— Нога! Нога! Что вы делаете, сволочи?!
— Ребята, осторожнее! — взмолился Гриша.
— Ни черта не будет с ее ногой, — сказал я. — За водкой она может бегать, а тут нога...
Мы притащили ее к медпункту и остановились в тамбуре домика перед закрытой дверью.
— Люда, где ключ? — спросил Борис. — Дай нам ключ.
— Уйдите, уйдите все, оставьте меня! Гори все огнем!
— Посмотри, Боря, у нее в заднем кармане.
Ключа Борис не нашел. Тогда я взял стоящую у печки кочергу и поддел ею кольцо, на котором висел замок.
Сев на стул, Людка разревелась вовсю. Борис страдал. Больно уж интеллигентен. Большой ученый!
Я знал, что, как только она выплачется, все кончится.
— Если ты еще раз напьешься, — сказал я, — набью при всех морду. Не посмотрю, что ты женщина. Рекомендуется при истерике.
Она перестала плакать и только всхлипывала. Попросила у Бори сигарету. Курила Людка жадно, быстрыми глубокими затяжками. С такой жадностью люди пьют воду после восхождения. Женщины, начиная курить, не знают чура. Прикуривают одну от другой. Это я часто замечал.
— Ну? Успокоилась?
— Да, — тихо и покорно сказала Деревянная нога.
— Раздевайся и ложись в постель. А ты иди, пусть проспится, — повернулся я к Борису.
— Спасибо, спасибо тебе, — проговорил он, глядя куда-то в угол, поднялся и ушел.
Я вышел на крыльцо. Гриша был здесь.
— Ну что? — спросил он.
— Угомонилась.
— Честная она, отзывчивая, — говорил Гриша, — и прямая, всегда скажет как есть. Не для себя живет, для людей. А у самой вон что... И тебя вот спасла, Тебе бы без нее не жить, все это знают. Она тебе дыхание рот в рот... А ты ее обижаешь. Почему хорошие люди всегда несчастливые?
— Ничего... это пройдет. Должно пройти, вот увидишь. Когда она такая, с ней нельзя иначе.
— Только бы не спилась, пропадет ведь. Ты все-таки ее не обижай, она только одного тебя слушает.
Я заглянул в медпункт. Деревянная нога лежала на кровати, накрывшись одеялом с головой. Тренировочный костюм висел на стуле. Мы еще немного постояли с Гришей на крыльце. Вечерело. На бледное, слегка завуалированное небо находили снизу разорванные белые облака. Кое-где сквозь два слоя тумана прорывалась сочная синева. Дальние черно-белые пики и округлые снежные вершины выглядели плоскими и холодными. Березнячок на склоне чуть-чуть отливал сиреневым, а еловый лес ощетинился черными пилами. В лесу, видимо поссорившись по пустякам, раскричались сойки. Еще слышны были синицы. Два настойчивых голоса. Одна словно ударяла без конца маленьким молоточком по серебряной наковаленке, а другая утверждала себя ласковым верещанием. Солнце уже зашло, и было очень тихо.
— Сопьется — пропадет, — снова сказал Гриша. — Такая красивая...
— Пойдем. — Я взял Гришу за руку, и мы пошли по снежной траншее, над которой было только небо и горы.
Стало смеркаться, и я хотел уже включить свет, как работа моя была прервана вдруг душераздирающими криками. «Спасите! Помогите! — кричала где-то поблизости женщина. — Убивают! Люди, помогите!»
Выскочив из своей хибарки, я бросился на крик к соседнему дому. Возле него на скамеечке мирно сидели два знакомых старичка.
— Что здесь происходит?! — спросил я у них.
Николай Яковлевич, которому уже за девяносто, недослышал, а Сергей Иванович, аккуратный старичок с бородкой клинышком, сказал спокойно, как ни в чем не бывало:
— А... Это Федька.
— Что Федька? Надо помочь, — не понял я.
— И не мысли. Это Федька опять мать гоняет, — сообщил Сергей Иванович.
— Какую мать? Зачем гоняет?
— Свою, какую же... Как выпьет немного, так и гоняет ее.
Дверь дома распахнулась, и из нее вылетела полная, лет пятидесяти женщина. Вылетела стремительно и упала. Видимо, ей было сообщено немалой силы поступательное движение. Тут же поднявшись, она бросилась бежать, продолжая громко выкрикивать:
— Убил! Убил! Мать родную! Ой, спасите меня, люди!
В этих воплях звучала какая-то неестественность, театральность. Женщина явно заботилась о производимом на зрителя эффекте. Но в то же время не могла же она сама с такой силой выброситься из дома. Крики замолкли, она вбежала в один из соседских домов пристроившейся на склоне оврага деревушки.
— Не ходи, — сказал мне Сергей Иванович, видя, что я собирался было войти в дом Федьки. — Это их дело, не мешайся.
Глуховатый Николай Яковлевич, держа рот открытым, смотрел то на меня, то на Сергея Ивановича, силясь понять, о чем мы говорим. На нем была старая с малиновым околышком военная фуражка, вылинявшая гимнастерка и стеганые штаны, из которых всюду торчала вата. На ногах — валенки.
— Это который Федька? — спросил я.
— Федька Миронов. Васьки Миронова сын. Недавно вернулся. Да ты должен был знать Ваську Миронова. Ты сарайчик у него снимал. Помер он года три назад.
Васю Миронова я помнил. Он любил зайти ко мне потолковать о жизни. При этом он распоряжался моим временем как своим собственным, был всегда пьян и беседа наша состояла преимущественно из его монологов. Мне пришлось перебраться от него, не дожидаясь конца лета, перебраться в эту хибару, где я теперь живу в одиночестве и работаю.
— Вот жил человек, и нету, — настроился на философский лад Сергей Иванович. — Как пропили мы его на поминках, так никто и не вспоминал. Не знаю, могила его цела ли. Вот такая наша жизнь. И думаешь, был ли Вася или не было его...
Лицо у Васи было испитое — синее, опухшее, от него всегда разило. В своей речи он употреблял матерных слов больше, чем обычных, человеческих. При скудоумии все чувства и мысли легче выразить несколькими одними и теми же непотребными словами. Вася крыл все и всех — власти, врачей, погоду и своих детей.
— Мне один умный человек говорил, — хрипел Вася на очередной беседе, — что самое главное, это чтобы интеллигенты не пришли к власти. Тогда нам всем хана.
И еще у Васи была собака — Белка. Она была очень некрасивая: длинное тело, коротенькие ножки, отвислые соски. Впервые я увидел ее в открытую дверь моего сарайчика. Позвал ее, она убежала, поджав хвост. Когда она появилась в следующий раз, я бросил ей кусок хлеба. Она схватила его и опять убежала. Не сразу мне удалось дать ей еду из рук и погладить. Если я протягивал к ней руку, она сразу переворачивалась на спину. Я завел для нее миску и стал ее подкармливать. Однако замечал, что ела она не все: что можно было унести, уносила. Нетрудно было догадаться кому. Как-то раз я проследил потихоньку за ней и обнаружил, что у Белки под коровником всего-навсего один щенок. Но какой! Это был толстяк, больше ее размером, с мутными и еще неосмысленными глазами. Сначала он едва стоял на ногах, покачивался и дрожал тонким хвостиком. Цвета он был такого же, как и Белка, — чисто-белого.
Вскоре Белка ко мне привыкла, начала бегать за мной и всячески унижалась — ползала на брюхе, пыталась лизнуть руку и как-нибудь проявить свою преданность. Она сама привела ко мне своего толстяка, которого с ее согласия я окрестил Пузырем. Он полакал из миски остатки супа (наверное, впервые в жизни) и улегся на солнышке возле двери кверху раздутым животом. Прошла неделя, и Пузырь начал играть. Он разгрыз мои босоножки, упавшую на пол замшевую кепку и вообще натворил немало бед. Все для него было внове: трава, мухи, речушка, протекавшая за моим сарайчиком. Щенок весело, радостно познавал жизнь. Белка стала заботиться о нем уже меньше и всю любовь и преданность, казалось, перенесла на меня. Она стала лаять, когда кто-нибудь подходил к моему сарайчику, сопровождала меня не только тогда, когда я ходил пешком, но и бежала за велосипедом, бежала далеко. Люди говорили «Чтой-то вы выбрали себе такую некрасивую собаку?» А мне приходилось отвечать: «Это не я выбрал, это она меня выбрала».
И вот однажды пришел Вася и увидел у меня Белку.
— Ты что тут делаешь, паскуда? — закричал он и ударил ее своим резиновым сапогом.
Белка взвизгнула и мгновенно исчезла.
— Зачем вы так, — пытался я урезонить Васю Миронова, — что она сделала плохого?
— Нечего ей тут делать, — рассвирепел почему-то Вася, — увижу следующий раз — пришибу! Это моя собака. Собака должна знать своего хозяина. Я для чего ее держу? Чтобы она меня уважала, чтобы она меня слушалась. Что я скажу, она должна делать. И ты ее здесь не корми, а то я ей быстро кислород перекрою.
На следующий день я проснулся от неимоверного собачьего воя и визга. Этот вопль собачьей души не прекращался ни на минуту, и я пошел посмотреть, в чем дело. Визжал и скулил Пузырь. Он был посажен на здоровенную цепь, которая не давала ему поднять головы.
Постучал в дом к Васе:
— Не мучайте вы его, он совсем маленький.
— Не твое дело! — закричал на меня Миронов обозленно.
Пузырь скулил и визжал, надрывая душу, два дня, пока не выбился из сил. Белки нигде не было видно. Вася ко мне не заходил. Увидя его возле дома, я спросил:
— А где Белка? Несколько дней уже ее не вижу.
— В лесу на суку висит, — ответил Вася Миронов.
— Как?..
— Очень просто. Кирпич к ноге и на сук. Кому она нужна, если хозяина не знает?!
Я совершенно опешил.
— Да как вы... как вы могли?! Это же... это же... преступление!
— О... сказал тоже, — скривился он. — Дело, что ли, шить мне будешь?
— Да. Если хотите знать, есть закон, запрещающий мучить животных.
Опухшая его физиономия растянулась в кривую мерзкую улыбку:
— А я и не мучил. Я ребятишкам отдал, они ее и повесили.
Нас с Юрой поселили в одной комнате турбазы «Терскол». Я знал его давно и был рад, что буду жить со знакомым человеком. Но Юра не выходил на склон, он не катался на лыжах, а запирался и пил в одиночестве. Когда я возмутился этим и сказал, что больше не дам ему пить, а завтра он пойдет со мной кататься, Юра проговорил:
— Ты литератор, да? Писатель... Хочешь, я расскажу тебе одну веселую историю?
Вот его рассказ. Говорил он несвязно и нес много чепухи. Я отбросил все это.
...В дверь позвонили. Юрий Михайлович встал из-за письменного стола и пошел открывать. Перед ним стояла женщина лет двадцати пяти — двадцати шести. Лицо ее, немного скуластое, с серыми глазами под слегка припухшими веками, было отдаленно знакомо Юрию Михайловичу, но вспомнить, кто это, он не мог. Видимо, одна из его туристок. Вот уже лет двадцать, как Юрий Михайлович все свои отпуска работал инструктором на различных туристских базах, а восемь лет из этих двадцати он, оставив работу инженера, был старшим инструктором турбазы «Теберда» на Западном Кавказе. Туристок перед ним прошло много, разве всех запомнишь?
— Ты не узнаёшь меня? — спросила гостья, стараясь говорить как можно спокойнее. В глазах — напряженное ожидание.
— Нет, почему же? Заходите, пожалуйста! — сказал он, отступая в переднюю.
Женщина вошла и, не снимая плаща, остановилась посередине большой комнаты, уставленной книжными шкафами.
— Вот как ты живешь...
Юрий Михайлович молчал, ожидая, что она скажет дальше. Он вспомнил. И это воспоминание повергло его в полнейшую растерянность. «С какой стати ее принесло? А если бы дома была жена?! — подумал он и похолодел от страха. — Надо поскорее ее выставить. Но как же ее зовут? И где это было? В «Чегеме», в «Домбае», в «Теберде»? В «Теберде», да, в «Теберде», лет пять-шесть тому назад. Ей было тогда лет девятнадцать-двадцать». Он еще вспомнил кое-что, почти все, кроме имени.
— Я пришла просто посмотреть на тебя, — сказала она, — убедиться в том, что ты есть на самом деле. Почему ты молчишь?
— Понимаете... понимаешь, все это несколько неожиданно. Как тебе удалось разыскать меня в Москве?!
— Это несложно. Я переписываюсь с тех пор со многими девочками из нашей восемьдесят четвертой группы. Дело не в этом. — Она провела рукой по своим спадающим на плечи русым волосам и расстегнула верхнюю пуговицу плаща. — Я пришла тебе сказать, что все сделала так, как ты говорил.
«О чем она? Что я ей говорил?» — пытался понять Юрий Михайлович, а вслух спросил:
— Что именно?
— Я поступила в Мухинское училище в Ленинграде и теперь окончила его. Я приехала в Москву на выставку молодых в Манеже. Там ты можешь увидеть мои работы.
— Очень приятно, очень рад за тебя. Поздравляю, — пробормотал Юрий Михайлович.
— Почему же ты не спросишь: «При чем тут я?» Ладно, я сама тебе скажу. Твоя фотография, которую ты не хотел мне дарить, до сих пор висит над моей кроватью. Хотя ты уже совсем не тот. Отчего ты так полысел?
Юрий Михайлович криво улыбнулся:
— Полысеешь тут...