Но она не обернулась. Она пошла медленно, как-то неуверенно, словно пьяная. А я стоял и смотрел ей вслед пока она не скрылась в толпе.
В жизни каждого человека есть, наверное, такие воспоминания, такие минуты, часы или дни, которые не увядают в памяти и остаются с нами навсегда. Об одном из таких мгновений я и хочу рассказать. Возможно, не все детали будут здесь совершенно точны, с тех пор прошло ведь очень много времени. Это было летом 1945 года в Одессе, а мне было тогда восемнадцать. Я снимался в фильме «В дальнем плавании» режиссера Владимира Александровича Брауна и играл в нем роль Егора Певцова. Фильм был морской, о кругосветном путешествии русских моряков. Владимир Александрович, внешне некрасивый, полный, совершенно лысый, с оттопыренной нижней губой, сам был моряком. Революцию он встретил гардемарином. Он был веселым, добрым и очень увлеченным человеком. Браун с таким азартом рассказывал, что и как надо сыграть, что не сыграть было уже невозможно. Может быть, поэтому я вспоминаю работу над этим фильмом с удовольствием. Никто на меня не давил, никто не кричал, и у меня все получалось. Я мог оценить такую манеру работы с актером потому, что роль Егорки Певцова была моей третьей большой ролью в кино.
Одесса летом сорок пятого года лежала в развалинах. Самым людным ее местом был Привоз, базар, на котором уже и в то время можно было купить все. (Имеются в виду, конечно, те времена, японских телевизоров и американских джинсов тогда не продавали.) Мы стояли на флотском довольствии. Браун был капитаном второго ранга, а я — старшиной второй статьи, так что голодными мы не были. На Привозе я купил себе огромный морской бинокль.
Одновременно с нашей картиной на Одесской киностудии снимался фильм «Адмирал Нахимов». Для обоих фильмов были построены качающиеся палубы, которые поливались во время съемок из брандспойтов и специального приспособления в виде переворачивающейся бочки с водой, создававшей впечатление ударившей штормовой волны. Штормовой ветер давал стоявший рядом самолет без крыльев — «У-2». И еще на берегу был построен бассейн, в котором плавали модели парусных кораблей прошлого века. Размером они были от длины ступни до нескольких метров. На больших моделях кораблей устанавливались даже стреляющие по-настоящему маленькие пушечки.
Я не говорю уже об оснастке этих парусников, она была идеальной. Создавал модели парусных кораблей, большой знаток парусного дела Дмитрий Леопольдович Сулержицкий, сын Леопольда Антоновича Сулержицкого — литератора, художника и режиссера, одного из основателей Московского Художественного театра. Дмитрий Леопольдович казался мне тогда старым, но ему, наверное, было немного за сорок. У него была повреждена нога, и ходил он с палочкой, а любимым его занятием было плавание под парусом и ловля рыбы. Мы подружились. Благодаря ему я до сих пор помню названия всех парусов и многие термины парусного флота. Дмитрий Леопольдович нашел где-то и арендовал на месяц небольшой ялик, и мы вместе с ним установили на нем грот и стаксель, позволяющие нам при самом малом ветре выходить в море и ловить рыбу, Поскольку уловы наши шли на общий стол, никто не протестовал против этого нашего увлечения. Выходили мы в море рано утром, часов в пять, а к девяти-десяти возвращались на работу.
Только теперь я понимаю, какое счастье для молодого человека приобрести такого умного, воспитанного и эрудированного друга. Мы общались с ним месяца два-три, но его жизненный опыт, его знания и его глубокая культура заложили немало крепких кирпичиков в фундамент моей личности, кирпичиков, о которых я в то время и не подозревал.
В то утро мы встали с ним в четыре часа и ловили на прибрежных отмелях бычков, надеясь встретить косяк скумбрии — серебристой, быстрой и ловкой рыбы, красивой и очень вкусной. Из-за моря поднималось солнце. Слабый ветерок не беспокоил моря, не рябил его, и мы, плавно покачиваясь над отмелью в нашем ялике, отчетливо могли видеть дно, а стало быть, и бычков. Глянув на горизонт, я заметил верхушку мачты какого-то корабля. Она показалась мне чем-то необычной, и я взял бинокль. А приложив бинокль к глазам, не поверил им: из-за горизонта выходил настоящий трехмачтовый парусник. Самого корабля еще не было видно, но над водой совершенно отчетливо вырисовывалась верхняя часть фока, грота и бизани.
— Дмитрий Леопольдович, что это? Смотрите, парусник! — закричал я и передал ему бинокль.
Надо сказать, мы оба знали наши корабли того времени, без труда определяли их тип и часто даже название. Такого корабля не было у нас на Черном море. Трехмачтовый парусник «Товарищ» был затоплен, мы даже знали, в каком месте он лежит на дне. Другого такого парусника на нашем флоте не могло быть.
А тем временем трехмачтовый парусный корабль целиком вышел из-за горизонта и шел под всеми парусами. Только что отделившееся от моря солнце окрасило его паруса в розовый цвет.
Не знаю, есть ли что-нибудь красивее парусного судна. Лебедь! Нет, скорее — фламинго. Розовый фламинго, красный фламинго! Легкость, воздушность, изящество форм и совершенная невероятность... Призрак под алыми парусами.
Дмитрий Леопольдович был ошеломлен не меньше меня. Выражение удивления и даже страха сменилось на его лице восхищением, граничащим с восторгом.
— Саша, — сказал он, смотря как зачарованный на корабль, — выбирайте якорь.
Я бросился мимо него на корму и стал быстро выбирать кошку, заменяющую нам якорь. Второпях задел веревкой за бинокль, положенный Дмитрием Леопольдовичем на банку, и уронил его в воду.
Сулержицкий продолжал не отрываясь смотреть на корабль.
— Готово?
— Да. Утопил бинокль.
— Бог с ним, потом найдем, — проговорил Дмитрий Леопольдович, не оборачиваясь. — Алые паруса. Вы понимаете, Саша, что происходит?! Вот и мы с вами дождались. Алые паруса...
Наверное, тут надо все-таки сказать, что в то время книги Александра Грина были редкостью. Они долго не издавались. Мы не могли даже представить себе тогда, что эти слова станут когда-нибудь обычными, если не затасканными. Сейчас у нас всюду «Алый парус» а тогда мало кто знал историю Ассоль и капитана Грэя.
Корабль направлялся в порт. В этом у нас не было никаких сомнений. Мы поставили свои паруса и пошли к берегу.
— Я со своей ногой не успею, — говорил Дмитрий Леопольдович, пока мы плыли к берегу, — а вы бегите. Бегите сразу, может быть, успеете посмотреть, как он пройдет за брекватор и приколется к пирсу. Ах, как мне хотелось бы это увидеть! Только не забудьте надеть форму и взять документы, иначе вас в порт не пустят.
Было еще рано, и машину на студии найти не удалось. Я бросился на трамвай и прибежал в порт в тот момент когда корабль отдавал швартовы. Парусник был великолепен, сказочен, нереален. Только что кончилась война, море нашпиговано минами. Несколько дней назад здесь у этого пирса, взорвалась и разломилась пополам канонерская лодка «Ахтуба»: сработала магнитная мина замедленного действия. И вдруг парусник прошлого века! И какой!
Под бушпритом у корабля — вырезанный из дерева Нептун с золотой бородой, уходящей в воду. Палуба как зеркало, не знаю уж, чем ее натирали, но в ней отражалось небо, облака и солнце. А если стоял офицер в белом кителе, то перед ним был еще точно такой офицер, только вверх ногами. Мореный дуб, красное дерево и сверкающая, надраенная до блеска медь. Корпус выкрашен в белую краску, и на нем золотые буквы — «РИОН». Название прозаическое и ничего не говорящее.
Впоследствии на этом корабле мне посчастливилось обойти чуть ли не все наше побережье Черного моря. Интерьер корабля, если так можно сказать, его внутреннее убранство, отличался необыкновенной роскошью. В кают-компании стоял белый рояль, висели картины всемирно известных художников, а у сейфа постоянно стоял часовой: там хранилась золотая и серебряная посуда. Каюта, в которой я жил... Да что говорить, — пора сказать, откуда взялось это чудо в Одесском порту летом 1945 года.
Это была знаменитая увеселительная яхта румынского короля Михая I «Принц Мирча», построенная в 1939 году в Гамбурге по образцу кораблей прошлого века и подаренная королю Михаю Адольфом Гитлером. Когда в 1944 году нами был конфискован в Констанце весь румынский флот, среди других кораблей оказался и «Принц Мирча». В то время Черноморским флотом командовал контр-адмирал Ф. С. Октябрьский, друг морской юности нашего Брауна. И вот адмирал, зная, что Владимир Александрович снимает морской исторический фильм, решил сделать ему этот сказочный сюрприз.
Снег валил и валил. Мы сидели на перемычке гребня, под крутым ледовым взлетом, уходящим к вершине. Растяжки двухскатной палатки «памирки» ослабли, конек провис. Все время приходилось ударять изнутри по стенкам, чтобы на скатах не скапливался снег. Надо было бы переставить палатку — выдернуть из снега кошки, на которых укреплены растяжки, и снова, натянув веревки, затоптать в снег. Но никому вылезать не хотелось: мы все были мокрые, пошевелиться противно. Завалится, тогда уже волей-неволей придется это сделать. От нашего дыхания и от примуса палатка внутри сильно отпотела, с конька капало, по стенкам текло. И все под нас. Спальные мешки и даже постланные на дно палатки веревки, рюкзаки и штормовые костюмы — все было мокрым и холодным. Под вершиной сидели второй день, а конца непогоде не было видно.
Коля Соколов, прозванный за свою длинную и нескладную фигуру Малышом, караулил примус. Сланцевая плитка, на которой он был устроен, нагрелась, подтопила снег через дно палатки и стала неустойчивой. Приходилось ее поддерживать. Малыш скрючился над примусом как осьминог. Юрка и Нагнибеда поджали в мешках ноги, чтобы ему не мешать, а я сидел между ними на корточках и накладывал на четыре куска хлеба пластиночки масла. Примус рычал ровно, без перебоев, а пламя у него сделалось синим.
— Во дает, зверюга! — самодовольно сказал Коля. — Почти весь снег уже растопился.
Малыш большой мастер на эти дела. Он слесарь, в его руках все ладится.
Нагнибеда разглагольствовал, а Юрка — известный в кругу альпинистов гитарист и песенник — дремал, пригревшись в мокром мешке и высунув из него только нос. Нагнибеда был для него не больше чем надоевший комар. Нагнибеда биофизик. Там, внизу, он большой человек. Докторская степень у него и своя фирма, то ли институт, то ли лаборатория. Умный человек, но странноватый. Если разговор идет не о науке, он обычно молчит. А уж если скажет, то такое иной раз ляпнет, не знаешь, что и подумать. Мы как-то были у него дома, и я обнаружил, что при большом количестве книг у Нагнибеды из художественной литературы только «Три мушкетера» и 4-й том из собрания сочинений Чехова. Он выучил их чуть ли не наизусть, часто цитирует и не перестает восхищаться доктором, который так хорошо разбирался в человеческой психологии.
— Этот уровень шумов может быть различным, — говорил Нагнибеда. — Чем более совершенен канал информации, тем уровень шумов меньше. Формирование любой идеи, высказываемой человеком, с одной стороны, производится на основании данных памяти, а с другой стороны, совершается под воздействием внешних влияний, то есть внешней информации. Так как в человеческом обществе не только этот данный человек выражает данную идею, но наблюдается процесс высказывания близких к этому параллельных идей другими людьми, то все близкие информации являются, с одной стороны, полезной информацией, но с другой стороны, они суть своеобразный шумовой фон, на уровне которого развивается данная идея.
— Ишь, излагает... — сказал Малыш. — Ну и зануда ты, Нагнибеда.
Я уж и не рад был, что завел его, но знал, что, пока Нагнибеда не кончит и скрупулезно все не объяснит, его не остановить.
— В зависимости от свойств психики данной мыслящей субстанции, — продолжал наш ученый, — идея может быть доведена до конца и закончиться конкретной мыслью, или же, в худшем случае, она будет интегрирована, не завершится ничем конкретным и выйдет в общий фон шумов.
Малыш не выдержал.
— Не шуми! — сердито проговорил он. — Надоел со своими шумами. И так настроения нет, а ты тут еще антимонию развел. Все ясно, мы всё поняли: чем меньше шума, тем лучше.
— Ну и дубина ты, Малыш, — засмеялся Нагнибеда.
Высунувшись из мешка, Юрка сказал то, о чем мы все думали:
— Видать, кина не будет. Это надолго.
— Даже если к утру и кончится, все равно нам не идти, — сказал я.
Хотя и без того было ясно, что восхождение не состоялось, после сказанного всякая надежда пропала. Все понимали, что выходить сейчас на крутой снежный склон нельзя. Надо ждать, пока сойдут лавины. Сидеть же на гребне не имело смысла, нас поджимал контрольный срок возвращения: послезавтра к десяти часам утра мы должны быть в лагере.
— В четыре завтра выходим. Подъем в три, — сказал я. — Нет возражений?
— О-о-о! — простонал только в ответ Юрка.
— Закипает, — сказал Малыш. — Юра, дай-ка чай. В правом кармане на задней стенке.
Поверх масла я намазал всем толстый слой паштета, и масло уже не сваливалось с хлеба. Малыш погасил примус, выставил его наружу и поставил помятую кастрюлю посреди палатки на ту же сланцевую плитку. Все закопошились в поисках кружек.
— Да, не повезло, — проговорил Нагнибеда и вытер ладонью мокрую от прикосновения к палатке лысину. — Хотелось мне эту гору. — Он протянул кружку Коле.
— Ну ладно, не ной. — Малыш зачерпнул чай своей кружкой и стал переливать его в кружку Нагнибеды. — Какие твои годы...
Мы не очень-то церемонились с ученым, но это было грубовато, не мог Малыш простить ему теорию искажения информации шумами. Поэтому Юрка попытался разрядить обстановку.
— Горная красавица не покорилась людям, — высокопарно произнес он. — Она всего лишь слегка приподняла свою юбку, и то лишь для того, чтобы дать нам пинка под зад.
— В первый раз, что ли, — пробурчал Малыш.
— Бывает хуже, — продолжал Юра. — Я всегда в таких случаях вспоминаю одного гуся, которого не смог съесть. Дело было так. Раз пригласили меня в один вечер в две компании. Одна на Петровке, другая на Кирова. Рядом. Голодный я был как волк. На Петровке я съел для начала две тарелки винегрета. А потом подали котлеты с картофельным пюре. Я это очень люблю. Позволил себе, да так напозволялся, что больше некуда. Как удав. Песен пять спел, приходят за мной с Кировской. Скандальчик небольшой, шумок — увели. Прихожу туда, а там, ребята, жареный гусь с гречневой кашей. Прошу учесть, что то время я был еще студент и такого, можно сказать, не едал. Вот Саня не даст соврать, вместе учились, — показал он на меня пальцем. — Голодно еще было. А тут положили мне ножку — поджаристую, с хрустящей корочкой. Кашу полили жиром, прямо из этой, как ее, из утятницы. Братья мои! А я не могу... Кусочка съесть не могу! Так все и осталось на тарелке! Можете себе представить?
— Не знаем мы тебя... — протянул Малыш.
— Хотите верьте, хотите нет, осталось на тарелке. Простить себе этого гуся я не могу много лет. Косточка такая торчит, как катушка, кожица вся в пупырышках, отстала от мяса, а ножка отрезана для меня прямо с боком. И вот если какая неудача у меня, вспоминаю я этого гуся, ибо все остальное по сравнению с ним — семечки.
— Давайте печенье съедим, — сказал Малыш.
— Давайте. И сгущенку можно открыть, все равно уже...
Я протянул руку в угол палатки, вытащил полиэтиленовый мешок с раскрошившимся печеньем и завернул у мешка края. Юрка завозился с банкой сгущенки.
— Ты знаешь, Юра, — заговорил вдруг Нагнибеда, — я тебя понимаю. У меня тоже была такая история с крепдешином.
— С чем, с чем?
— С крепдешином. Я расскажу, если хотите. На фронте это было. Заночевали мы в каком-то селе. Все разбито, разворочено, но водитель моего танка Володька Колотилкин — расторопный был парень — нашел уцелевший дом. Не совсем целый, так, слегка покореженный. На чердаке Володька наткнулся на тайник. В потолок он был вделан. А в нем материал. Сукно там было, диагональ и другая разная ткань. Я взял себе штуку крепдешина. Такой был крепдешин, я вам скажу! Больше никогда такого не видел. Не делают теперь.
Куда уж я его ни прятал в танке — и под аккумулятор, и под баки, и под коробку скоростей. Там грязно было, под коробкой скоростей, так я его в плащ-палатку зашил.
После боев отвели нас в тыл, в пункт сосредоточения. Машин осталось процентов тридцать всего, тяжелые были бои. Тут вошебойка, баня, переформировка, порядок стали наводить. Пошел слух, что машины будет проверять начальство. А мы в танках черт-те что везли, даже поросят живых. Взял я этот крепдешин и зашил себе в бушлат. Распластал на три раза и под подкладку зашил. Заметно получилось, но не очень.
Вошебойка прошла благополучно. Разделись мы, загрузили в нее свои вещи. Я сам развешивал на палках. Это не походная была вошебойка, стационарная. Комната такая низкая, вдоль нее палки под потолком. Вешаешь все, закрывается она на 45 минут и прожаривается. 150 градусов температура. Постояли голыми, подождали, а потом забрали вещи и — в баню. Сдали каптерщику нижнее белье, а он на каждое место чистое положил. Рожа у каптерщика гладкая, дошлая. Я бы его и сейчас узнал паразита. Пока мылись, он у меня крепдешин и выпорол из бушлата. Как вышел я, сразу заметил. Тощий бушлат висит, а подкладку он даже не зашил. Я сразу к нему
«Куда дел?!»
«Иди, — говорит, — забирай свое шмутье и мотай отсюда, пока цел». На испуг берет.
«Ах ты гад! — говорю. — Тыловая крыса. Я тебе покажу».
И за автомат. Он висел вместе с одеждой. Но навалились тут на меня его молодчики, скрутили, да еще поддали прилично. А потом голого на крыльцо выкинули и одежду вслед бросили. Мои ребята еще мылись. Что я один? Пока одевался, остыл немного, успокоился. Понял, что плохо может кончиться. Тут другая смена пришла, оттерли нас и ушел я ни с чем.
Тридцать лет прошло! Какой тридцать — больше! Все переменилось до неузнаваемости. Тряпки меня не интересуют, вы понимаете. Они меня и тогда не интересовали. У меня и костюм-то приличный только один, для протоколу, так сказать. Вот только снаряжение альпинистское — это да. Но тот крепдешин я забыть не могу, выше моих сил. Зайдем мы с женой в магазин, особенно комиссионный, надо ей что-то. Она сразу бежит смотреть всякое барахло, а я обязательно иду в отдел, где материю продают. Ноги сами ведут. Приду и думаю: «Зачем я сюда пришел? Ах да, крепдешин!» И начинаю на полки смотреть, нет ли где такого материала. Нет. Нигде и никогда больше его не видел.
— А увидел бы, что сделал? — спросил Малы;
— Если бы нашел, чехлы для сидений сделал бы к своей «Волге». И еще одну штуку купил бы целиком. Просто так, купил бы и спрятал подальше от жены. В гараж. Попробуй, объясни ей...
— Какой хоть крепдешин-то был, цвета какого? — опять поинтересовался Малыш.
— Крупные цветы. В виде граммофонов. Общий тон голубой, а цветы сиреневые, с желтыми тычинками. Сантиметров девяносто шириной, неширокий. Я и в ГДР смотрел, и в ФРГ — нету.
Нагнибеда прихлебнул из кружки остывший чай.
— В патронный ящик надо было спрятать или в гильзы, — заключил он свой рассказ. — Никогда бы не нашли. Надо было разрезать на три части и затолкать в три гильзы. Они по 85 миллиметров, а длина как раз около метра. Снаряд, хоть и весил 16 килограммов, вытаскивался довольно легко. А потом снаряд обратно заткнуть можно было.
Прихлебывая чай, мы молча смотрели на Нагнибеду, Никто не засмеялся, даром что подшучивать над ним было у нас любимым занятием. Но он не обижался и не хотел ни с кем больше ходить, только с нами, хотя по возрасту годился кое-кому из нас в отцы. Силенки у него еще были, а нам с ним веселее.
Пятилетний сынишка моего друга по прозвищу Старик сидел на ступеньках крыльца и терпеливо дожидался, пока я кончу зарядку. Когда я подошел к дому, он спросил:
— Ты пойдешь сегодня посмотреть на оляпок?
— Пойду, после завтрака.
— Возьмешь меня?