый манжет, часы, запястье, пальцы, перстень на мизинце и серую папку на завязках, на которой красным фломастером Гариковой рукой размашисто выведено: «Завещание».
– Да, мои милые девочки, – Гарик поднял папку и придвинул вплотную к камере, отчего изображение расплылось серо-алыми пятнами. – Вот оно, то самое, посмотрите, подумайте, что там внутри и стоило ли из-за него убивать меня.
Вот. Он сказал это. Он снова сказал это!
– Конечно, вероятно, смерть откровенно криминальной не выглядит. – Голос Гарика по-прежнему весел, а лица не видно, папка заслоняет. Разглядываю картон, серый, неровный, с какими-то шерстинками, пятнышками, потертостями. – Вы слишком чистоплюйки, чтобы замараться, слишком трусливы, чтобы подставиться, слишком не хотите привлекать внимания к вашим играм, чтобы позволить начаться официальному расследованию…
– Да у него окончательно крыша съехала! – воскликнула Ника. Возражать ей не стали.
– Поэтому здесь, – Гарик положил папку на стол и постучал по ней костяшками пальцев, – здесь, милые мои дамы, моя маленькая месть. Я не знаю, кто из вас задался целью, но мотив есть у каждой…
Алла Сергеевна прикусила губу. Задумалась.