Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Полное собрание стихотворений - Федор Иванович Тютчев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В предпосылках поэзии Тютчева лежат природа и хаос, с которых должны начинать строители современного общества. Поэзия Тютчева демонстрирует, что новое общество так и не вышло из состояния хаоса. Современный человек не выполнил своей миссии перед миром, он не позволил миру вместе с ним взойти к красоте, к стройности, к разуму. Поэтому у Тютчева так много стихотворений, в которых человека как бы отзывают назад, в стихию, как не справившегося с собственной ролью. Природа, по Тютчеву, ведет более честную и осмысленную жизнь до человека и без человека, чем после того, как человек появился в ней.

Бунт против цивилизации выражается в том, что она объявляется излишней. Она не возвысилась над природой — и должна исчезнуть в ней. Сознание человека эгоистично, оно только и служит личности как таковой, за что человек бывает достаточно наказан — проникающим его чувством ничтожества своего и страхом смерти. Тютчев не однажды объявлял природу совершенной по той причине, что природа не дошла до сознания. В «Успокоении» описан конец грозы, она повалила высокий дуб, а над вершинами леса, где опять все звучит и веселится, перекинулась радуга. Природа снова празднует свой прерванный праздник — над телом дуба, павшего героя, никем не оплакиваемого, не ощутившего собственной гибели. Когда Тютчев в 1865 году пишет одно из программных своих стихотворений — «Певучесть есть в морских волнах…», то и здесь гармонию природы он понимает в том же смысле. Природа не задумываясь переступает через своих индивидуумов, она осуществляет себя через частное, равнодушная к частному.

Личное сознание, которое человек носит в себе, становится для него болезнью и бесполезностью: «О нашей мысли обольщенье, Ты, человеческое я». Оценка личного существования колеблется в таких стихотворениях Тютчева, как «Листья», как «Конь морской». Листья — «легкое племя», им жить одно лето, зато у них свежесть, зато у них краса. Конь морской — волна морская, вечно меняющая свой образ, с тем чтобы уйти в море, в вечную его безбрежность. Тютчев, очевидно, ценит здесь краткость личного существования: краткое — интенсивно. Но Тютчев думает и о другом: жизнь природы циклична, листья рождаются, умирают и вновь рождаются, волна возникает, рассыпается и опять возникает, и не лучше ли оставаться в природе с ее чередованием жизни и смерти, чем купить себе личность, как это делает человек, ценою того, чтобы рождаться однажды и умирать тоже однажды и навсегда.

С этим связана тема времени — одна из коренных, настойчиво проводимых у Тютчева. Есть необозримое время природы, и есть малое время индивидуума, от сих и до сих, как это представлено косвенно в тех же «Листьях» и в «Коне морском». У Тютчева тема времени выражена классично, он ведет нас к основным мотивам новоевропейской поэзии. Время индивидуума — тема, появившаяся со всей присущей ей выразительностью уже в культуре Ренессанса и не исчезавшая с тех пор. Это тема Фауста и Дон-Жуана, в культуре Возрождения впервые сложившаяся. Средневековые коллективные формы жизни разваливались, индивидуум выступил из коллектива, и это меняло прежнее отношение к времени. Личность, утонувшая в родовом коллективе, в общине, мерила свое время тем же временем рода — бесконечным, уходящим, как это могло казаться, в космическое время. Индивидуум выделился из коллективной жизни, получив на руки то самое время, бедное, малое, которое причиталось ему как таковому. С этим связана жажда жизни, напряженность жизненная у Дон-Жуана, у Фауста. Они — герои минуты, из которой они хотят взять все — возможное и невозможное, время для них распалось. Новым способом, свойственным новой исторической индивидуальности, они хотят собрать его, складывая минуту с минутой, с бесконечностью других минут, и это сказывается на универсальности дел и занятий Фауста, на его далеких странствиях, на любовных похождениях Дон-Жуана, которых по счету оперы Моцарта было «тысяча и три».

Письма и поэзия Тютчева полны жалоб на время и пространство. «…они, — пишет Тютчев жене, — угнетатели и тираны человечества» (письмо от 26 июля 1858 г.). В одном из его французских стихотворений говорится: «Как мало действительности в человеке, как легко для него исчезновение. Когда он здесь, он так мало значит; и он ничто, когда он вдалеке от нас. Его присутствие — одна-единственная точка, его отсутствие — все пространство, как оно есть». По Тютчеву, человек движется по жизни, время убывает, и пространство, которое ему открывается, растет. Слово «индивидуум» означает «неделимое». По Тютчеву, индивидуум, однако, делится; личное его сознание — дым, призрак, и это одна его часть, другая — он же как физическое тело. Ужас смерти в сознании Тютчева очень навязчив. Когда человек выпадает из своих общественных, духовных связей, биологическая его судьба обнажается перед ним со всей безжалостностью. «Бесследно всё — и так легко не быть!» — пишет Тютчев в позднем стихотворении на кончину брата[10], повторяя более ранние свои французские стихи, сложившиеся еще лет за тридцать до того. «Легко не быть» — потому что само бытие личности было некрепким, неукрепленным, без широко развитых связей и отношений, потому что личность эта недостаточно распространила себя в среде окружающих, не сошлась в одно с ними.

Стихотворения Тютчева по внутренней форме своей — впечатления минуты. Он жаден до минуты и возлагает на нее великие надежды, как это было уже у Дон-Жуана, у Фауста, у первых знаменательных людей новой культуры. Пафос минуты — тот же, импровизаторский. Поэзия Тютчева исключает долгие сборы, требует быстроты действий, на всякий вопрос, ею поставленный, нужен стремительный ответ. В мгновенное впечатление Тютчев хотел бы вместить всего себя, мысли и чувства, давно им носимые, всю бесконечность собственной жизни. Его стихотворения — своеобразная борьба за время, за большую жизнь в малые сроки.

В 60-х годах Тютчев пишет жене, как нужны ему встречи с людьми разных поколений, «все это прошлое, воскресающее с такой полнотой жизни и толкающее под локоть настоящее». Он досадует, почему не попал одним летом в Киссинген: «Как подобное местопребывание, сближая эпохи, помогло бы мне восстановить цепь времен, что составляет настоятельную потребность моего существа». «Восстановить цепь времен» — Тютчев сам нашел слова, которыми можно определить пафос, воедино связывающий его лирические стихотворения.

Трагический характер поэзии Тютчева сочетается в ней с гладиаторской бодростью и энергией. Историческую границу человеческих возможностей он считает абсолютной и все же исподволь, могущественными усилиями и толчками стремится сдвинуть ее. Ему присуще знакомое нам и по другим великим поэтам, по Шекспиру, по Гёте, чувство, что силы исторической жизни, однажды приведенные в движение, не уничтожатся, не сойдут со сцены. Хаос должен выйти из первоначального состояния и получить свое законное место в системе космоса. Как отвлеченный мыслитель, как славянофильский публицист, Тютчев проповедует движение назад, — это лишний раз учит нас, насколько он считал абсолютно непререкаемой современную цивилизацию в ее установленном виде: от нее возможно только отступать, идти дальше — всем и каждому заказано. Как поэт, он призывает к другому — к новым, повторным буре и натиску. Как публицист и философ, он доказывает, что все беды от человеческой личности, слишком много для себя требующей, и поэтому он предлагает свести ее на нет. В поэзии своей он демонстрирует совсем иное: личности слишком мало отпущено, ее заключили в ней самой, нужно с этим покончить, приобщить ее к жизни мира, нужно дать ей новые богатства.

Буря и натиск Тютчева торжествуют в стихотворении «Два голоса» (по-видимому, 1850 г.). Здесь один голос — предостерегающий, останавливающий, так как борьба безнадежна, другой — зовущий к дальнейшей неустанной борьбе. Слышнее у Тютчева и в этом стихотворении, и во всей его поэзии второй голос. В этом голосе великая убежденность, в нем настоящее тютчевское вдохновение. Тютчев не считал покоренным навсегда, что покорили на сегодня, — таково было его чувство. Поэтому он и писал: «Мужайтесь, боритесь, о храбрые други…». Поэтому Тютчев не покидал своей арены художника и после того, как он, казалось бы, отменил свои художественные деяния, их смысл и пафос в своей политической публицистике.

Нам сохранились мысли В. И. Ленина о Тютчеве в передаче мемуариста. «Он ‹В. И. Ленин› восторгался его поэзией. Зная прекрасно, из какого класса он происходит, совершенно точно давая себе отчет в его славянофильских убеждениях, настроениях и переживаниях, он… говорил об его стихийном бунтарстве, которое предвкушало величайшие события, назревавшие в то время в Западной Европе».[11] Новизна этих мыслей служит порукой тому, что запись мемуариста точна. Нигде и никогда прежде Ленина не говорилось о бунтарстве Тютчева, о том, что поэзия Тютчева полна ощущением европейского кризиса, — нам дана Лениным точка зрения на Тютчева и на его поэзию, с которой они открываются для нас по-необычному.

5

С конца 40-х годов и особенно в 50-х поэзия Тютчева заметно обновляется. Он возвратился в Россию и приблизился к подробностям русской жизни, которую он доселе трактовал с очень обобщенной точки зрения, в совокупности ее с жизнью мировой. У Тютчева появляются свои соответствия тому, что делалось тогда в реалистической и демократической по направлению и духу русской литературе. Советские исследователи открыли поучительные аналогии между поэзией Тютчева позднего периода и прозой Тургенева, стихами Некрасова. Важны не только отдельные совпадения и переклички. Важно, что русская освободительная мысль и практическое движение, служившее ее основой, затронули Тютчева и он на них в своей поэзии отозвался. По общим своим очертаниям поэзия Тютчева оставалась все та же, однажды сложившееся миропонимание держалось, старые темы не умирали, старый поэтический метод применялся по-прежнему, и все же в поэзии Тютчева появились течения, которые спорили со старым методом и со старыми идеями. Спор далеко не был доведен до конца, противоречие не получило полного развития, нет признаков, что оно до конца ясным было для самого поэта, и все же поздний Тютчев — автор стихотворений, каких никогда не писал прежде, новых по темам, смыслу, стилю, пусть эти стихотворения и не исключают других, в которых прежний Тютчев продолжается.

Перемены в поэзии Тютчева можно увидеть, если сравнить два его стихотворения, очень расходящиеся друг с другом, написанные на расстоянии между ними более чем в четверть века: «Есть в светлости осенних вечеров…»[12] 1830 года и «Есть в осени первоначальной…» 1857 года. Второе из них как будто бы уже со вступительной строки отвечает первому, а между тем оно прочувствовано и направлено по-иному, по-своему. Отсутствует пантеистическое осмысление пейзажа, которым в очень тонких и особых формах отмечены стихи 1830 года, где осень — стыдливое, кроткое страдание, болезненная улыбка природы. Если в поздних стихах и налицо «душа природы», то это «душа» местная, не вселенская, скорее это характерности ландшафта, местные черты и краски. Осень 1857 года — характерно русская осень, к тому же трудовая, крестьянская; «бодрого серпа» не было в прежних ландшафтах Тютчева. «Лишь паутины тонкий волос блестит на праздной борозде» — «праздная борозда» восхищала Льва Толстого, это центральная подробность в пейзаже осени у Тютчева. Борозда праздная — та, по которой больше не ходит плуг. «Душа» осени сейчас для Тютчева в том, что осенью кончаются крестьянские полевые работы и трудовая борозда отдыхает, она и все к ней относимое становятся всего лишь поводом к созерцанию. «Паутины тонкий волос» — здесь новая для Тютчева теплота, интимность внимания к ландшафту — к национальному ландшафту, который переживается с чувством близости и соучастия в самой и незаметной его жизни. «Но далеко еще до первых зимних бурь» — осень тут у Тютчева как бы время перемирия, междудействие; драматический акт лета сыгран, и не наступил еще срок для акта зимы. У Тютчева появляется новый интерес — не к одним только вершинам действия, но и к промежуткам между ними, к безбурному течению времени. Прежний Тютчев — «поэт минуты» — от минуты, от мгновенного переживания круто и быстро восходил к самым большим темам природы и истории, восходил к «вечности». Сейчас это расстояние от малого к великому и величайшему у Тютчева удлинено; сама минута удлиняется, распадается на малые доли, содержит в себе целые миры, достойные участия и изучения.

К 1849 году относится стихотворение Тютчева «Неохотно и несмело…». Здесь опять-таки перед нами новый Тютчев. Как всегда, он мыслит конфликтами, жизнь природы, как всегда, у него драма, столкновение действующих сил. Но на этот раз весь интерес в том, что конфликт наметился и не развернулся, гроза наспела, разрядилась с каким-то сердитым добродушием, и опять вернулись солнце, сияние солнца и успокоение. Тютчев стал уделять внимание серединным состояниям жизни, повседневности, ее делам, оттенкам. С эсхиловских трагических высот он стал спускаться на нивы Гесиода, к гесиодовским «трудам и дням», или, если иметь в виду более близкое, на нивы Тургенева, Л. Толстого, Гончарова, Некрасова. Интерес к повседневности, к ее затрудненному ходу, к заботам массы человеческой — одно из существенных проявлений демократического духа русской литературы, сказавшихся первоначально еще у зрелого Пушкина. Есть известный аристократизм в том, чтобы жить общей жизнью лишь в одни «минуты роковые», во времена взрывов и катастроф, пренебрегая всем, что к ним вело и к ним готовило, всем, что приходило вслед за ними. Поздний Тютчев покидает эту свою несколько надменную точку зрения: пафос его — большие узлы истории, но он следит теперь и за тем, как изо дня в день в русской жизни завязываются эти узлы.

Еще одно из стихотворений 1849 года:

Тихой ночью, поздним летом, Как на небе звезды рдеют, Как под сумрачным их светом Нивы дремлющие зреют… Усыпительно-безмолвны Как блестят в тиши ночной Золотистые их волны, Убеленные луной…

Стихотворение это, на первый взгляд, кажется непритязательным описанием, и по этой, верно, причине его так жаловали составители хрестоматий. Между тем оно полно мысли, и мысль здесь скромно скрывается, соответственно описанной и рассказанной здесь жизни — неяркой, неброской, утаенной и в высокой степени значительной. Стихотворение держится на глаголах: рдеют — зреют — блестят. Дается как будто бы неподвижная картина полевой июльской ночи, а в ней, однако, мерным пульсом бьются глагольные слова, и они главные. Передано тихое действование жизни, переданы рост ее, рост хлеба на полях. От крестьянского трудового хлеба в полях Тютчев восходит к небу, к луне и звездам, свет их он связывает в одно со зреющими нивами. Здесь под особыми ударами выражения находятся у Тютчева ночь, сон и тишина. Жизнь хлебов, насущная жизнь мира, совершается в глубоком молчании. Для описания взят ночной час, когда жизнь эта полностью предоставлена самой себе и когда только она и может быть услышана. Ночной час выражает и то, насколько велика эта жизнь — она никогда не останавливается, она идет днем, она идет и ночью, бессменно. Стихотворение относится прямо к природе, но человек — действующий, производящий — косвенно включен в нее, так как хлеб в полях — дело его рук. Все стихотворение можно бы назвать гимном, тихим, простым, ясным гимном трудам и дням природы и человека.

С 40-х годов появляется у Тютчева новая для него тема — другого человека, чужого «я», воспринятого со всей полнотой участия и сочувствия. И прежде Тютчев страдал, лишенный живых связей с другими, но он не ведал, как обрести эти связи, теперь он располагает самым действенным средством, побеждающим общественную разорванность. Внимание к чужому «я» — плод демократической настроенности, захватившей Тютчева зрелой и поздней поры. Стихотворение «Русской женщине» (1848 или 1849) обращено к анониму. Его героиня — одна из многих, едва ли не каждая женщина в России, страдающая от бесправия, от узости и бедности условий, от невозможности свободно строить свою судьбу. Обращение к анониму, к собирательному лицу прочувствовано у Тютчева так, как если бы он обращался к лицу хорошо знакомому, близкому и родственному: аноним для поэта — тоже конкретное, живое существо, вызывающее к себе самое сосредоточенное и грустно-заинтересованное внимание. Границы между индивидуальным и множественным, своим и чужим здесь у Тютчева снимаются. Напрашиваются аналогии с Некрасовым, со стихотворениями его 40-х и 50-х годов, написанными к женщинам, где Некрасов сочувствует их бедам в настоящем и предчувствует их беды в будущем, бездолье и гибель, которые им предстоят («Тройка», «Еду ли ночью по улице темной…», «Вчерашний день, часу в шестом…», «Я посетил твое кладбище…», «Памяти ‹Асенков›ой», «Свадьба», «Гадающей невесте») Стихотворение Тютчева предвосхищает и иные строки Блока, тоже направленные к женским анонимам, демократические по замыслу и чувству.

«Слезы» Тютчева, относящиеся, вероятно, к 1849 году, быть может, и есть то стихотворение, где дана программа на весь новый период его поэзии. Тютчев здесь высказывается во имя социального сострадания, во имя тех, кто оскорблен и унижен. Этим стихотворением он входит в широкую полосу русской литературы, ознаменованную именами Некрасова и Достоевского. Дактилические строки с многочисленными фигурами повторения на пространстве немногих строк — волна за волной, с длинными рифмующимися словами, с двумя дактилическими рифмами рядом — «незримые — неисчислимые» — приближают нас к знакомому для нас по стихам Некрасова. Сам ход стиха — движение дождя, движение слез. Тут есть и отдаленный отблеск фольклорности — крестьянского плача, связь с которым у Некрасова обычна. Фольклорность эта по-особому напоминает, о чьих слезах написано стихотворение — о слезах тех, кого город не жалует, кого он гонит на улицу или держит в пригородах. По теме и по внутреннему характеру своему к «Слезам» примыкает более позднее стихотворение — «Эти бедные селенья…» (1855), где, впрочем, социальное сострадание не остается делом только мирским, но связывается с христианскими идеями.

Тютчев еще в 30-х годах осваивался с темой «бедных людей». До нас дошел не доделанный им перевод из Беранже «Пришлося кончить жизнь в овраге…». В новый период — это его собственная тема, настолько с ним неразлучная, что она может выражаться непрямо, служить опорой для другой темы, метафорой для нее. Новый Тютчев не только передает эту тему, он мыслит ею, он через нее идет к темам, далеким от нее, для него же самого интимнейшим.

В июле 1850 года написано стихотворение из цикла, посвященного Е. А. Денисьевой[13]. Июль 1850 года — время первого знакомства и сближения Тютчева с нею. Стихотворение это — косвенная, скрытая и жаркая мольба о любви. Оно строится на косвенном образе «бедного нищего», бредущего по знойной мостовой. Нищий заглядывает через ограду в сад — там свежесть зелени, прохлада фонтана, лазурный грот, все, что дано другим, что так нужно ему и навсегда для него недоступно. «Бедный нищий» описан с горячностью, с сочувствием очень щедрым и широким. Поэт не задумывается сделать его своим двойником. Поэт мечтает о запретной для него любви, как тот выгоревший на солнце нищий, которого поманили тень, роса и зелень в чужом саду — в обиталище богатых. Та, к которой написаны эти стихи, тоже богата — она владеет всем и может все.

Стихи, написанные при жизни Денисьевой, и стихи, посвященные ее памяти, издавна ценятся как высокие достижения русской лирики. Сам Тютчев, создавая их, менее всего думал о литературе. Стихи эти — самоотчет, сделанный поэтом с великой строгостью, с пристрастием, с желанием искупить вину свою перед этой женщиной, — а он признавал за собой вину. Хотя о литературе Тютчев и не заботился, воздействие современных русских писателей весьма приметно на стихах, посвященных Денисьевой. Сказывается психологический роман, каким он сложился у Тургенева, Л. Толстого, Достоевского. В позднюю лирику Тютчева проникает психологический анализ. Лирика раннего периода избегала анализа. Каждое лирическое стихотворение по душевному своему содержанию было цельным. Радость, страдание, жалобы — все это излагалось одним порывом, с чрезвычайной смелостью выражения, без раздумья о том, что, собственно, означают эти состояния души, весь пафос заключался в точности, в интенсивности высказывания. Там не было суда поэта над самим собой. Поздний Тютчев находится под властью этики: демократизм взгляда и этическое сознание — главные его приобретения. Как это было в русском романе, так и в лирике Тютчева психология неотделима от этики, от требований писателя к себе и к другим. Тютчев в поздней лирике и отдается собственному чувству, и проверяет его — что в нем ложь, что правда, что в нем правомерно, что заблуждение и даже преступление. Конечно, непредвзятый, стихийный лиризм слышится и тут, но если приглядеться ко всему денисьевскому циклу, то впечатление расколотости, анализа, рефлексии в этом лирическом цикле преобладает. Оно улавливается уже в первом, вступительном стихотворении «Пошли, господь, свою отраду…». Поэт молит о любви, но он считает себя недостойным, не имеющим права на нее, — этот оттенок заложен в сравнении с нищим: нищий — неимущий в отношении права и закона. В лирическом чувстве есть неуверенность в самом себе, оно изливается с некоторой внутренней оговоркой, столько же смелое, сколько и несмелое, — и в этом его новая природа. Через год, в другом стихотворении к Денисьевой Тютчев опять говорит о своей «бедности»: «Но как я беден перед ней», — и опять у него строки покаяния, самоунижения: «Перед любовию твоею Мне больно вспомнить о себе» («Не раз ты слышала признанье…», 1851).

Русский психологический роман по первооснове своей был социальным романом. В денисьевский цикл тоже входит социальная тема — неявственная, она все же определяет характер стихотворений цикла. Так или иначе, Тютчев затрагивает общую тему женщины, а женская тема была тогда и не могла не быть социальной темой, — так было в поэзии Некрасова, в русском романе вплоть до «Анны Карениной» Л. Толстого и дальше. Быть женщиной означало занимать некое зависимое положение в обществе, бесправное, незащищенное. Тем более относилось это к героине стихотворений Тютчева. Она решилась на «беззаконную» любовь и тем самым добровольно поставила себя в самое худшее из положений, какое только было для нее возможно:

Толпа вошла, толпа вломилась В святилище души твоей, И ты невольно постыдилась И тайн и жертв, доступных ей. («Чѐму молилась ты с любовью…»)

По сути своей социальная тема присутствовала и в прежней поэзии Тютчева — всегда и всюду он выражал, какова социальная судьба человеческой личности, что может личность в современном мире и чего она не может. Новое в денисьевском цикле — то, что здесь трактуется разница социальных судеб, разница в тот же век, в тех же обстоятельствах. Герой и героиня — оба гонимые, «людское суесловие» преследует обоих, но вся тяжесть падает на героиню, и в общей для обоих судьбе возможность свободы, привилегии свободы все же остаются на стороне героя. Постоянно Тютчев обнажает кулисы своего лирического романа и делает это великодушно, не в собственную пользу, но в пользу героини. Если он был виноват как действующее лицо, то он исправляет вину как автор — в своем изложении событий, через освещение, которое он им дает. Героиня своим поступком отделила себя от общественного мнения, потеряла опору в обществе. Тем самым она отныне вся во власти любимого человека, другой опоры ей не дано. У него сила, преобладание и внутри их личных отношений и вне их — в обществе, где, при всех оговорках, он больше сохранил, чем потерял. Видимость та, что оба они выпали из общества — любовь исключала их из общества, из светской жизни. Действительность в другом: общество продолжается и в личных отношениях обоих. По законам общества он — сильный, она — слабая. Как ни ценит он высоко ее любовь, ее жертвы, он все-таки не умеет отказаться от своих преимуществ. Он ведет борьбу с нею, он ведет борьбу с самим собой. Через внутренние отношения постоянно проглядывают внешние — «роковые», как принято было Тютчевым их называть.

Эта приближенность стихотворений денисьевского цикла к коллизиям жизни в их социальной характерности, в их реальных подробностях сказывается и на поэтическом стиле, более интимном, более портретном, чем это прежде было у Тютчева. Мемуарные сведения о Денисьевой скудны, но мы немало знаем об этой женщине из стихотворений Тютчева непосредственно. Почти портретное — стихотворение «Я очи знал, — о эти очи!..». Мы читаем в стихах о рождении у Денисьевой ребенка («Не раз ты слышала признанье…») с такой подробностью: мать качает колыбель, а в колыбели «безымянный херувим»; следовательно, здесь рассказано о том, что было еще до крещения, до имени, полученного младенцем. В стихах описана последняя болезнь Денисьевой, ее умирание в середине лета, под шум теплого летнего дождя («Весь день она лежала в забытьи…»). По стихотворениям Тютчева проходят довольно явственно и биография Денисьевой, и биография любви его к ней. Создаются строки портретные, бытовые, строки небывалые у Тютчева: «Она сидела на полу И груду писем разбирала».[14] Но все эти приближения Тютчева к домашнему, к повседневно знакомому нисколько не означают, что он как поэт готов предать себя бытовой сфере, бездумно заключить себя в близком и ближайшем. В том же стихотворении о письмах, которое началось так обыденно, уже со второй строфы происходит крутой, внезапный подъем к самым необыденным, высочайшим состояниям человеческой души, для которых нужны другие слова и другой способ изображения.

Замечательно, что в денисьевском цикле присутствуют и стародавние мотивы Тютчева. Они составляют в этом цикле основу, тезис. Новое, что вносит Тютчев, — только антитезис, только борьба с опытом, который сложился долгими годами. «О, как убийственно мы любим…», «Предопределение», «Близнецы», — во всех этих стихотворениях прежние темы индивидуализма, рока, стихии, трагизма любви, непосильной для индивидуалистически направленной личности. Любовь, говорится в «Предопределении», — «поединок роковой». В «Близнецах» любовь сближается с самоубийством. Тютчев описывает отдельно, в особых стихотворениях, какие силы стоят между героем и героиней денисьевского цикла, какие силы их разделяют и губят их отношения. Он обобщает эти силы, показав нам, как они проявляются заурядным, бытовым образом. Общество поощряет героя, поскольку он эгоистичен, поскольку он настаивает на своих особых правах. У Тютчева показано, как велик соблазн посредственных поступков даже в человеке высоко настроенном, высоко чувствующем, далеком от посредственности в собственных помыслах. «И самого себя, краснея, узнаю Живой души твоей безжизненным кумиром», — говорится саморазоблачительно в одном из стихотворений от имени героя. Он хочет поступать возвышенно, но нечто заключенное в нем самом и ему же чуждое толкает его в противоположную сторону. Герой пользуется своим сильным положением и слабым героини, в этом посредственность его поведения. Он неудержимо поступает как все, поступает против собственной воли. Герой Тютчева, высоко взметенный собственной страстью, не может, однако, превзойти предназначенного ему уровня и неотвратимо свергается вниз, как те кипящие струи фонтана, однажды уже Тютчевым описанные. Порядок общественной жизни владеет им, вошел в его инстинкты, укрепился в них без его собственного одобрения. Как тот же водомет, он живет и действует внутри некоего механизма, от которого до конца зависит.

У предшественников Пушкина, у сверстников его, отчасти у самого Пушкина в раннюю пору любовь относилась к области изящной чувственности: «Падут ревнивые одежды на цареградские ковры» В старой лирике ее герои не могли быть дружны — они были только любовниками, от узости их отношений зависели лад и согласие, в которых герои эти пребывали. Они знали только одно несчастье в любви — когда ее не разделяют, когда она оставлена без ответа. В денисьевском цикле любовь несчастна в самом ее счастье, герои любят и в самой любви остаются недругами. Отношения любви у Тютчева простираются очень далеко, они захватывают всего человека, и вместе с ростом духовного содержания любви в нее проникают все коренные слабости людей, вся их «злая жизнь», переданная им из общественного быта.

Этот же духовный рост любви — причина, по которой Тютчев так героически отстаивает ее: он хочет спасти любовь от внешнего мира и, что труднее всего, от мира внутреннего, который он сам же носит в себе. В денисьевском цикле очень высок этический пафос. Тютчев хочет принять точку зрения любимой женщины, он не однажды взирает на себя ее глазами, и тогда он судит самого себя строго и жестоко. Стихотворение «Не говори: меня он, как и прежде, любит…» замечательно переделом ролей. Стихотворение написано от ее имени, и все оно — обвинительная речь против него. Тютчев настолько входит в чужую душевную жизнь, настолько ею проникается, что способен стать своим же собственным противником В этом стихотворении Тютчев субъективен чужой субъективностью — через чужое «я» — и неподкупно объективен в отношении самого себя. Он не страшится самообвинений. В том же стихотворении говорится от имени героини: «Он мерит воздух мне так бережно и скудно…», — слово «бережно» здесь обвинительное слово; имеется в виду не бережность к самому себе, а осмотрительность в расходовании собственных запасов. В денисьевском цикле мы находим примеры особой лирики чужого «я» — лирики, способной переходить на позиции чужого «я», как если бы это были ее собственные. Русская поэзия богата лирикой, так направленной: Лермонтов, Некрасов, Блок. Для нее существовали у нас могучие этические предпосылки. Она сродни русскому роману и русской драме, где так велик талант входить в чужую жизнь изнутри, отождествляться с нею, говорить и действовать от ее имени. В стихотворениях к Денисьевой, описывающих «поединок роковой» между сильным и слабою, горький, злосчастный для сильного, скрывается еще одна мысль, привычная в классической русской литературе. Сильный ищет спасения у слабой, защищенный — у беззащитной. В бесправном существе велика потребность личной свободы, но приобрести ее оно может не для одного себя, а вместе с другими бесправными. В социально слабом человеке заключен тот идеал личного-общественного, в котором сильному отказано, о котором тот мечтает, нуждаясь в нем не менее, чем слабый.

Среди стихотворений, обращенных к Денисьевой, быть может, самые высокие по духу те, что написаны после ее смерти. Происходит как бы воскрешение героини. Делаются печальные попытки исправить по смерти неисправленное при жизни. Тут есть внутреннее сходство с лирикой зрелого Пушкина, трагически призывающего разрушенную любовь («Явись, возлюбленная тень»[15]), с теми настроениями Пушкина, которые сошлись в одно в гениальной «Русалке». Стихотворение «Накануне годовщины 4 августа 1864 года» (день смерти Денисьевой) все целиком — призыв к мертвой, запоздалое раскаяние в грехах перед нею. Оно — своеобразная молитва, светская, со скептическими для молитвы несветской словами: «где б души ни витали» (молящийся не знает, куда уходят души мертвых). Молитва обращена не к богу, но к человеку, к тени его: «Вот Тот мир, где жили мы с тобою, Ангел мой, ты слышишь ли меня?» Здесь впервые в этом цикле стихов появилось слово «мы», — при жизни Денисьевой насущного этого слова не было, и потому оба они так жестоко пострадали.

Через четыре года после кончины Денисьевой написаны стихи:

Опять стою я над Невой, И снова, как в былые годы, Смотрю и я, как бы живой, На эти дремлющие воды.

«Как бы живой», — Тютчев говорит здесь о последующем так, чтобы угадывалось предшествующее ему. Денисьева умерла, но Тютчев и о себе говорит как об умершем тогда же: жизнь его с тех пор стала условностью. Последняя строфа — воспоминание:

Во сне ль всё это снится мне, Или гляжу я в самом деле, На что при этой же луне С тобой живые мы глядели?

Снова столь запоздавшее и столь необходимое им обоим «мы», и снова о единой жизни, которой были живы оба и которую нельзя было делить: половина — одному, половина — другому.

Тютчев в стихотворениях, посвященных Денисьевой, отслужил этой женщине, вместе с тем отслужил идеям и настроениям новых людей, появившихся в России. До конца жизни верный направлению, принятому им в поэзии еще в 20-х и 30-х годах, он нашел, однако, собственную связь с русской литературой последующих десятилетий, а нераздельно с нею — и с демократической общественностью, с ее убеждениями, с ее новой моралью, по временам и с ее эстетикой.

Н. Берковский

Стихотворения

На новый 1816 год*

Уже великое небесное светило, Лиюще с высоты обилие и свет, Начертанным путем годичный круг свершило И в ново поприще в величии грядет! — И се! Одеянный блистательной зарею, Пронзив эфирных стран белеющийся свод,         Слетает с урной роковою         Младый сын Солнца — Новый год!.. Предшественник его с лица земли сокрылся, И по течению вратящихся времен, Как капля в океан, он в вечность погрузился! Сей год равно пройдет!.. Устав небес священ… О Время! Вечности подвижное зерцало! — Всё рушится, падет под дланию твоей!..         Сокрыт предел твой и начало         От слабых смертного очей!.. Века рождаются и исчезают снова, Одно столетие стирается другим; Что может избежать от гнева Крона* злого? Что может устоять пред грозным богом сим? Пустынный ветр свистит в руинах Вавилона! Стадятся звери там, где процветал Мемфис*!         И вкруг развалин Илиона*         Колючи терны обвились!.. А ты, сын роскоши! о смертный сладострастный, Беспечна жизнь твоя средь праздности и нег Спокойно катится!.. Но ты забыл, несчастный: Мы все должны узреть Коцита* грозный брег!.. Возвышенный твой сан, льстецы твои и злато От смерти не спасут! Ужель ты не видал,         Сколь часто гром огнекрылатый         Разит чело высоких скал?.. И ты еще дерзнул своей рукою жадной Отъять насущный хлеб у вдов и у сирот; Изгнать из родины семейство безотрадно!.. Слепец! Стезя богатств к погибели ведет!.. Разверзлась пред тобой подземная обитель! О жертва Тартара! о жертва евменид,         Блеск пышности твоей, грабитель!         Богинь сих грозных не пленит!.. Там вечно будешь зреть секиру изощренну, На тонком волоске висящу над главой; Покроет плоть твою, всю в язвах изможденну, Не ткани пурпурны — червей кипящий рой!.. Возложишь не на одр растерзанные члены, Где б неге льстил твоей приятный мягкий пух,         Но нет — на жупел* раскаленный, —         И вечный вопль пронзит твой слух! Но что? сей страшный сонм! сии кровавы тени С улыбкой злобною, они к тебе спешат!.. Они прияли смерть от варварских гонений! От них и ожидай за варварство наград! Страдай, томись, злодей, ты жертва адской мести! — Твой гроб забвенный здесь покрыла мурава! —         И навсегда со гласом лести         Умолкла о тебе молва!

Начало 1816

Двум друзьям*

В сей день, блаженный день, одна из вас прияла И добродетели и имя девы той,     Котора споборала     Религии святой; Другой же бытие Природа даровала. Она обеих вас на то произвела,         Чтоб ваши чувства и дела         Взаимно счастье составляли И полу нежному пример бы подавали.         Разлука угнетает вас, О верные друзья! Настанет вскоре час — Приятный, сладостный, блаженный час свиданья:         И в излиянии сердец         Вы узрите ее конец И позабудете минувшие страданья!..

4 декабря 1816

"Пускай от зависти сердца зоилов ноют…"*

Пускай от зависти сердца зоилов ноют. Вольтер! Они тебе вреда не нанесут… Питомца своего Пиериды* покроют И Дивного во храм бессмертья проведут!

8 мая 1818

Послание Горация к Меценату, в котором приглашает его к сельскому обеду*

Приди, желанный гость, краса моя и радость! Приди, — тебя здесь ждет и кубок круговой, И розовый венок, и песней нежных сладость!        Возжженны не льстеца рукой,        Душистый анемон и крины*        Лиют на брашны* аромат,        И полные плодов корзины        Твой вкус и зренье усладят. Приди, муж правоты, народа покровитель, Отчизны верный сын и строгий друг царев, Питомец сча́стливый кастальских чистых дев*,        Приди в мою смиренную обитель!        Пусть велелепные* столпы,        Громады храмин позлащенны Прельщают алчный взор несмысленной толпы; Оставь на время град, в заботах погруженный, Склонись под тень дубрав; здесь ждет тебя покой.        Под кровом сельского Пената*, Где всё красуется, всё дышит простотой, Где чужд холодный блеск и пурпура и злата, —        Там сладок кубок круговой!        Чело, наморщенное думой,        Теряет здесь свой вид угрюмый; В обители отцов всё льет отраду нам! Уже небесный лев* тяжелою стопою В пределах зноя стал — и пламенной стезею        Течет по светлым небесам!..        В священной рощице Сильвана*, Где мгла таинственна с прохладою слиянна, Где брезжит сквозь листов дрожащий, тихий свет, Игривый ручеек едва-едва течет И шепчет в сумраке с прибрежной осоко́ю; Здесь в знойные часы, пред рощею густою, Спит стадо и пастух под сению прохлад, И в розовых кустах зефиры легки спят. А ты, Фемиды жрец*, защитник беззащитных, Проводишь дни свои под бременем забот; И счастье сограждан — благий, достойный плод        Твоих стараний неусыпных! — Для них желал бы ты познать судьбы предел; Но строгий властелин земли, небес и ада Глубокой, вечной тьмой грядущее одел.        Благоговейте, персти чада*! — Как! Прах земной объять небесное посмеет? Дерзнет ли разорвать таинственный покров? Быстрейший самый ум, смутясь, оцепенеет, И буйный сей мудрец — посмешище богов! Мы можем, странствуя в тернистой сей пустыне, Сорвать один цветок, ловить летящий миг;        Грядущее не нам — судьбине; Так предадим его на произвол благих! Что время? Быстрый ток, который в долах мирных, В брегах, украшенных обильной муравой,        Катит кристалл валов сапфирных; И по сребру зыбей свет солнца золотой Играет и скользит; но час — и, бурный вскоре, Забыв свои брега, забыв свой мирный ход,        Теряется в обширном море, В безбрежной пустоте необозримых вод! Но час — и вдруг нависших бурь громады        Извергли дождь из черных недр; Поток возвысился, ревет, расторг преграды,        И роет волны ярый ветр!.. Блажен, стократ блажен, кто может в умиленье,        Воззревши на Вождя светил*, Текущего почить в Нептуновы владенья*, Кто может, радостный, сказать себе: «Я жил!»        Пусть завтра тучею свинцовой Всесильный бог громов вкруг ризою багровой        Эфир сгущенный облечет Иль снова в небесах рассыплет солнца свет — Для смертных всё равно; и что крылаты годы        С печального лица земли В хранилище времен с собою увлекли, Не пременит того и сам Отец природы.        Сей мир — игралище Фортуны злой. Она кичливый взор на шар земной бросает        И всей вселенной потрясает        По прихоти слепой!.. Неверная, меня сегодня осенила; Богатства, почести обильно мне лиет,        Но завтра вдруг простерла крыла,        К другим склоняет свой полет! Я презрен — не ропщу, — и, горестный свидетель        И жертва роковой игры,        Ей отдаю ее дары        И облекаюсь в добродетель!..        Пусть бурями увитый Нот* Пучины сланые крутит* и воздымает И черные холмы морских кипящих вод        С громовой тучею сливает,        И бренных кораблей Рвет снасти, всё крушит в свирепости своей… Отчизны мирныя покрытый небесами, Не буду я богов обременять мольбами; Но дружба и любовь, среди житейских волн, Безбедно приведут в пристанище мой челн.

‹1819›

"Всесилен я и вместе слаб…"*

       Всесилен я и вместе слаб,        Властитель я и вместе раб, Добро иль зло творю — о том не рассуждаю, Я много отдаю, но мало получаю, И в имя же свое собой повелеваю,        И если бить хочу кого,        То бью себя я самого.

Вторая половина 1810-х годов

Урания*

Открылось! — Не мечта ль? Свет новый! Нова сила Мой дух восторженный, как пламень, облекла! Кто, отроку, мне дал парение орла! — Се муз бесценный дар — се вдохновенья крыла! Несусь — и дольный мир исчез передо мной, —         Сей мир, туманною и тесной Волнений и сует обвитый пеленой, —         Исчез! — Как солнца луч златой,         Коснулся вежд эфир небесный…     И свеял прах земной… Я зрю превыспренних селения чудесны… Отсель — отверзшимся таинственным вратам —         Благоволением судьбины         Текут к нам дщери Мнемозины*, Честь, радость и краса народам и векам!.. Безбрежное море лежит под стопами, И в светлой лазури спокойных валов С горящими небо пылает звездами,         Как в чистом сердце — лик богов;         Как тихий трепет — ожиданье;         Окрест священное молчанье. И се! Как луна из-за облак, встает Урании остров* из сребряной пены; Разлился вокруг немерцающий свет,         Богинь улыбкою рожденный…         Несутся свыше звуки лир;         В очарованьях тонет мир!.. Эфирного тени сложив покрывала И пояс волшебный всесильных харит, Здесь образ Урания свой восприяла, И звездный венец на богине горит! Что нас на земле мечтою пленяло, Как Истина то нам и здесь предстоит!         Токмо здесь под ясным небосклоном         Прояснится жизни мрачный ток;         Токмо здесь, забытый Аквилоном*,         Льется он, и светел и глубок!         Токмо здесь прекрасен жизни гений, Здесь, где вечны розы чистых наслаждений,         Вечно юн Поэзии венок!.. Как Фарос* для душ и умов освященных, Высоко воздвигнут Небесныя храм; — И Мудрость приветствует горним плененных Вкусить от трапезы питательной там. Окрест благодатной в зарях златоцветных, На тронах высоких, в сиянье богов, Сидят велелепно* спасители смертных, Создатели блага, устройства, градов; Се Мир вечно юный, златыми цепями Связавший семейства, народы, царей; Суд правый с недвижными вечно весами; Страх божий, хранитель святых алтарей; И ты, Благосердие, скорби отрада! Ты, Верность, на якорь склоненна челом, Любовь ко отчизне — отчизны ограда, И хладная Доблесть с горящим мечом; Ты, с светлыми вечно очами, Терпенье, И Труд, неуклонный твой врач и клеврет… Так вышние силы свой держат совет!..         Средь них, вкруг них в святом благоговенье Свершает по холмам облаковидных гор     В кругах таинственных теченье     Наук и знаний светлый хор… Урания одна, как солнце меж звездами, Хранит Гармонию и правит их путями: По манию ее могущего жезла Из края в край течет благое просвещенье;     Где прежде мрачна ночь была,     Там светозарна дня явленье;         Как звезд река, по небосклону вкруг Простершися, оно вселенну обнимает     И блага жизни изливает На Запад, на Восток, на Север и на Юг… Откройся предо мной, протекших лет вселенна! Урания, вещай, где первый был твой храм, Твой трон и твой народ, учитель всем векам? — Восток таинственный! — Чреда твоя свершенна!.. Твой ранний день протек! Из ближних Солнце врат Рожденья своего обителью надменно Исходит и течет, царь томный и сомненный… Где Вавилоны здесь, где Фивы*? — Где мой град? Где славный Персеполь*? — Где Мемнон*, мой глашатай? Их нет! — Лучи его теряются в степях, Где скорбно встретит их ловец* или оратай, Бесплодно роющий во пламенных песках; Или, стыдливые, скользят они печально     По мшистым ребрам пирамид… Сокройся, бренного величья мрачный вид!..     И Солнце в путь стремится дальный: Эгея на брегах* приветственной главой К нему склонился лавр; и на холмах Эллады Его алтарь обвил зеленый мирт Паллады*; Его во гимнах звал Певец к себе слепой*, Кони и всадники, вожди и колесницы, Оставивших Олимп собрание богов; Удары гибельны Ареевой* десницы,     И сладки песни пастухов; — Рим встал, — и Марсов гром и песни сладкогласны Стократ на Тибровых раздалися холмах*; И лебедь Мантуи*, взрыв Трои пепл злосчастный*, Вознесся и разлил свет вечный на морях!.. Но что сретает* взор? — Куда, куда ты скрылась, Небесная! — Бежит, как бледный в мгле призра́к,     Денница света закатилась,            Везде хаос и мрак! «Нет! вечен свет наук; его не обнимает Бунтующая мгла; его нетленен плод            И не умрет!..» — Рекла Урания и скиптром помавает,         И бледную, изъязвленну главу Италия от склеп железных свобождает, Рвет узы лютых змей, на выю ставши льву!..* Всего начало здесь!.. Земля благословенна, Долины, недра гор, источники, леса И ты, Везувий сам! ты, бездна раскаленна, Природы грозныя ужасная краса! Всё возвратили вы, что в ярости несытой Неистовый Сатурн укрыть от нас хотел! Эллады, Рима цвет из пепела исшел! И Солнце потекло вновь в путь свой даровитый!.. Феррарскому Орлу* ни грозных боев ряд, Ни чарования, ни прелести томимы, Ни полчищ тысячи, ни злобствующий ад Превыспренних путей нигде не воспретят: На пламенных крылах принес он в храм Солимы*            Победу и венец; — Там нимфы Тага*, там валы Гвадалквивира* Во сретенье текут тебе, младой Певец, Принесший песни к нам с брегов другого мира*; —         Но кто сии два гения стоят*?     Как светоносны серафимы,     Хранители Эдемских врат     И тайн жрецы непостижимых? — Един с Британских вод, другой с Альпийских гор, Друг другу подают чудотворящи длани; Земного чуждые, возносят к небу взор     В огне божественных мечтаний!..         Почто горит лицо морских пучин? Куда восторженны бегут Тамизы* воды? Что в трепете святом вы, Альпы, Апеннин!.. Благоговей, земля! Склоните слух, народы! Певцы бессмертные вещают бога вам: Един, как громов сын, гремит средь вас паденье; Другой, как благодать, благовестит спасенье     И путь, ведущий к небесам. И се! среди снегов Полунощи глубокой, Под блеском хладных зорь, под свистом льдистых вьюг, Восстал от Холмогор, — как сильный кедр, высокой, Встает, возносится и всё объемлет вкруг     Своими крепкими ветвями; Подъемлясь к облакам, глава его блестит            Бессмертными плодами. И тамо, где металл блистательный сокрыт, Там роет землю он глубокими корнями, — Так Росский Пиндар* встал! — взнес руку к небесам,         Да воспретит пылающим громам; Минервы копием бьет недра он земные —         И истекли сокровища златые; Он повелительный простер на море взор — И свет его горит, как Поллюкс и Кастор*!..         Певец, на гроб отца, царя-героя,*     Он лавры свежие склонил И дни бесценные блаженства и покоя     Елизаветы озарил! Тогда, разлившись, свет от северных сияний Дал отблеск на крутых Аракса берегах; И гении туда простерли взор и длани, И Фивы* новые зарделися в лучах…            Там, там, в стране денницы,            Возник Певец Фелицы!..*     Таинственник судеб прорек     Царя-героя*в колыбели…         Он с нами днесь! Он с неба к нам притек, Соборы гениев с ним царственных слетели;     Престол его обстали вкруг;     Над ним почиет божий дух!     И музы радостно воспели Тебя, о царь сердец, на троне Человек!     Твоей всесильною рукою     Закрылись Януса* врата!     Ты оградил нас тишиною,     Ты слава наша, красота! Смиренно к твоему склоняяся престолу,     Перуны спят горе́ и долу*.         И здесь, где всё — от благости твоей,     Здесь паки гений просвещенья,     Блистая светом обновленья,     Блажит своих веселье дней! —     Здесь клятвы он дает священны,     Что, постоянный, неизменный,     В своей блестящей высоте, Монарха следуя заветам и примеру,     Взнесется, опершись на Веру,     К своей божественной мете.

‹1820›

С. Е. Раичу ("Неверные преодолев пучины…")*

Неверные преодолев пучины, Достиг пловец желанных берегов; И в пристани, окончив бег пустынный, С веселостью знакомится он вновь!.. Ужель тогда челнок свой многомощный Восторженный цветами не увьет?.. Под блеском их и зеленью роскошной Следов не скроет мрачных бурь и вод?.. И ты рассек с отважностью и славой Моря обширные своим рулем, — И днесь, о друг, спокойно, величаво Влетаешь в пристань с верным торжеством. Скорей на брег — и дружеству на лоно Склони, певец, склони главу свою — Да ветвию от древа Аполлона*        Его питомца я увью!..

14 сентября 1820

К оде Пушкина на Вольность*

Огнем свободы пламенея И заглушая звук цепей, Проснулся в лире дух Алцея* И рабства пыль слетела с ней. От лиры искры побежали И вседробящею струей, Как пламень божий, ниспадали На чела бледные царей. Счастли́в, кто гласом твердым, смелым, Забыв их сан, забыв их трон, Вещать тиранам закоснелым Святые истины рожден? И ты великим сим уделом, О муз питомец, награжден! Воспой и силой сладкогласья Разнежь, растрогай, преврати Друзей холодных самовластья В друзей добра и красоты! Но граждан не смущай покою И блеска не мрачи венца, Певец! Под царскою парчою Своей волшебною струною Смягчай, а не тревожь сердца!

1820?

Харон и Каченовский*

Харон Неужто, брат, из царства ты живых — Но ты так сух и тощ. Ей-ей, готов божиться, Что дух нечистый твой давно в аду томится! Каченовский Так, друг Харон. Я сух и тощ от книг… Притом (что долее таиться?) Я полон желчи был — отмстителен и зол, Всю жизнь свою я пробыл спичкой…

1820?

Одиночество*

‹Из Ламартина› Как часто, бросив взор с утесистой вершины, Сажусь задумчивый в тени древес густой,         И развиваются передо мной Разнообразные вечерние картины! Здесь пенится река, долины красота, И тщетно в мрачну даль за ней стремится око; Там дремлющая зыбь лазурного пруда     Светлеет в тишине глубокой.     По темной зелени дерёв Зари последний луч еще приметно бродит, Луна медлительно с полуночи восходит     На колеснице облаков,     И с колокольни одинокой Разнесся благовест протяжный и глухой; Прохожий слушает, — и колокол далекий С последним шумом дня сливает голос свой.     Прекрасен мир! Но восхищенью     В иссохшем сердце места нет!.. По чуждой мне земле скитаюсь сирой тенью, И мертвого согреть бессилен солнца свет.         С холма на холм скользит мой взор унылый И гаснет медленно в ужасной пустоте; Но, ах, где стречу то, что б взор остановило? И счастья нет, при всей природы красоте!.. И вы, мои поля, и рощи, и долины, Вы мертвы! И от вас дух жизни улетел! И что мне в вас теперь, бездушные картины!.. Нет в мире одного — и мир весь опустел.         Встает ли день, нощные ль сходят тени —     И мрак и свет противны мне…         Моя судьба не знает изменений —         И горесть вечная в душевной глубине! Но долго ль страннику томиться в заточенье. Когда на лучший мир покину дольный* прах, Тот мир, где нет сирот, где вере исполненье, Где солнцы истины в нетленных небесах?..     Тогда, быть может, прояснится Надежд таинственных спасительный предмет,         К чему душа и здесь еще стремится         И токмо там, в отчизне, обоймет… Как светло сонмы звезд пылают надо мною,     Живые мысли божества!         Какая ночь сгустилась над землею,         И как земля, в виду небес, мертва!.. Встает гроза, и вихрь, и лист крутит пустынный!         И мне, и мне, как мертвому листу,     Пора из жизненной долины, — Умчите ж, бурные, умчите сироту!..

Между 1820 и мартом 1822, ‹1823›

Весна (Посвящается друзьям)*

  Любовь земли и прелесть года,   Весна благоухает нам!..   Творенью пир дает природа,   Свиданья пир дает сынам!   Дух жизни, силы и свободы   Возносит, обвевает нас!..   И радость в душу пролилась,   Как отзыв торжества природы,   Как бога животворный глас!   Где вы, Гармонии сыны?   Сюда!.. И смелыми перстами   Коснитесь дремлющей струны,   Нагретой яркими лучами   Любви, восторга и весны!..   Как в полном, пламенном расцвете,   При первом утра юном свете,   Блистают розы и горят;   Как зе́фир в радостном полете   Их разливает аромат, —   Так разливайся жизни сладость,   Певцы!.. За вами по следам!   Так по́рхай наша, други, младость   По светлым счастия цветам!.. Вам, вам сей бедный дар признательной любви,         Цветок простой, не благовонный,         Но вы, наставники мои, Вы примете его с улыбкой благосклонной. Так слабое дитя, любви своей в залог,         Приносит матери на лоно         В лугу им сорванный цветок!..

1821›, ‹1828

А. Н. М<уравьеву>*

Нет веры к вымыслам чудесным, Рассудок всё опустошил И, покорив законам тесным И воздух, и моря, и сушу, Как пленников — их обнажил; Ту жизнь до дна он иссушил, Что в дерево вливала душу, Давала тело бестелесным!.. Где вы, о древние народы! Ваш мир был храмом всех богов, Вы книгу Матери-природы Читали ясно, без очков!..* Нет, мы не древние народы! Наш век, о други, не таков. О раб ученой суеты И скованный своей наукой! Напрасно, критик, гонишь ты Их златокрылые мечты; Поверь — сам опыт в том порукой, — Чертог волшебный добрых фей И в сновиденье — веселей, Чем наяву — томиться скукой В убогой хижине твоей!..

13 декабря 1821

Гектор и Андромаха*

(Из Шиллера)Андромаха Снова ль, Гектор, мчишься в бурю брани Где с булатом в неприступной длани Мстительный свирепствует Пелид*?.. Кто же призрит Гекторова сына, Кто научит долгу властелина, Страх к богам в младенце поселит?.. Гектор Мне ль томиться в тягостном покое?.. Сердце жаждет прохлажденья в бое,          Мести жаждет за Пергам*!.. Древняя отцов моих обитель! Я паду!.. но, родины спаситель, Сниду весел к Стиксовым брегам* Андромаха Суждено ль мне в сих чертогах славы Видеть меч твой праздный и заржавый? — Осужден ли весь Приамов род*?.. Скоро там, где нет любви и света, — Там, где льется сумрачная Лета, Скоро в ней любовь твоя умрет!..


Поделиться книгой:

На главную
Назад