Твой будет взлет неизъяснимо-ярок, а наша встреча — творчески-тиха; склонюсь, шепну: вот мой простой подарок, вот капля солнца в венчике стиха. 31 марта 1923
РЕКА
Каждый помнит какую-то русскую реку, но бессильно запнется, едва говорить о ней станет: даны человеку лишь одни человечьи слова. А ведь реки, как души, все разные… нужно, чтоб соседу поведать о них, знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный, изумрудную речь водяных. Но у каждого в сердце, где клад заковала кочевая стальная тоска, отзывается внятно, что сердцу, бывало, напевала родная река. Для странников верных качнул я дыханьем души эти качели слогов равномерных в бессонной тиши. Повсюду — в мороз и на зное — встретишь странников этих, несущих, как чудо, как бремя страстное, родину. Сам я, бездомный, как-то ночью стоял на мосту в городе мглистом, огромном, и глядел в маслянистую темноту рядом с тенью случайно любимой, стройной, как черное пламя, да только с глазами безнадежно чужими. Я молчал, и спросила она на своем языке: "Ты меня уж забыл?" — и не в силах я был объяснить, что я там, далеко, на реке илистой, тинистой, с именем милым, с именем, что камышовая тишь… Это словно из ямочки в глине черно-синий выстрелит стриж. И вдоль по сердцу носится с криком своим изумленным: вий-вии! Это было в России, это было в раю… Вот, гладкая лодка плывет в тихоструйную юность мою, мимо леса, полного иволог, солнца, прохлады грибной, мимо леса, где березовый ствол чуть сквозит белизной стройной в буйном бархате хвойном, мимо красных крутых берегов парчевых островков, мимо плавных полянок сырых, в скабиозах и лютиках. Раз! — и тугие уключины звякают, — раз! — и весло на весу проливает огнистые слезы в зеленую тень. Чу! — в прибрежном лесу кто-то легко зааукал… Дремлет цветущая влага, подковы листьев ползучих, фарфоровый купол цветка водяного. Как мне запомнилась эта река, узорная, узкая. Вечереет… (и как объяснить, что значило русское "вечереет?") стрекоза, бирюзовая нить, два крыла слюдяных — замерла на перилах купальни… Солнце в черемухах. Колокол дальний. Тучки румяные, русые. Червячка из чехла выжмешь, за усики вытащишь, и на крючок. Ждешь. Клюет. Сладко дрогнет леса, и блеснет, шлепнет о мокрые доски голубая плотва, головастый бычок или хариус жесткий. А когда мне удить надоест, на деревянный навес взберусь (…Русь!..) и оттуда беззвучно ныряю в отраженный закат… Ослепленный, плыву наугад, ширяю, навзничь ложусь — и не ведаю, где я — в небесах, на воде ли. Мошкара надо мною качается вверх и вниз, вверх и вниз — без конца… Вечер кончается. Осторожно сдираю с лица липкую травку. В щиколку щиплет малявка: сладок мне рыбий слепой поцелуй. В лиловеющей зыби узел огненных струй — и плыву я, горю, глотаю зарю вечеровую… А теперь в бесприютном краю, уж давно не снимая котомки, качаю — ловлю я, качаю — ловлю строки о русской речонке, строки, как отблески солнца, бессвязные… А ведь реки, как души, все разные, нужно, чтоб соседу поведать о них, знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный, изумрудную речь водяных. Но у каждого в сердце, где клад заковала кочевая стальная тоска, отзывается внятно, что сердцу, бывало, напевала родная река… 8 апреля 1923
Берлин
БАРС
Пожаром яростного крапа маячу в травяной глуши, где дышит след и росный запах твоей промчавшейся души. И в нестерпимые пределы, то близко, то вдали звеня, летит твой смех обезумелый и мучит и пьянит меня. Луна пылает молодая, мед каплет на мой жаркий мех; бьет, скатывается, рыдая, твой задыхающийся смех. И в липком сумраке зеленом, пожаром гибким и слепым, кружусь я, опьяненный звоном, полетом, запахом твоим… Но не уйдешь ты! В полнолунье в тиши настигну у ручья, сомну тебя, мое безумье серебряное, лань моя. 13 апреля 1923
"Когда я по лестнице алмазной…"
Когда я по лестнице алмазной поднимусь из жизни на райский порог, за плечом, к дубинке легко привязан, будет заплатанный узелок. Узнаю: ключи, кожаный пояс, медную плешь Петра у ворот. Он заметит: я что-то принес с собою — и остановит, не отопрет. "Апостол, — скажу я, — пропусти мя!.." Перед ним развяжу я узел свой: два-три заката, женское имя и темная горсточка земли родной… Он поводит строго бровью седою, но на ладони каждый изгиб пахнет еще гефсиманской росою и чешуей иорданских рыб. И потому-то без трепета, без грусти приду я, зная, что, звякнув ключом, он улыбнется и меня пропустит, в рай пропустит с моим узелком. 21 апреля 1923
НА ОЗЕРЕ
В глазах рябило от резьбы оранжевой и черной зыби, и плыл к огню — к библейской глыбе закат — сумрак из трубы. И, черный жар и дым мохнатый следя торжественно с кормы, следя прибрежный бор зубчатый, — в очарованье плыли мы. И Сердце было так прозрачно, так пел прожженный Богом свод, что бор, и озеро, и дачный, дымящий глухо пароход, — приобретали незаметно значенье чуда в этот час, — и в темной зыби женских глаз плыл и дышал огонь стоцветный. <22 апреля 1923>
"В часы трудов счастливых и угрюмых"
В часы трудов счастливых и угрюмых моя благая слушает тоска, как долгой ночью в исполинских думах ворочаются в небе облака. Ударит и скользнет Господь по лире, здесь отзвук — свет еще одной зари… Здесь все творит в сладчайшем этом мире и от меня все требует: твори. Гул дантовский в тебе я слышу, тополь, когда ты серебришься пред грозой, и муравьиный вижу я Акрополь, когда гляжу на хвойный холм живой. Поет вода, молясь легко и звонко, и мотыльковых маленьких мадонн закат в росинки вписывает тонко под светлый рассыпающийся звон. Так как же мне, в часы нагие ночи томясь в себе, о, как же не творить, когда весь мир, весь мир упрямый хочет со мной дышать, гореть и говорить? 28. 4. 23.
"О, как ты рвешься в путь крылатый…"
О, как ты рвешься в путь крылатый, безумная душа моя, из самой солнечной палаты в больнице светлой бытия! И, бредя о крутом полете, как топчешься, как бьешься ты в горячечной рубашке плоти, в тоске телесной тесноты! Иль, тихая, в безумье тонком гудишь-звенишь сама с собой, вообразив себя ребенком, сосною, соловьем, совой. Поверь же соловьям и совам, терпи, самообман любя, — смерть громыхнет тугим засовом и в вечность выпустит тебя. 2 мая 1923
ГЕКСАМЕТРЫ
ЧУДО
В жизни чудес не ищи; есть мелочи — родинки жизни; мелочь такую заметь — чудо возникнет само. Так мореход, при луне увидавший моржа на утесе, внуков своих опьянит сказкой о деве морской. ОЧКИ ИОСИФА
Слезы отри и послушай: в солнечный полдень старый плотник очки позабыл на своем верстаке. Со смехом мальчик вбежал в мастерскую, замер, заметил, подкрался, тронул легкие стекла, и только он тронул — мгновенно по миру солнечный зайчик стрельнул, заиграл по далеким пасмурным странам, слепых согревая и радуя зрячих. <6 мая 1923>
СЕРДЦЕ
Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-то в локоть толкнул, проходя. Сердце, на камни упав, скорбно разбилось на песни. Прими же осколки. Не знаю, кто проходил, подтолкнул: сердце я бережно нес. 7 марта 1923
ПАМЯТИ ГУМИЛЕВА
Гордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила. Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящем медном Петре и о диких ветрах африканских — Пушкин. 19 марта 1923
"Нет, бытие — не зыбкая загадка!"
Нет, бытие — не зыбкая загадка! Подлунный дол и ясен, и росист. Мы — гусеницы ангелов; и сладко въедаться с краю в нежный лист. Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни, и чем жадней твой ход зеленый был, тем бархатистей и великолепней хвосты освобожденных крыл. 6. 5. 23.
ГРОЗА
Стоишь ли, смотришь ли с балкона, деревья ветер гнет и сам шалеет от игры, от звона с размаху хлопающих рам. Клубятся дымы дождевые по заблиставшей мостовой и над промокшею впервые зелено-яблочной листвой. От плеска слепну: ливень, снег ли, не знаю. Громовой удар, как будто в огненные кегли чугунный прокатился шар. Уходят боги, громыхая, стихает горняя игра, и вот вся улица пустая — лист озаренный серебра. И с неба липою пахнуло из первой ямки голубой, и влажно в памяти скользнуло, как мы бежали раз с тобой: твой лепет, завитки сырые, лучи смеющихся ресниц. Наш зонтик, капли золотые на кончиках раскрытых спиц… 7 мая 1923
"Я странствую… Но как забыть? Свистящий"
Я странствую… Но как забыть? Свистящий рвал ветер твой платок, дышал прибой, дышала ты… на гальке шелестящей прощался я с отчизной и тобой. Мотало ялик. Полоса тумана луну пересекала пополам, вздымалось море отгулом органа, стекало по заплаканным скалам. И ты на небывалое изгнанье благословляла жалобно меня, и снилось мне, что ночь твое дыханье, что ты умрешь при мановенье дня. И клялся я, что вечно и повсюду, на всех распутьях мировой глуши, о, как беречь, как праздновать я буду гнев и любовь — бессонницу души. И море встало. Холодом и дымом отхлынул берег, весь тобой звеня. Я странствую… На берегу родимом ты, верная, еще не ждешь меня. Берлин, май 1923 г.
ВСТРЕЧА
И странной близостью закованный… А. Блок Тоска, и тайна, и услада… Как бы из зыбкой черноты медлительного маскарада на смутный мост явилась ты. И ночь текла, и плыли молча в ее атласные струи той черной маски профиль волчий и губы нежные твои. И под каштаны, вдоль канала, прошла ты, искоса маня; и что душа в тебе узнала, чем волновала ты меня? Иль в нежности твоей минутной, в минутном повороте плеч переживал я очерк смутный других — неповторимых — встреч? И романтическая жалость тебя, быть может, привела понять, какая задрожала стихи пронзившая стрела? Я ничего не знаю. Странно трепещет стих, и в нем — стрела… Быть может, необманной, жданной ты, безымянная, была? Но недоплаканная горесть наш замутила звездный час. Вернулась в ночь двойная прорезь твоих — непросиявших — глаз… Надолго ли? Навек?.. Далече брожу и вслушиваюсь я в движенье звезд над нашей встречей. И если ты — судьба моя… Тоска, и тайна, и услада, и словно дальняя мольба… Еще душе скитаться надо. Но если ты — моя судьба… 1 июня 1923
ПРОВАНС
1. Прованс
Как жадно, затая дыханье, склоня колена и плеча, напьюсь я хладного сверканья из придорожного ключа. И, запыленный и счастливый, лениво развяжу в тени евангелической оливы сандалий узкие ремни. Под той оливой, при дороге, бродячей радуясь судьбе, без удивленья, без тревоги, быть может, вспомню о тебе. И, пеньем дум моих влекома, в лазури лиловатой дня, в знакомом платье незнакома, пройдешь ты, не узнав меня. 15 июня 1923
Сольес-Пон
2 Солнце
Слоняюсь переулками без цели, прислушиваюсь к древним временам: при Цезаре цикады те же пели, и то же солнце стлалось по стенам. Поет платан, и ствол в пятнистом блеске; поет лавчонка; можно отстранить легко звенящий бисер занавески: поет портной, вытягивая нить. И женщина у круглого фонтана поет, полощет синее белье, и пятнами ложится тень платана на камни, на корзину, на нее. Как хорошо в звенящем мире этом скользить плечом вдоль меловых оград, быть русским заблудившимся поэтом средь лепета латинского цикад! Сольес-Пон, 1923 г.
ПЕСНЯ
Верь: вернутся на родину все — вера ясная, крепкая: с севера лыжи неслышные, с юга ночная фелюга. Песня спасет нас. Проулками в гору шел я, в тяжелую шел темноту, чуждый всемуб — и крутому узору черных платанов, и дальнему спору волн, и кабацким шарманкам в порту. Ветер прошел по листам искривленным, ветер, мой пьяный и горестный брат, и вдруг затих под окном озаренным: ночь, ночь — и янтарный квадрат. Кто-то была та, чей голос горящий русскою песней гремел за окном? В сумраке видел я отблеск горящий, слушал ее под поющим окном. Как распевала она! Проплывало сердце ее в лучезарных струях, как тосковала, как распевала, молясь былому в чужих краях, о полнолунье небывалом, о небывалых соловьях. И в темноте пылали звуки — рыдающая даль любви, даль — и цыганские разлуки, ночь, ночь — и в роще соловьи.