Теперь надо набросить её на жердь. Долго мучился Григорий, пока удалось привязать к концу этого подобия верёвки подобранный на дне шахты камень. Потом он стал кидать камень таким образом, чтобы он упал по другую сторону жерди. Это никак не удавалось, но Силачёв не сдавался, бросал и бросал, пока не добился своего: камень обогнул жердь и упал по другую её сторону.
Оба конца связанных лохматых полос висели перед ним на уровне груди. Силачёв надел пальто, шапку, сунул в карман рукавицу, плотно застегнулся, поплевал на ладонь и приступил к подъёму. Самым трудным был перехват верёвки. Чтобы перебросить руку повыше, ему нужно было только одно мгновение, но это мгновение надо было продержаться в воздухе.
Сначала он поднимался и перехватывал верёвку, упираясь широко расставленными ногами в противоположные стенки шахты. Дело пошло довольно успешно. Повыше ствол шахты расширялся, и ноги перестали доставать до стен. Повиснув на руке, Силачёв поворачивался во все стороны, отыскивая опору для следующего перехвата, ничего не нашёл и грузно упал вниз.
Немного отдохнув, он решил подниматься другим способом: перехватывать верёвку, опираясь ногами в одну стенку шахты, плечом и затылком — в другую. Было тяжело и больно. Силачёву приходилось десятками секунд висеть на одной руке, устраиваясь для очередного перехвата.
Шапка упала, пальто на плечах изорвалось, острые выступы резали голову. Весь в поту, трудно дыша, яростно ругаясь при неудачах, скрипя зубами, напрягая все силы и всю волю он тянул и тянул своё тело, ставшее особенно тяжёлым, чугунным.
Изогнувшись, Силачёв закинул ноги на жердь, скрестил их и повис головой вниз, придерживаясь рукой за верёвку. «Теперь пустяки, теперь выберусь!» — пробормотал он, разрешив себе несколько секунд отдыха.
Наматывая верёвку на руку, он подтянулся вплотную к жерди и обхватил её. Боясь, что она снова начнёт крутиться, он тотчас же стал продвигаться к её концу. Добрался до края, вывернулся наверх и начал выползать на землю. Не останавливаясь, разбрасывая головой снег, он полз всё дальше и дальше, пока всё тело не оказалось на твёрдой земле, — только тогда он остановился.
Совсем обессиленный, с минуту пролежал неподвижно, хрипло бормоча: «А ведь выбрался! Вот чорт! Всё-таки выбрался!» Мысль о племяннике обожгла его, он вскочил на ноги, оглянулся, закричал:
— Серёжа! Серёжа!
Никого! Всё так же хмуро и безмолвно стояла кругом поляны тёмная стена леса, с шорохом неслась по снегу позёмка. Никого!
Вытащив рукавицу, на ходу обтирая облепленные снегом голову и лицо, Силачёв побежал к дороге. Ни лошади, ни Серёжи там не оказалось, даже следов не было — всё замела позёмка.
Выломав в лесу палку подлиннее, протыкая впереди себя снег, чтобы снова не провалиться в какую-нибудь шахту, он вернулся на прииск. Шахты, в которую, как ему казалось, мог провалиться племянник, нигде не было видно и, недоумевая, Силачёв оглянулся.
Бросилось в глаза, что за лесной чащей кто-то движется, мелькают тусклые огоньки. «Неужели волки? — пришло в голову Силачёву. — Так вот оно что! И Серёжа, видно, попал в зубы волкам. Эх, племяш!»
Он стал лихорадочно шарить в кармане, отыскивая нож. Ножа нигде не оказалось — наверное, остался в шахте. Взмахнув несколько раз палкой, Силачёв нашёл, что она слишком легка для предстоящего боя и кинулся в лес, чтобы выломать другую, потяжелее.
На бегу оглянулся: огоньки цепочкой двигались вдоль Собольской дороги. Нет, на волков не похоже! Послышались голоса, и огоньки свернули сюда, в сторону прииска.
«Народ идёт! Люди!» — догадался Силачёв и побежал навстречу лыжникам.
— Товарищи! Товарищи! — кричал он им издали, ещё не понимая, что это за люди, куда они идут. — Вы мальчишку... Мальчишку на дороге не встречали?
Люди, не отвечая, приближались к нему. Впереди всех шли двое высоких: один — в шинели с подоткнутыми за пояс полами, второй — в большом полушубке, на широких охотничьих лыжах. Они подошли к Силачёву вплотную, и только тогда лыжник в шинели сказал:
— Это ты, сержант? Сам выбрался?
— Товарищ капитан! — ахнул Силачёв, узнав Сомова, который заходил вчера к сестре. Не задумываясь над тем, как попал сюда капитан, Григорий торопливо спросил: — Товарищ капитан, вы мальчишку, племяша моего, не встречали дорогой?
— Встретили, сержант, встретили. Твой племянник, наверное, уже в больнице.
— То-есть как в больнице? Почему же? — не понял Силачёв.
— Познобился твой племяшка, Григорий, — сказал пришедший вместе с Сомовым высокий человек на широких лыжах. — Познобился маленько, вот ведь беда какая приключилась... А ты что, Не признал меня, что ли? Видишь, где привелось встретиться. Ну, здорово! Сам-то как? Целый?
Это был Алёшин, комбайнёр, с которым Силачёву ещё до войны приходилось работать вместе.
— Здорово, Степан, — механически сказал Силачёв и, чувствуя, что начинает задыхаться рывком распахнул пальто. — Как же так получилось? Выходит, погубил я племяша? Не уберёг?
Ошеломлённый этим новым неожиданные ударом, Силачёв качнулся и стал валиться в снег Степан подхватил его и повёл к лесу, где лыжники уже раскладывали в затишье костёр.
— Ничего, Гриша, больно-то не расстраивайся. Может, ещё обойдётся, выходят доктора мальчонку, — успокаивал Алёшин.
Силачёва усадили на пенёк. Там он и просидел всё время, без шапки, обмотанный собранными у лыжников шарфами, в изорванном пальто, поникший, придавленный несчастьем.
А в лесу гулко стучал топор — лыжники под руководством Сомова вырубали жерди для настила на отверстие шахты. Перед тем как закрыть её, Вадим Сергеевич спустился вниз, подобрал шапку, ножик, остатки тулупа, а поднявшись, посмотрел на Силачёва и только головой покачал:
— Не представляю, как он сумел выбраться — с одной-то рукой!
— Беда всё заставит сделать, Вадим Сергеич, — сказал Алёшин.
Он прошёлся по настилу, даже попрыгал, чтобы убедиться в его прочности и сказал:
— Надо акт составить на подлецов-старателей, в горный надзор передать. Пускай взгреют чтобы больше неповадно было этак шахты оставлять...
Скоро пришла лошадь. Силачёва усадили в сани и повезли домой. На заброшенном прииске над аккуратно застланной лесинами шахтой осталась связанная из длинных вешек тренога — знак предупреждающий об опасности...
МАМА УЗНАЛА
Около десяти часов вечера мать Серёжи — Зинаида Алексеевна Мерсенёва в третий раз пришла на конный двор дома отдыха, заглянула в конюшню. Чуть видный в полумраке дежурный конюх Иван Захарович чистил скребницей лошадей. Он подошёл к Зинаиде Алексеевне, встал как-то боком и заговорил, стараясь не смотреть на неё:
— Нет, не прибыли ещё ваши, Алексеевна. Утром ждите — надо полагать, ночевать остались. А приехать приедут: велико ли дело двадцать километров отмахать...
Так говорил он и раньше, но тогда сам верил в свои слова. Теперь он уже знал, что Силачёв и Серёжа остались в лесу, лошадь пришла одна. Сам поднял тревогу, сам выдал уходившим в лес лыжникам фонари. Обманывал он Серёжину мать с тяжёлым чувством, но что поделаешь? Так уговорились с директором — нечего напрасно расстраивать Зинаиду Алексеевну. В лес вышло полсотни лыжников, не может быть, чтобы они не отыскали пропавших. Ну, а уж если случится такое — утром и узнает обо всём.
Зинаида Алексеевна ушла, а Иван Захарович вернулся в конюшню и стал чистить лошадей с таким ожесточением, точно хотел на них выместить своё недовольство тем, что приходится на старости лет обманывать такую хорошую женщину...
Вскоре на квартиру к Мерсенёвой зашла Валя, посланная директором. Она сняла похожую на шлем шапочку, стряхнула у порога капли растаявшего снега, пригладила рассыпавшиеся волосы и храбро сказала:
— Ужасный мороз сегодня, Зинаида Алексеевна! — и тут же осеклась: уж о чём о чём, а о морозе сегодня с Зинаидой Алексеевной разговаривать не следует — ведь её сын сейчас там, в морозной мгле.
Валя старательно вытирала лицо, обдумывая как начать разговор с этой женщиной, ещё не догадывающейся о постигшем её несчастье.
— Но вообще пробежалась я отлично, — про говорила она наконец. — Дошла до кордона и мимо Светлого вернулась обратно. Зарядка прекрасная. Напрасно вы, Зинаида Алексеевна, не ходите на лыжах — отлично успокаивает...
Успокаивает! Откуда ей известно, что Зинаиду Алексеевну надо успокаивать? Как трудно разговаривать, когда нужно что-то скрывать. То, о чём нельзя говорить, так и рвётся с языка. Надо еще объяснить свой приход. Правда, можно и не объяснять — она часто по-соседски забегала к Зинаиде Алексеевне поболтать, скучно было сидеть одной в своей комнате. Но сегодня Вале казалось, что предлог надо непременно придумать, иначе Мерсенёва заподозрит что-нибудь и тогда...
Наконец Валя нашлась и обрадованно сказала:
— Зинаида Алексеевна, напоите меня чаем пожалуйста. У моей плитки перегорела спираль а мне так хочется горячего чаю...
Они пили чай, и Зинаида Алексеевна рассказывала о себе.
Приехала она в дом отдыха из Собольского года за два до начала войны, поступила посудницей на кухню. Познакомилась с киномехаником Сергеем Мерсенёвым. Поженились перед самой войной. Во время войны дом отдыха превратился в госпиталь. Зинаиду Алексеевну командировали на курсы поваров. Через полгода она вернулась, пожили ещё немного, родился Серёжа. Потом муж ушел в армию.
Уже после дня Победы пришло похоронное извещение: Сергей Мерсенёв пал смертью храбрых второго мая и похоронен в одном из районов Берлина — Трептов-парке. Через год приехавшие из Германии офицеры рассказали ей, что там устроено кладбище, насыпан огромный холм. Венчает курган монумент, изображающий советского воина-победителя.
Там лежит Сергей Мерсенёв, любимый человек, отец Серёжи. Как он погиб? Легко ли? Или смерть была мучительной? Ничего-то она никогда не узнает!
— Остался у меня один Сергей Сергеевич — только и отрады. Всё отдам, чтобы он рос без горя и лишений! Вот почему, должно быть, я так боюсь за него, места не нахожу, когда его нет около меня, — горько усмехнувшись, закончила рассказ Зинаида Алексеевна.
Валя смотрела на кровать Мерсенёвой, застланную небольшим Серёжиным одеялом, и внезапно вспомнила, что темнокрасное одеяло Зинаиды Алексеевны она нашла на снегу. Вздрогнув, она почувствовала, что не может больше выносить этой лжи, — пусть необходимой, но всё-таки лжи! — не может больше обманывать эту высокую, красивую и печальную женщину.
Притворно зевнув, Валя торопливо пробормотала:
— Ой, как спать захотелось! Спасибо за чай, Зинаида Алексеевна! — и поспешно убежала к себе в комнату.
Ни о чём не догадываясь, Мерсенёва легла спать. Ночью она проснулась от тихого стука, кто-то осторожно стучал в одну из дальних комнат общежития сотрудников дома отдыха. Очень слышный в пустом коридоре голос посудницы Фени сказал:
— Алексей Мартемьянович, пожалуйте на кухню. Лыжники из похода пришли, накормить надо. Директор приказали.
Должно быть, повар Алексей Мартемьянович спросил из комнаты, почему об этом не предупредили с вечера.
— Вечером никто ничего не знал, Алексей Мартемьянович, — объясняла женщина. — По тревоге ушли. Так вы придёте? Приходите, в столовой уже сидят, вас ждут. Плиту я уже затопила, как же...
«Почему Константин Васильич вызвал Мартемьяныча, а не меня?» — подумала Зинаида Алексеевна. Она по привычке подняла голову и посмотрела на Серёжину кровать, но вспомнила, что его нет. «Должно быть, работы немного, вот и вызвали только дежурного. Ничего, и один управится».
Сон не шёл, она продолжала размышлять: «И куда это ночью гоняли лыжников? Нисколько не жалеют ребят, в ночь-полночь устраивают походы!» Ей стало жаль лыжников, таких молодых ребят, которым даже в морозы не дают покоя. Вот подрастёт Серёжа, и ему тоже придётся ходить в ночные походы...
Что ж, вполне возможно, что так оно и будет, когда он подрастёт. А пока Серёжа ещё мал и в её власти — она его не пустит никуда, ни в какие походы, ни на какие соревнования. Успеет ещё — вся жизнь впереди.
Как-то они сейчас там — и сын, и брат? Сумела ли Аня хорошо их устроить? Она представила себе маленький истоминский домик, заставленную мебелью тесную горницу. Аня, наверно, уступила гостям кровать, а сами хозяева легли на полу. А может быть, наоборот — гостям постлали на полу. Это даже лучше: Серёжа любит спать на просторе, разметавшись, Не простыл бы только — на полу, наверно, дует, а Григорий вряд ли догадается поправить одеяло, если Серёжа распахнётся.
Зинаида Алексеевна задумалась о брате. Она любила его — большого, неуклюжего, шумного и даже немного бесшабашного.
Нелёгкая у него жизнь. Был трактористом, научился играть на гармони, собирался жениться на соседской Наташе, а война перепутала всё: Наташа ушла на фронт медсестрой и там погибла, Гриша вернулся одноруким. Трактор он уже не мог водить. Поехал в город, поступил на тракторный завод контролёром, гармонь подарил школьному учителю.
Трудной складывалась жизнь, но никогда Гриша не унывал. Призадумается, погрустит, поохает — и снова весел, шумен, словно вот этот вон неугомонный северный ветер, что вторую неделю несётся над седыми вершинами Урала, не ослабевая и не усиливаясь, заметая дороги сыпучей снежной пылью...
Рано утром, не заходя на кухню, Зинаида Алексеевна отправилась к директору. Там был телефон, а её всё же беспокоило отсутствие Силачёва и Серёжи, она хотела позвонить в Собольское, узнать, когда приедут брат и сын.
Директор стоял у окна и наблюдал, как из конного двора выезжают на работу лесовозы. В кабинете сидел ещё Сомов. Усталое после бессонной ночи лицо его обострилось, он рассеянно просматривал меню на сегодняшний день.
«Что это они так рано сегодня? Подъёма ещё не было...» — удивилась Зинаида Алексеевна и поздоровалась:
— С добрым утром, товарищи!
Константин Васильевич оглянулся:
— Здравствуйте, Зинаида Алексеевна. Были в больнице? Что там?
— В больнице? — не поняла Мерсенёва. — Зачем?
Константин Васильевич взглянул на неё и прикусил губу. Поморщившись, встал Сомов и участливо заглянул Мерсенёвой в глаза:
— Видите ли, Зинаида Алексеевна... — он помедлил. — Вчера в лесу беда случилась: ваш Серёжа заблудился...
— Серёжа? — повторила Мерсенёва, прижав руки к сердцу, всем существом ощутив, что на неё надвинулось что-то страшное. — В лесу?
— Вы не волнуйтесь, мы нашли его. Но у Серёжи, кажется, поморожена нога...
— Серёженька? Нога? — пролепетала Зинаида Алексеевна. Точно от боли, глаза её широко открылись, потемнели, на мгновение она оцепенела.
Вадим Сергеевич повёл её к дивану, отрывисто бросив через плечо:
— Дайте воды!
Мерсенёва оттолкнула стакан:
— Нет! Почему мне ничего не сказали? Серёженька... Он всю ночь... А я спала! Где Серёжа? Он жив?
— Жив, жив, Зинаида Алексеевна! Успокойтесь! Он в больнице.
— Почему мне не сказали? Я — мать, он — мой сын. Вы не имеете права... Вы... вы... — выкрикнула она и выбежала из кабинета.
Константин Васильевич молча переставлял с места на место чернильницу. Руки у него дрожали.
— Вот женщины всегда так! — проговорил он. — Нервы...
— В больницу побежала, — сказал Сомов и резко добавил: — Прикажите хоть лошадь запрячь.
Стремительно бегущую в районное село Мерсенёву догнали уже на середине Светлого. Подъехав вплотную, Сомов и конюх Иван Захарович выпрыгнули из кошевы, взяли её под руки и усадили в кошеву.
— Разве можно так распускать себя? — уговаривал Сомов. — Серёжа вас за это не похвалит. Посмотрели бы вы, как он держится! Я у него был ночью. Совсем молодец!
— Серёжа? — встрепенулась Мерсенёва. — Вы видели его? Вы правду сказали — он жив?
— Конечно, жив. Разве можно в таких вещах обманывать?
— Меня так обманули, так обманули! — вытирая слёзы, пожаловалась Мерсенёва. — Он, маленький, всю ночь был в лесу, а я спала!
В больнице ей дали халат, и сам главный врач Вениамин Алексеевич проводил в палату, куда поместили Серёжу. Мальчик лежал на спине лицом к двери и увидел мать, лишь только она появилась в палате.
— Мама! — выдохнул он, и Зинаида Алексеевна заметила, как под одеялом шевельнулись его руки, словно он хотел протянуть их навстречу матери, но не протянул и даже из-под одеяла не вынул. Почему? Неужели и руки? Ведь сказали — нога?
Она хотела, но не успела расспросить об этом врача, не в силах отвести глаз от сына, жадно вглядываясь в него и со страхом чувствуя, что сын очень изменился за эти сутки. Почему он такой? Тёмные пятна на щеках — это он поморозился, но почему у него чёрные глаза? Ведь он сероглазый, как отец, а теперь глаза тёмные, глубокие, блестящие... Ах, вот почему: ему больно, он страдает...
— Бедный ты мой! Тебе больно! — Она кинулась к сыну, но Вениамин Алексеевич как будто ждал этого, быстро и крепко подхватил её под локоть. Зинаида Алексеевна послушно опустилась на подставленный стул.