И он рассказал мне все, что знал об этом и впрямь незаурядном человеке. Дмитрич действительно был по профессии дворником и числился в штате местного райкомхоза. Только дворник он был не простой, а умный, в чем-то опередивший свою эпоху. Подобно большинству своих коллег, Дмитрич тяготился метлой и лопатой, составлявшими главные орудия его труда, и мечтал от них избавиться. Но пока прочие дворники ограничивались мечтаниями, он нашел решение проблемы. Обнаружив в себе отвращение к физическому труду, Дмитрич рассудил вполне здраво: надо устроить так, чтобы труд этот выполняли за него другие. Мысль нехитрая, но для дворника неожиданная. Вопрос заключался лишь в том, где найти дураков, желающих махать метлой вместо Дмитрича. И таковые нашлись.
Дураков Дмитрич нашел, можно сказать, не сходя с места. Дело в том, что квартал, вверенный его попечению, наполовину состоял из строений, определенных под снос. Ведь это неправда, что московскую старинку всю порушили новейшие рвачи-капиталисты – советская власть сносила с не меньшей охотой, только строила она медленно. Поэтому в квартале Дмитрича были и «нежилые» дома. Но мы-то знаем, что нежилых домов в городе не бывает. Жизнь продолжается в каждом доме, до тех пор, пока стены его не раздробит экскаватор и прах его окончательно не растопчет бульдозер. В квартирах с оборванными обоями остаются привидения и брошенные кошки, а потом на их место приходят бомжи и крысы. Эти существа, чемпионы городской выживаемости, конечно же, в немалом количестве населяли и якобы нежилые строения Дмитричева удела. И в их-то лице, в лице бомжей разумеется, умный дворник обрел искомый трудовой резерв.
А приручил он их гениально просто. В один прекрасный день Дмитрич обошел на своем участке все гнездилища лиц БОМЖ, свитые в пустующих квартирах, и навесил на их двери замки. Ключи от «квартир» он раздал самим же их обитателям, но с условием, что бомжи отныне должны нести трудовую повинность, то есть выполнять его, Дмитрича, дворницкую работу. Ключи от квартиры приятно иметь каждому, поэтому бомжи, за исключением немногих идейных, с радостью взялись за метлы.
Дальше – больше. Пожав первые плоды перспективного начинания, Дмитрич сделал тайное предложение своему руководству: он попросил поручить ему и его нелегальной трудармии уборку всей руководству подведомственной территории. Остальных же дворников новатор предложил уволить за ненадобностью, а высвободившийся фонд зарплаты разделить по справедливости. Руководство, как вы понимаете, не долго думало.
И стал Дмитрич править в своей бомжевой колонии почти что на законных основаниях. Со временем жилтоварищество его пополнилось даже несколькими студентами – из малоимущих или особо жадных. Студенты работали лучше слабосильных бомжей, поэтому Дмитрич выделил для них что-то вроде ВИП-апартаментов в виде большой квартиры со стеклами в окнах, работающим электричеством и обогревателями системы «козел» в комнатах.
И именно в этой квартире мой приятель Феликс собирался поселить нас с Тамарой. Если, конечно, я глянусь Дмитричу.
– Видишь, – сказал он, – не даром, а за отработку.
– А харчи-то хоть будут? – усмехнулся я.
– Нет, – серьезно ответил Феликс. – Харчи свои.
Минуту-другую я еще размышлял. Батрачить вместе с бомжами мне, конечно, не улыбалось, но ведь я, по сути, и был теперь одним из них.
– Эх, где наша не пропадала! – хлопнул я себя по коленям. – Веди меня к своему рабовладельцу.
И спустя недолгое время я собеседовал уже с самим Дмитричем. Глянулся я ему или нет, этого прочитать по его непроницаемому лицу было невозможно. Но, наверное, все-таки глянулся, раз получил ключ от комнаты и даже комплект постельного белья со штампом какого-то медвытрезвителя.
– Вези свою бабу, обживайтесь, а завтра я покажу тебе, что да как и где твой участок, – и Дмитрич удостоил меня рукопожатием.
Так мы с Тамарой получили права гражданства в странном маленьком государстве неграждан. Да, конечно, государство было почти без удобств, недемократическое, не признанное де-юре и обреченное историей на снос. Но все же теперь, по прошествии десятилетий, я вспоминаю его с теплотой. Месяц, проведенный на нелегальном положении, составил в нашей жизни целую эпоху, и, поверьте, не худшую.
И месяц этот был декабрь. В те годы никто еще не слыхал о глобальном потеплении; зимы в Москву приходили как положено – крепкие, морозные. Уже в декабре вся коммунальная армия вела оборонительные бои со снежной и ледяной стихией. И в числе этой армии были мы, партизаны Дмитрича. Безо всяких реагентов, с пешней и лопатой мы скребли и долбили московские тротуары не за харчи даже, а за один только ключик от комнаты. Мне, как бойцу с виду сознательному, командующий доверил ответственный участок фронта. Я чистил территорию вокруг таинственного объекта, который, как полагал Дмитрич, принадлежал Комитету гозбезопасности. А кому же еще могло принадлежать здание без вывески, ярко освещенное наружными фонарями, но всегда темное внутри?
– Долби хорошенько, особенно въезд, – наказывал мне мой шеф. – Не ровен час, нагрянет какой-нибудь генерал, а «чайка»-то его и забуксует. Прихлопнут тогда нашу лавочку.
Какой генерал, какая «чайка»? – близ моего объекта и пешего-то следа не видать было… Однако я долбил усердно – затем уже, чтобы не замерзнуть.
Холодно было очень. По ночам, укрывшись двумя пальто и завернувшись в простыни из вытрезвителя, мы с Томой согревались любовью. А едва мы затихали, как приходили крысы. Им тоже хотелось любви и тепла – вдохновленные нашим примером, они принимались бегать друг за дружкой – по полу, по столу, по всей комнатке, пища и стуча хвостами. Крысы правили свой бал до утра; они могли себе это позволить – им не надо было сдавать сессию и долбить лед.
А мне было надо. Повинуясь будильнику, а больше собственному невероятному усилию воли, я просыпался, тихонько высвобождался из Томиных сонных объятий и покидал наше пусть убогое, но все-таки негой дышащее супружеское ложе. Затем, усмиривши крысиную вакханалию, я вставлял ноги в безразмерные валенки, выданные мне Дмитричем, напяливал казенную телогрейку и, взяв на плечо свое ручное вооружение, еще глубоко затемно отправлялся снова расчищать проезд для несуществующего генерала.
Но Тамаре не спалось после моего ухода. Обнаружив мое отсутствие и осознав, что осталась одна с крысами, она уже не могла сомкнуть глаз. Прежде чем спустить ноги на пол, Тома долго хлопала в ладоши, чтобы распугать хвостатых чудовищ, обступавших кровать. Но «чудовища» боялись ее меньше, чем она их. Крысы лишь нехотя отступали в темные углы, откуда наблюдали за Томой, блестя глазками и посмеиваясь себе в усы. Она же, поминутно озираясь и дрожа от страха и холода, ставила на трехногую ржавую электроплитку ледяной чайник и, закутавшись в пальто, садилась ждать моего возвращения. Бедная, славная моя Тома! Не думаю, что таким представлялось ей семейное счастье. Но за весь месяц я не услышал от нее ни одной жалобы, и ни разу она не попросилась назад к маме.
Новый год мы отмечали в нашей же трущобе, в большой необитаемой комнате. В роли хозяев выступали мы с Томой и наши соседи по квартире – два странноватых студента, не помню, каких вузов. Дмитрич от начальственных щедрот принес кривую лысоватую елку, которую мы воткнули в ведро с соленым комхозовским песком. А потом явился Феликс, уже пьяненький, с целой канистрой типографского ректификата. На запах спирта откуда-то стали подтягиваться бомжи и прочие обитатели «необитаемого» дома.
Ни до, ни после того случая не встречал я Новый год в столь зловонной и столь дружественной атмосфере. Стены «праздничной залы», отогретые нашим дыханием и двумя раскаленными «козлами», мироточили. Все мы расслабились, разомлели – и горе-студенты, и бомжи, и вечно сторожкие, синие от наколок личности криминального типа. Даже Тома робко улыбалась, прижавшись к моему плечу.
Дмитрич оглядывал наше сборище невзыскующим отеческим взором. Мы были хороши для него, а он для нас, такие, какие есть. Была минута, когда мне показалось, что благодетель наш собирается запеть, и он запел бы, наверное, но взгляд его, как, бывало, взгляд Николая Степановича, наткнулся на меня. И тогда, передумав вдруг, Дмитрич потянулся ко мне со стаканом.
– Давай, сынок, что ли, чокнемся! – сказал он. – За Новый год и за вас. Все у вас будет ништяк – ты поверь старику.
И тогда бомж, сидевший поблизости, заявил, что у них с его Нинкой тоже все будет ништяк, потому что у них любовь и они поженятся.
– Правда, Нинка? – толкнул он свою соседку. А другие бомжи заржали, и все наперебой стали кричать, что скоро поженятся.
Застолье чем дальше, тем становилось более шумным, но мы недолго еще в нем участвовали. Не дожидаясь кульминации, Тамара увела меня в нашу комнатку, где я по своей «слабости к вину» сразу же упал на постель и заснул. А спустя некоторое время в дверь к нам постучался Феликс.
– Бомжи уже дерутся, – сообщил он и рухнул в кровать рядом со мной.
Тома же не смыкала глаз до утра, но не потому, что ей негде было спать, и даже не из-за крыс. Вернее, именно из-за крыс – оттого, что их этой ночью не было. Она думала, что, раз крысы исчезли, значит, быть беде.
Но все обошлось. Наши буйные соседи не успели поджечь дом или устроить поножовщину – типографский ректификат, спасибо ему, повалил их раньше. Новый год, слава богу, дворничье жилтоварищество встретило без ЧП, если не считать того, что снег на наших участках лежал неубранным целую неделю. А в конце этой недели, то есть, считай, под Рождество, к нам с Тамарой прибежал Дмитрич. Выглядел он сильно напуганным и говорил сбивчиво – со слов его можно было понять лишь то, что в комхоз приехал какой-то начальник и стучит кулаком по столу.
– Говори ты толком, – допытывался я, – что за начальник, почему стучит? Может быть, из-за того, что мы снег не убрали?
– Не знаю, что за начальник, но большой, – отвечал взволнованный Дмитрич. – А на снег ему насрать – он тебя требует.
Короче говоря, «начальником» этим оказался мой тесть Николай Степанович. Как уж, не знаю, он вычислил наше с Томой местонахождение и собственной персоной явился в комхоз. А стучал кулаком он потому, что, кроме как стучать кулаком, больше ничего не умел.
Тем же вечером за нами приехала черная, сверкающая молдингами казенная «волга». Дмитрич совсем расстроился.
– Знал бы я, что ты такая шишка, ни за что бы к себе не пустил, – сокрушался он. – Теперь вот отвечай за вас.
– Не волнуйся, Дмитрич, – утешил я его. – Я похлопочу, чтобы тебя не тронули.
Я сдал ему комнату, инвентарь, телогрейку с валенками и казенные простыни. Мы обнялись на прощание и больше уже никогда на виделись.
Зато я опять стал постоянно видеться с Николаем Степановичем. И надо сказать, что за то время, пока мы с Томой были в бегах, тесть мой существенно изменился. Наверное, много думал. В первый же вечер после нашего возвращения Николай Степанович вызвал меня на кухню для мужской беседы, чего прежде ни разу не делал. Когда он прикрыл за нами дверь и достал из шкапика водку, я понял, что разговор будет серьезный. Так и оказалось. Без орова, без наскока Николай Степанович объявил мне, что хотя я, конечно, подлец и мерзавец, но теперь, когда он «убедился о том», как дура Томка ко мне не на шутку прилепилась, то он и сам хочет иметь со мной человеческие отношения.
– А как ты? – спросил Николай Степанович, заглядывая мне в лицо.
– Почему бы и нет, – пробормотал я растерянно.
– Вот и выпьем за это! – тесть налил нам обоим. – Свое говно с лопаты не сбросишь! А?… – Он добродушно рассмеялся и добавил: – Только папой меня не называй.
Мы выпили в знак примирения, но это, как оказалось, было еще не все. Чтобы мы с Томой не бегали больше по бомжатникам, Николай Степанович пообещал устроить нас в квартирный кооператив. Эта новость меня действительно сразила.
– Спасибо… – пробормотал я, краснея. – Спасибо большое…
Смущение мое доставило Николаю Степановичу удовольствие.
– Чего уж там! – он похлопал меня по плечу. – Пользуйся, парень, раз так вышло. Смотри только, Томку не обижай и учись как следует. Закончишь институт, вступишь в партию, возьму тебя главным инженером. А?… Хочешь главным инженером?
Мы выпили с ним еще раз или два, обсуждая перспективы моей карьеры, а потом Николай Степанович посмотрел на часы и сказал вдруг заговорщицким тоном:
– А теперь давай за Рождество, только тихо.
С тех пор прошло уже очень много лет. Родителей Тамары больше нет на свете. К счастью, умерли они до того, как мы с ней развелись. Я пишу эти строки, сидя в той самой квартире, которую выбил нам и оплатил Томин папа, за что я до сих пор премного ему благодарен. Простите меня, Николай Степанович, я не сдержал своего слова никогда не обижать вашу дочь. И вы, Ирина Борисовна, простите меня за то, что я читал за столом.
Англичанка
Если бы человека из домобильной эпохи переместить в наше время, он очень бы удивился: что такое – горожане, через одного, ходят держась за голову. Словно только что состукнулись черепами, нагнувшись за чем-нибудь разом, или коллективно от кого-то схлопотали по уху. Мы, конечно, стали бы объяснять гостю из прошлого, что никто ни с кем у нас не состукнулся, а просто эти люди говорят по телефону. Но гость бы нам не поверил. «Во-первых, – возразил бы он, – с чего это полгороду понадобилось куда-то звонить? А во-вторых, где у них телефоны? У телефона должна быть трубка, в которую говорят, а они бормочут в никуда, в пространство». Домобильный человек решил бы, что москвичи помешались или впали в детство, и он оказался бы не совсем не прав. Вспомните – ведь многие из нас, да практически все мы, играя в песочнице со сверстниками, так же вот прикладывали к уху камушек или просто сжатый кулачок, делая вид, что говорим по телефону. Представляя себе свою взрослую будущность, мы ели воображаемую пищу, заключали воображаемые браки и нянчили воображаемых, в лучшем случае пластмассовых, младенцев.
Сегодня доказано исследованиями, что успехи информатики и бесконтактной связи продлевают нам детство. Хорошо это или плохо, исследователи, однако, сказать затрудняются. Но хочется думать, что хорошо, потому что в детском, воображаемом мире у нас гораздо больше возможностей, чем в реальном. «Больше до… процентов», – как выражаются рекламщики. Например, я в раннесадовском возрасте дружил с одной девочкой по имени Вера. Она была старше меня процентов на сорок и поэтому любила представлять, что я ее «сыночек», – может быть, готовила себя к роли матери-одиночки. Но роль сыночка мне не нравилась – сыночком я и так был у своей матери, а что за интерес играть самого себя? Я предпочитал быть Вериным мужем, и иногда мне все-таки удавалось склонить подружку к браку. Тогда мы с ней становились «папой и мамой» и вместе рожали куклу, которую Вера весьма убедительно доставала из-под подола. Вот какие ужасы творились в нашей песочнице, но это доказывает, что в детском мире нет ничего невозможного.
Однако в нашей взрослой жизни все пока что обстоит сложнее. Конечно, благодаря интернет-революции мы теперь можем продолжать играть хоть до старости и воображать себя… даже стыдно признаться кем. Впрочем, нет – нынче уже не стыдно. Но только воображать. Стоит нам попытаться воплотить свои фантазии в реальности, как мы сталкиваемся со множеством проблем. Общество еще не готово отказаться от привычных табу.
Я даже не имею в виду крайности и перверсии, их действительно следует оставлять в песочнице, и еще прикопать поглубже. Но вот сейчас, когда я заговорил о наших играх с девочкой Верой, мне вспомнилась чем-то созвучная, но более взрослая история, случившаяся с моим одноклассником Славиком Кораблиным. Он полюбил, и притом взаимно, нашу школьную учительницу английского.
И почему бы, собственно говоря, ему в нее не влюбиться? Я подозреваю, что не только Славик, но и многие из наших ребят тайно фантазировали на ее счет. А что нам оставалось делать? Девчонки у нас в классе подобрались одна страшней другой, Интернета с картинками тогда еще не было, а Майя Аркадьевна (так звали учительницу) была и вправду хороша.
Она была совсем не похожа на других училок английского, которые в наше время делились на две категории. Одни были толстые, пожилые, очень авторитетные, выучившие язык пятьдесят лет назад по граммофонным пластинкам; а другие – бледные, без возраста, без авторитета, но с красными дипломами иняза. Толстые в классе налегали на дисциплину и, в общем-то, своего добивались, а бледные ходили к нам на уроки, как на расстрел, хотя почему – непонятно: мы не расстреляли ни одной. Никто не расстреливал бледных, но они все равно не задерживались в нашей школе. Куда они уходили, бог их знает, но у нас была вечная проблема с англичанками, потому что толстых на всех не хватало.
Поэтому никто не удивился, когда однажды классная объявила, что у нас будет новая преподавательница английского. Удивились мы позже, когда эта самая преподавательница явилась к нам на урок. Она оказалась не толстой, не бледной, а очень даже привлекательной молодой женщиной. Мы сначала даже подумали, что это какая-нибудь очередная директорская фифа-секретарша перепутала двери. Но все стало ясно, когда фифа приветствовала нас по-английски:
– Хеллоу, френдз! Май нейм из Майя Аркадьевна.
– Моя Аркадьевна! – сострил было какой-то клоун, но тут же получил подзатыльник от Семенова.
Вообще-то, Семенов был сам хулиган; все мы, мальчики, были хулиганы в той или иной степени, но красота Майи Аркадьевны произвела на нас облагораживающее действие. Не красота даже, а такая, знаете ли, романтическая женственность – мы сразу ее почувствовали.
Красного диплома у новой преподавательницы не было, как не было и особенных педагогических способностей. Я не скажу, что с приходом Майи Аркадьевны наши успехи в английском сильно возросли, но уроки ее мы полюбили. Для нас это были уроки прекрасного – она пела нам про префиксы, а мы просто слушали ее голос, смотрели, как складываются ее губы, любовались природой даденной естественной грацией движений. Даже девочки, наши бедные некрасивые девочки, ели Майю Аркадьевну завистливо-восхищенными глазами. Словом, не знаю, как в других классах, а у нас в 10-м «В» сложился настоящий культ прекрасной англичанки. Думаю, сама она о чем-то таком догадывалась и в пределах разумного употребляла свои чары для пользы дела. И все было замечательно: мы на уроках Майи Аркадьевны сидели как шелковые, а она в благодарность за хорошее поведение ставила нам приличные отметки. Девочки наши старались подражать англичанке в манерах и даже в одежде, а мальчики, как я уже сказал, предавались по ее поводу фантазиям. Но – тайным.
Но – не все. Один из нас, а именно Славик Кораблин, оказался смелее остальных или безумнее – как кому покажется. А может быть, фантазии переполнили его сверх краев, и он решил ими, так сказать, поделиться. Короче говоря, Славик объяснился Майе Аркадьевне в любви. Когда и как, письменно он объяснялся или устно, осталось нам неизвестным. Трудно было вообще поверить, что он мог это сделать. В классе Кораблин отнюдь не пользовался репутацией похитителя девичьих сердец; он даже не был акселератом. Выглядел он как типичный тайный фантазер – интеллигентный, задумчивый. Это потом уже, когда все открылось, наши девочки стали находить его симпатичным.
Тем не менее факт остается фактом: Славик признался училке в любви. Конечно же, он был деликатно отвергнут… и, конечно же, признался снова. В результате неизвестно скольких признаний, сделанных неизвестно в какой форме, сердце англичанки дрогнуло. Иначе как объяснить, что вместо того, чтобы отчитать мальчика со всей строгостью, вызвать в школу его родителей и вынести вопрос на педсовет, Майя Аркадьевна пустилась с ним в «воспитательные» беседы? Целью этих внеклассных секретных бесед она, разумеется, положила отучить Славика от его пагубного к ней влечения, и привели они, разумеется, к тому, что воспитательница и воспитуемый сделались любовниками.
Я не знаю, как в нынешних школах, а в домобильные времена это считалась редким и нетипичным явлением. Такое событие, как половая связь преподавателя с учеником, получало резко негативную оценку и должный отпор со стороны родительской и педагогической общественности – если, конечно, всплывало на поверхность. А у нас явление всплыло, потому что Славик и Майя Аркадьевна конспираторами оказались никудышными. Застукала их общественность с поличным или вычислила состав преступления по совокупности косвенных улик – этого я не помню. Помню только, что скандал разразился по всей форме: были и вызовы в школу Славиных родителей, и педсоветы, и даже комсомольские собрания. Только побития камнями не было, но это потому, что школе позарез нужна была живая преподавательница английского. Однако и с собраниями общественность, похоже, перегнула, потому что, имея свою гордость, Майя Аркадьевна все равно уволилась и куда-то уехала.
Славик в процессе унизительных разбирательств тоже был оскорблен – не столько за себя, сколько за любимую. А когда она исчезла, не оставив адреса, он по-настоящему затосковал. Думая о Майе, он горевал мучительно-сладко, хотя сладость муки не компенсировала. Но потом боль утраты притупилась. Школу Кораблин окончил с «неудом» по поведению, однако в целом вполне прилично.
Тем не менее, согласитесь, все это довольно грустно. Вот что бывает, вернее, бывало в домобильные времена, если кто-то давал волю своим фантазиям. Но я должен сказать, что это еще не конец истории – в прямом и в переносном смысле. С тех пор, конечно, прошло много лет; все мы, славики, толики, вовики, разлетелись по жизни и потеряли друг друга. Но потеряться – это еще не значит перестать существовать. Вот что случилось недавно на одной художественной выставке. (Замечу к слову, что я люблю ходить на художественные выставки. Изобразительное искусство, за исключением некоторых его остросовременных форм, хорошо уже тем, что оно безмолвно.)
Да, так вот что случилось. Недавно я бродил по некоей консервативно-художественной выставке. Было тихо – то ли даже мобильники смолкли при встрече с прекрасным, то ли я вообще был в зале один. Я переходил от стенда к стенду, наслаждался чужим искусством, размышляя о своем… И тут вдруг мое внимание привлек небольшой женский портрет. Я вгляделся… и не поверил своим глазам: с холста на меня смотрела англичанка Майя Аркадьевна! Фамилия художника мне ничего не говорила; возраст модели – поди разбери. Но это была она, без всякого сомнения. Я попятился к стоявшей неподалеку банкетке, нащупал ее задом, сел и глубоко задумался.
О чем я думал – трудно сказать, но тут рядом появились новые посетители. Первым был мужчина моего возраста, лысоватый, интеллигентный. Он, как и я, уставился на портрет… потом охнул, схватился за сердце и пошатнулся. Наверное, он бы тоже с удовольствием присел, но банкетка уже была занята мной. А следом за мужчиной – теперь уж вы мне не поверите! – следом за ним возникла она – Майя Аркадьевна. Правда, шла она не одна, а об руку с каким-то господином, но это неважно. Должен сказать, что выглядела бывшая англичанка бесподобно. Лысоватый перевел глаза с портрета на оригинал и… но тут перо мое бессильно. Вот именно такие сцены лучше всего удавались не писателям, а живописцам старой школы.
– Здравствуйте, – пролепетал лысоватый, – вы меня не узнаете?
– Простите? – подняла она брови.
– Нет, ничего… – стушевался он.
Майя Аркадьевна с представительным спутником постояли немного у ее портрета и удалились, а он все продолжал топтаться с потерянным видом. Мне было жаль лысоватого и хотелось уступить банкетку, но я боялся обидеть его этим предложением и к тому же не горел желанием себя обнаружить. Вообще-то, мне надо было тихо встать и уйти, но, признаюсь, я любопытен в той же мере, что и скромен, и люблю уходить последним. Мне почему-то казалось, что пьеска будет иметь продолжение, и я не ошибся.
Минут через десять в тишине зала послышался торопливый стук женских каблучков – это вернулась Майя Аркадьевна. Она быстро подошла к лысоватому и сунула ему в руку клочок бумаги. Он трясущейся рукой протянул ей визитку, которую она немедленно спрятала в сумочку. Я понял, что они таким образом обменялись телефонами. После чего произошел обмен взглядами, глубину которых мне опять-таки не передать. Вся сцена длилась минуту-другую. Потом Майя Аркадьевна вдруг вспыхнула, отвернулась и, как-то неуверенно взмахнув рукой, пошла, почти побежала прочь.
Дробь каблучков стихла. Лысоватый, поборов волнение, достал из внутреннего кармана пиджака очки. Посадив их на нос, он из другого кармана выудил бумажку, что дала ему Майя Аркадьевна, и внимательно ее прочел. Затем он убрал бумажку назад в карман и, прикрыв глаза, беззвучно зашевелил губами, видимо повторяя про себя номер телефона. Потом он снова вытащил бумажку, чтобы себя проверить…
Тут мне надоело за ним подсматривать. К тому же в моем собственном внутреннем кармане, слева, у сердца, я ощутил знакомую вибрацию. Знаю, знаю – разговаривать по мобильному на художественных выставках, равно как в театре и на похоронах, неприлично. Но это звонила моя Тамара. Еще накануне мы с ней договорились о свидании – именно на этой выставке, иначе что бы я тут делал.
Тома звонила сказать, что задерживается, и просила подождать. Я вздохнул и вернулся мыслями к Майе Аркадьевне и Славику Кораблину. После того как они совершенно случайно встретились на художественной выставке, их взаимное чувство возродилось. И опять отношения между ними оказались за гранью общественно-дозволенных. Ведь Майя Аркадьевна давно была замужем за членом Союза художников – тем самым господином, которого я видел с ней об руку. Да и Славик тоже был на ком-то женат. К счастью, годы, что минули между двумя их встречами, годы, которые унесли их молодость, оставили им и всему человечеству кое-что взамен. Я имею в виду мобильную связь и электронную почту. Теперь Майя Аркадьевна и Славик Кораблин сносятся через Интернет, встречаются украдкой на художественных выставках, и никто в целом мире не знает про их роман.
Вот что на моих глазах случилось на выставке несовременного искусства. А может быть, и не случилось, померещилось. Со мной такое бывает, да и с вами, наверное, если вы мой ровесник. Любим мы фантазировать; все надеемся, что что-то необыкновенное с нами может еще приключиться, а на самом деле все давно решено, и нам остается просто доживать, вспоминая былое и старея под музыку своих воспоминаний.
Кавказская кухня
– Ну и как тебе?
– Что – как? – я делаю вид, что не понимаю.
– Ты не прикидывайся, – щурится Дмитрий Павлович. – Я говорю о Мэри.
– Мэри? – пожимаю я плечами. – Что ж, хороша Мэри… Только очень уж на ней много золота.
– Да, они это любят, – усмехается он. – Только я тебя не про то спрашиваю.
– А не про то – не знаю.
Мы замолкаем, погрузившись каждый в свои мысли. Из кухни доносится погромыхивание посуды; женщины там наверняка тоже шушукаются. «Как он тебе?» – спрашивает Тома. «А он что, правда писатель?» – вопросом на вопрос отвечает Мэри.
Мэри Керимовна – их соседка. Дмитрий Павлович с Тамарой специально устроили ужин, чтобы нас познакомить. Впрочем, думаю, Тамара здесь постольку-поскольку, а инициатором был он. Дмитрий Павлович почуял, видимо, что в последнее время наши с Томой отношения подозрительно теплеют, и решил вывести меня из игры. Все последние наши разговоры он сводил к тому, что пора-де мне решать наконец женский вопрос, а женский вопрос Дмитрий Павлович почему-то сводил к соседке Мэри. И при этом так ее расхваливал, что могло показаться, будто он сам к ней неравнодушен.
Ну да теперь я убедился воочию: Мэри Керимовна – женщина немалых достоинств, как телесных, так и всяческих других. Сегодняшний наш ужин был ее кулинарный бенефис и состоял из блюд Кавказа, уроженкой которого она является. Все было очень вкусно, но только теперь я чувствую себя, как огнеглотатель после выступления.
– А по образованию она театровед… – словно про себя, говорит Дмитрий Павлович.
– Ты опять за свое…
– Нет, а бюст! Ты видал, какой бюст?
Это начинает меня раздражать – женился бы на ней сам, раз такой бюст. А мне бы вернул мою Тамару. Впрочем, вслух я поддакиваю:
– Да, интересная женщина. Только золота на ней много.
– Это правда, – соглашается Дмитрий Павлович. – Золото, цацки – они это любят. Но по образованию-то она театровед…
– И что же?
– А то, что культурный запрос имеется. Она, между прочим, из-за этого запроса от мужа ушла. Знаешь, кто был ее муж? Известнейший на Москве ортодонт!
– Да ну!
– Вот тебе и ну. Только он тоже из этих, из диаспоры, а стало быть, сам понимаешь, деспот. А баба – театровед, у нее запросы. Вот она от него и эмансипировалась.
– Молодец… Но как же она теперь золото добывает?
– А он, все он. И квартиру эту он ей купил. Они своих баб не бросают, чисто Восток. Он ей материальные запросы обеспечивает, а культурные она сама.
– Занятно, занятно… – бормочу я себе под нос. – Значит, они в полуразводе, вроде нас с Томой…
– Что ты сказал? – Дмитрий Павлович не расслышал.