— А что мне здесь делать?
— Ничего.
— Ну и ну.
— Почему бы и нет? — продолжал Александр. — Здесь самое идиллическое времяпрепровождение — просто земной рай. Мы это прекрасно понимали в детстве, пока жизнь нас не испортила. Если хочешь чем-то себя занять, я научу тебя лепить из глины или вырезать змей и ласок из корней деревьев. Вся беда в том, что люди в наше время не понимают, как это можно ничего не делать. Мне пришлось основательно потрудиться, обучая безделью Роузмери, и теперь она, в отличие от тебя, знает в этом толк.
— Ты — художник, — возразил я. — Для тебя ничего не делать и значит делать что-то. Нет, я вернусь к своим Валленштейну,[8] Густаву Адольфу[9] и книге «Что такое быть хорошим генералом». Недавно я весь погрузился в исследование о Тридцатилетней войне[10] и сравнивал этих двух командующих. Это была глава в большой книге о том, в чем секрет удачи военачальника.
— Хороших генералов вообще не существует, — сказал Александр.
— Ты начитался Толстого. Он полагал, что все генералы никуда не годятся, потому что русские генералы были никудышными. Как бы то ни было, я надеюсь серьезно поработать. Надо признать, что Антония умела заполнять собой время.
— Отлично, — проговорил Александр. Он снова вздохнул, и мы минуту помолчали.
— Познакомь меня с результатами твоей бездеятельности, — попросил я.
Александр поднялся и отдернул занавес. Он включил свет в мастерской, и вверху засверкало множество длинных, узких полос. От освещения начало казаться, что за окнами сейчас весенний полдень. Огромная комната некогда была котсуолдским сараем, и моя мать перестроила его, но сохранила высокую крышу и грубо отесанные деревянные стропила, сквозь которые струился теплый, мягкий воздух и в полосах света кружились пылинки. Длинный рабочий стол с исцарапанной поверхностью и аккуратные связки инструментов на дальней стене. Остальные вещи, хотя на первый взгляд и находились на своих местах, были разбросаны повсюду: глыбы необработанных камней; огромные корневища деревьев, сложенные как шалаш; деревянные обрубки разной величины, похожие на гигантские детские кубики; высокие статуи, укутанные тускло-серой тканью; коробка с резными бутылками из тыквы, столбик из черного дерева, выточенный или самой природой, или мастером, трудно сказать, чем или кем. На стене у окна стояли ряды глиняных кувшинов, а в дальнем конце мастерской виднелись гипсовые слепки, торсы, извивающиеся тела без голов и головы на грубых деревянных подставках. Пол, выложенный плиткой под голубые голландские изразцы, был, по прихоти Александра, покрыт высохшим тростником и соломой.
Александр пересек комнату и стал аккуратно снимать ткань, закрывавшую высокие скульптуры. Первым он открыл вращающийся пьедестал, на котором громоздилось что-то непонятное; полностью сняв покрывало, он зажег свет в центре мастерской и повернул единственную, находящуюся на его рабочем столе угловую лампу, направив ее прямо на пьедестал. На нем оказалась гипсовая голова, к работе над которой он только приступил. Глина еще не засохла, и куски проволочного каркаса проглядывали то тут, то там. Сходство с головой лишь начинало проявляться. Я всегда считал опасным момент, когда безликий образ вдруг приобретал черты какого-то человека. В глубине души невольно возникало чувство — вот так и рождаются чудовища.
— Кто это?
— Не знаю, — откликнулся Александр. — Это не портрет. Однако у меня странное ощущение, будто я искал того, кому принадлежит это лицо. Раньше я так никогда не работал, и, возможно, это ни к чему не приведет. Впрочем, ты помнишь, как несколько лет назад я сделал ряд совсем нереалистических голов.
— Твой плексигласовый период.
— Да, в то время. Но мне и прежде совершенно не хотелось лепить чьи-то мнимореалистические головы. — Он медленно передвинул лампу, и ее косые лучи обозначили темные линии в складках глины.
— А почему современные скульпторы вообще отказались от портретов? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Александр. — Мы больше не верим в человеческую природу, как верили древние греки. Между схематическими символами и карикатурой ничего не осталось. А здесь я желал передать ощущение какого-то полного высвобождения. Ничего. Я продолжу свою игру с этой скульптурой, стану задавать ей вопросы и, быть может, получу какой-нибудь ответ.
— Завидую тебе, — признался я. — У тебя есть способ узнать что-то новое о реальном мире.
— У тебя тоже, — заметил Александр. — Твой способ называется моралью.
Я засмеялся:
— Я ею давно не пользуюсь, братец, так что она основательно заржавела. Покажи что-нибудь еще.
— Угадай, кто это? — Александр передвинул угловую лампу прямо кверху, и я увидел голову из бронзы, укрепленную на кронштейне над рабочим столом.
Я был поражен, даже не узнав ее как следует.
— Давно я ее не видел. Это была Антония.
Александр вылепил ее голову в самом начале нашей семейной жизни, однако сделанное его не удовлетворило, и он отказался отдать ее нам. Это была светло-золотая бронза, и он изобразил молодую, окрыленную Антонию, почти незнакомую мне, принадлежащую совсем другой эпохе. С лицом женщины, танцующей на столе, за которую пьют шампанское. Форма ее головы была великолепно схвачена, в огромной, ниспадающей на спину копне волос угадывалось что-то греческое. Я сразу узнал и ее крупные, жадные, полураскрытые губы. Но эта Антония выглядела моложе, веселее, непосредственнее моей жены. Возможно, она и была такой, да только я об этом забыл. В бронзовой голове напрочь отсутствовала пьянящая теплота сегодняшней Антонии. Я вздрогнул.
— Без тела я ее не воспринимаю, — произнес я. Покачивающаяся походка Антонии была существенной частью ее облика.
— Да, для некоторых тела важнее всего, — заметил Александр. Он играл над головой лучом, освещавшим щеку. — И все же головы более всего передают нашу сущность, это высшая точка нашего воплощения. И будь я Богом, не было бы для меня большей радости, чем создание голов.
— Сами по себе скульптурные головы мне не нравятся. По-моему, в них есть какое-то нечестное преимущество, и они говорят о незаконных и несовершенных отношениях.
— Незаконные и несовершенные отношения… — повторил вслед за мной Александр. — Да. Возможно, даже наваждение. Фрейд о Медузе. Голова способна передать и женские половые органы, тогда она пугает и не возбуждает желания.
— Мне и в голову не приходили такие изощренные мысли, — сказал я. — Всякий дикарь любит коллекционировать головы.
— А вот ты не разрешил включить твою в мою коллекцию, — упрекнул Александр. Я наотрез отказывался позировать ему, хотя он не раз просил меня об этом.
— Чтобы ты насадил мою голову на копье? Ни в коем случае!
Пока мы смеялись, он провел рукой у меня по затылку, чтобы почувствовать его форму под волосами. Для скульптора важнее всего форма черепа, а не его содержание.
Мы постояли еще немного, глядя на голову Антонии. Наконец я ощутил, что на сердце у меня стало тяжело.
— Не пора ли нам выпить? — предложил я. — Кстати, я отправил сюда ящик «Верж де Клери» и немного бренди.
— Да, мы получили их сегодня утром, — ответил Александр. — Но не портвейн! Любой кларет сделался бы портвейном, если б мог.
— Нет. Не сделается, если ему не позволят, — возразил я. Мы всегда спорили об этом под Рождество.
— Боюсь, что завтра сюда, как обычно, нагрянет целая толпа, — сказал Александр. — Мне не удалось все отменить. Роузмери говорит, они так об этом мечтают. Но вдруг нам повезет и снег заметет все дороги?..
Мы подошли к двери, открыли ее и, встав на пороге, посмотрели во двор. Задул холодный ветер, и от морозного воздуха зазнобило. Начало темнеть, но последние дневные лучи по-прежнему окрашивали золотистым блеском падающий снег. Перед двумя большими заснеженными акациями расстилалось белое полотно. Из-под густого зимнего покрова торчали темные ветви. Тут, рядом с нами, заканчивалась поляна, а за ней тянулась гряда холмов, скрытая теперь от наших взоров. За холмами притаились заброшенные железорудные поселки Сибфорд-Гоуэр и Сибфорд-Феррис. Снег тихо падал с безветренных небес, и через открытую дверь мы могли наблюдать за этим безмолвием природы. Мы были отрезаны от мира, словно в склепе. Затем перед нами мелькнуло темное пятно, совсем как на китайском рисунке, — черный дрозд важно шествовал к своему гнезду и вдруг остановился и спрятался под кустом, повернул голову в нашу сторону, а затем бесшумно проследовал назад, за сугроб. Мы увидели, как сверкнули его глаза в лучах заходящего солнца, и обратили внимание на его оранжевый клюв.
пробормотал Александр.
— Уж слишком ты часто цитируешь, братец.
— Слишком?
— А помнишь, как там дальше?
— Нет.
Александр минуту помолчал, а затем спросил:
— Ты был верен Антонии?
Я не ожидал от него такого вопроса, однако сразу ответил:
— Да, конечно.
Александр вздохнул. Свет из гостиной вырвался наружу, и тьма озарилась золотистым конусом; снежинки, ставшие тускло-серыми и едва различимыми, на мгновение оказавшись в нем, снова ярко заблестели. Вечнозеленые ветви, которые Роузмери старательно переплетала каждое Рождество, как ее приучила мать, висели на окне. Они были украшены разноцветными шарами, апельсинами, длиннохвостыми игрушечными птичками и свечами, рядом с ними свисала омела. Я увидел, что моя сестра взобралась на стул и принялась зажигать свечи. Они вспыхнули и ярко загорелись, как старый, многозначный символ, трепеща на ветру, который всегда проникал в это время в высокие, плохо подогнанные викторианские окна.
— Почему «конечно»? — спросил Александр.
В этот момент до нас донеслись звуки фортепиано. Роузмери заиграла рождественскую песню: «Как во граде царя Давида». Я глубоко вздохнул и отошел от двери. Затем прошел в комнату и взял сигареты, которые оставил на окне. Александр, очевидно, не ждал ответа на свой вопрос. Он повернул угловую лампу и вновь осветил незаконченную голову. Мы молча рассматривали ее, а вдали слышались звуки фортепиано. Я знал, она напоминает мне о чем-то грустном и пугающем, и, вглядываясь теперь в это смазанное тенями лицо, понял вдруг, о чем именно. Когда умерла моя мать, Александр хотел сделать посмертную маску, но отец ему не позволил. И вдруг я живо вспомнил ее спальню, неподвижную фигуру на кровати, лицо, укрытое простыней.
Я вздрогнул и повернулся к двери. На улице совсем стемнело. Снег по-прежнему шел, видимый лишь из освещенных окон и словно погруженный в глубокую дремоту. Роузмери начала следующий куплет.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
«Моя дорогая Джорджи, я предполагал провести Рождество совсем иначе. Вечером того дня, когда мы в последний раз виделись, Антония внезапно объявила, что хочет разойтись со мной и выйти замуж за Палмера Андерсона. Не буду сейчас пересказывать подробности, но похоже на то, что именно так и будет. Я также не стану тебе говорить, что я чувствую. Очевидно, я и сам до конца в себе не разобрался. Как ты можешь вообразить, я до сих пор в шоке. Никак не могу прийти в себя и лишился всякой уверенности. Ты должна понять, что больше я ничего тебе сказать не могу. Однако я хотел изложить тебе факты, и это письмо стало для меня колоссальным облегчением. Надейся на лучшее и ничего не бойся, если можешь. О, моя радость, я еще никогда не чувствовал себя до такой степени неспособным к ясным и решительным действиям. Я кажусь самому себе выцветшим и полустертым, похожим на какую-то фигуру на заднем плане старинной картины. Постарайся хоть немного вдохнуть в меня энергию, помочь мне вновь обрести смысл жизни. Дорогая девочка, твои любовь и преданность для меня бесценны, поддержи меня своим терпением. Прости меня за это трусливое и бестолковое письмо. Твой бедный, незадачливый принц целует твои ноги. Просто я сейчас слишком огорчен и не в силах рассуждать четко и логично. Пожалуйста, оставайся со мной и люби меня по-прежнему. Если смогу, то зайду к тебе завтра в обычное время. Но если мне это не удастся, то позвоню примерно в это же время.
Я кончил письмо и торопливо сунул его в карман. По лестнице спускались Антония и Роузмери и говорили наперебой.
— И во всем доме центральное отопление, — сказала Антония.
Я встал из-за письменного стола «Карлтон-хаус» и подошел к камину. Была середина дня, но за окнами уже темнело, и пришлось включить свет. Комнату освещали две лампы, но Антония предложила также зажечь камин, чтобы мне, как она выразилась, было повеселее.
Войдя, они встали рядом и с нежным вниманием поглядели на меня. Обычно женщины смотрят так на маленьких детей. У Роузмери это внимание соединялось с любопытством, а у Антонии — с тревогой. Роузмери в элегантном сером костюме выглядела совсем крошечной рядом с моей женой.
— Антония сейчас рассказывала мне о твоей квартире, — сообщила Роузмери. — Судя по всему, она само совершенство. И оттуда божественный вид на Вестминстерский собор.
— Что же, ты знаешь о ней больше, чем я. Палмер подыскал мне квартиру на Лоундес-сквер.
Кажется, действительно хорошую.
— Но ты не позволил мне рассказать о ней сегодня утром! — воскликнула Антония. — Как он себя ужасно ведет! — обратилась она к Роузмери. — Ты даже не хочешь посмотреть свою новую квартиру, — упрекнула она меня.
— Не особенно.
— Голубчик, перестань дуться, — продолжала Антония. — Тебе все равно вскоре придется решать, как быть с мебелью. Роузмери и я только что вымерили гардины. Те, что у входа и в голубой комнате, как раз подходят. Так что здесь ничего не придется менять.
— Какая удача!
— Ну, ты как хочешь, а вот я хочу поглядеть на твою квартиру, — заявила Роузмери. — Антония дала мне ключ, и я сейчас туда отправлюсь. Ты уверен, что тебе не хочется ее посмотреть, Мартин?
— Уверен.
— Ну что ж, мне пора, — проговорила Роузмери. — Должна признаться, что я еле ноги волоку. Вечером занесу ключ. Пока, Мартин, дорогой, пока, Антония. — Она похлопала меня по плечу, а потом привстала на цыпочки и чмокнула Антонию в щеку. Они казались теперь неразлучными.
Антония проводила ее до двери и окинула пристальным взглядом. Я услыхал, как она сказала:
— И дай мне знать, что ты думаешь о ламбрекенах.
Дверь закрылась.
Я стоял у камина и смотрел на огонь, пытаясь вычистить случайно найденную старую трубку — время от времени я покуривал трубку. До меня донеслись шаги Антонии, она вернулась в комнату. Антония подошла к камину и остановилась напротив меня. Я смотрел на нее, а она на меня, теперь уже пристально, без улыбки. Я впервые оказался с ней наедине после того, как вернулся в Лондон вместе с Роузмери. Благодаря какой-то тайной алхимии, связанной со сложившейся ситуацией, мы с Антонией стали новыми, непохожими на прежних людьми. Теперь мы воспринимали друг друга настороженно, и за этой настороженностью, во всяком случае у меня, таился жалкий страх и недоумение перед этими переменами. Внезапно мне стало тошно до боли, и я почувствовал, что не выдержу никаких объяснений. Я отодвинулся назад, чтобы дочистить трубку.
— Ну что ж, одного человека тебе удалось осчастливить. Роузмери обожает семейные катастрофы, — начал я.
— Мартин, дорогой, — проговорила Антония. Она произнесла мое имя неторопливо, врастяжку, с нежным и настойчивым упреком.
Антония стояла передо мной, чуть выпятив живот и выдвинув бедро, ее тело изогнулось в столь привычной и близкой мне позе. Белоснежная шелковая блузка с большим вырезом обнажала ее длинную шею. Волосы были собраны в золотистый пучок, почти такой же крупный, как ее голова. Я опять посмотрел на нее и в первый раз со времени нашего разрыва увидел в ней постороннего человека, не являющегося отныне частью меня самого.
— Ты доволен, что с квартирой улажено?
— Да, очень.
— Не сердись на меня, — сказала Антония. — Мне это очень больно.
— Я на тебя не сержусь.
— Андерсон приложил массу усилий, чтобы отыскать квартиру.
— Очень мило с его стороны, особенно когда ему нужно думать о множестве других дел.
— Да о чем же ему еще думать, о чем нам обоим еще думать, как не о тебе? Мы ни о чем другом и не думаем! — заявила Антония.
— Очень мило с вашей стороны, — отозвался я и начал набивать трубку.
— Ну пожалуйста, дорогой, — умоляюще произнесла Антония, — не надо.
— Господи, что «не надо»?
— Быть таким холодным и насмешливым. И прошу тебя, веди себя с Андерсоном полюбезнее. Его ужасно удручает твое отношение, и он просто из кожи лезет, чтобы тебе угодить. Ты можешь обидеть его одним невзначай брошенным словом.
— Я вовсе не холоден и не насмешлив. Я действительно благодарен Палмеру. Но не желаю, чтобы кто-нибудь разрабатывал планы моего будущего благополучия. Я и сам прекрасно могу о себе позаботиться.
Я зажег трубку. Вкус у нее был омерзительный.
— Но мы хотим о тебе заботиться! — воскликнула Антония.
Я ничего не ответил, она вздохнула и повернулась, чтобы задернуть занавеси на потемневших окнах. Густой желтый туман целые сутки окутывал Лондон, превращая день в ночь. Он проникал в дом, и даже бывшая комната Антонии теперь пахла не розами, а его горьковатым запахом. За городом снег лежал великолепными сугробами, но в Лондоне его почти не было видно. Тающие снежные пятна остались только на крышах и малолюдных улицах. Да еще сверху свисали похожие на копья сосульки.
Я сел на диван и принялся выбивать трубку о край камина. Антония подошла ко мне.
— Тут будут грязные пятна.
— Теперь это не имеет значения.
— Имеет, Мартин. Любая мельчайшая деталь что-нибудь да значит.
В закрытой комнате сделалось уютнее, и Антония тоже почувствовала себя увереннее. Она нагнулась и отобрала у меня трубку. Затем села рядом и попыталась взять меня за руку. Я отдернул ее. Это напоминало странную сцену ухаживания.
— Нет, Антония, — проговорил я.
— Да, Мартин, — возразила она и опять положила ладонь на рукав моего пиджака. Меня бросило в дрожь.
— Может быть, хватит? — заметил я. — Зачем ты это делаешь?