Стром прислушался к себе: ничего не болело, сердце билось размеренно.
Тишина. Транквиллор в положении «Полный покой». А покоя нет.
Он нащупал сенсор хранителя. Высветилась вязь абсолютограмм. Все зеленые: организм в норме. Казалось бы, к чему думать о здоровье, если жизнь, по существу, кончилась? Какая разница, когда умереть — через двадцать лет или сегодня, — ведь ничего полезного для людей он уже не совершит. Да и разочаровался он в людях. Вымерли они, что ли, остались одни людишки…
И не внове для него это тягостное чувство. Так что же ты разволновался, Стром? Предчувствуешь надвигающуюся беду? Но подумай сам: большей беды, чем та, что постигла тебя, не существует!
Стром выпил глоток бенты, решил было включить гипнос, но передумал.
Покряхтывая, встал, потер онемевшую поясницу. Подошел к стене, мысленно задал зеркальное отражение, всмотрелся.
Перед ним стоял Стром-двойник, глядел в упор, изучающе, недружелюбно.
Аскетическое, с глубокими, словно вырубленными, складками около тонких, бесцветных губ лицо, желтая пергаментная кожа туго обтягивает острые скулы.
Под глазами мешки, а сами глаза васильковой синевы, не успевшие отцвесть, помутнеть. Волосы серые, с тусклым отливом. Высокий лоб с пролысинами.
Сросшиеся клочковатые брови. Морщины.
— Паршиво выглядишь, — брезгливо сказал Стром, — Никогда не был красавцем, но сейчас… Мумия, ожившая мумия! Смотреть тошно. Ну, что уставился? Пошел вон!
Стром вышвырнул двойника, а стене приказал распахнуться настежь. Открылось усеянное звездами, еще не начавшее светлеть небо.
С изначальной остротой он ощутил отчаяние.
«Боже, куда меня занесло! Зачем? Кому нужно мое одиночество?» Душу пронзало нелепое, карикатурное нагромождение светил. Напрасно искать в нем Эллипс, Добрую стаю, Дельту — их нет… Вернее есть, но изуродованные до неузнаваемости непривычным ракурсом. Мешанину звезд пытались отождествлять с созвездиями Мира, но привычные названия звучали кощунственно, как если бы святым словом «мать» удостоили ненавистную мачеху. Оттого и отпали, не прижившись, имена-фальшивки, оставив после себя шрамы — кодовые сочетания букв и цифр, не вызывающие эмоций.
Стром отыскал взглядом особенно дорогую ему звездочку. Как бы плохо он ни разбирался в астрономии, ее-то не перепутает ни с одной другой.
Вспомнилось древнее предание:
«Два бога — Светоч и Крыса — вступили в спор: быть людям бессмертными, как Светоч, — уходить и возвращаться, — или смертными, подобно крысам, — отжив, исчезать навечно? Крыса победила. Поэтому люди смертны».
Далеко отсюда Светоч и обращающийся вокруг него Мир — родная планета, на которой Стром провел лучшую часть жизни, нет, всю жизнь, потому что не живет он сейчас, а существует. Душа его осталась на Мире, тело же перенесено в некие райские кущи, созданные добрым человечеством для таких неудачников, как бывший футуролог Стром.
Он выбрал своей профессией охрану будущего. И пока изображал его в розовых красках, пользовался известностью, признанием и почетом. Когда же разглядел тучи, сгущавшиеся над человечеством, сразу же стал не нужен.
— Ваше учение нарушает общественную устойчивость, — сказал ему тогда Председатель Всемирного Форума, седоголовый мальчишка, один из массы, поставленный над нею волей компьютеров. — Люди должны жить с уверенностью в завтрашнем дне. Иначе этот день не будет радостным. Так и сказал: «… не будет радостным!», как будто радость — самоцель для человечества…
Да, Крыса победила, и люди, черт возьми, смертны!
Далеко отсюда Светоч и обращающийся вокруг него Мир… Далеко… Маленькая планетка приняла то, что осталось от Строма после разговора с Председателем. Уютная, с пониженной силой тяжести, благодатной природой, разреженным, но богатым кислородом воздухом. С целительными излучениями — эманацией здоровья и бодрости. Планета-заповедник — полная противоположность Миру. Музей неоскверненной флоры, воплощение идиллии, свершившаяся утопия. Так, собственно, она и названа — Утопия… Не слишком оригинальное название! Но, с другой стороны, отчего не быть Утопии, если в ней возникла необходимость?
А дома сейчас весна. Ранняя, бурная, короткая. По утрам царит прохлада, а днем Светоч пылает ярко и жгуче, словно уже началось лето. Аромат гнолий на морском побережье смешивается с йодистым запахом водорослей, образуя пряный, насыщенный отрицательными ионами кислородный коктейль, который, думал Стром, можно не только вдыхать, но и пить крупными вкусными глотками.
Еще не вскрылся лед на Ртыше и Уне, но наверняка стал уже рыхлым, ноздреватым, а на лесных полянах появились проталины, заструились ручьи, проглянули подснежники, стремясь опередить в цветении специально выведенные сорта ранних гнолий. Впрочем, много ли их осталось, лесов?
В городах, с искусственным климатом и программируемой погодой, весна, конечно, не так заметна… Лишь сезонные флуктуации моды свидетельствуют, что она в разгаре.
И всего этого Стром лишился, то есть лишил себя!
Он зримо представил Мир — гордую, величественную планету, непотопляемый корабль в волнах космоса. Представил всю целиком, точно огромный глобус.
Три световых часа… Что значит это расстояние при нынешней технике?
Планета-пригород — вот как называют Утопию… Но какая же бездна отделяет от Мира его, Строма!
Столетия назад человечество балансировало на зыбкой грани ядерной войны, напоминая каскадера, вытворяющего немыслимо опасные трюки, в которых азарт, корысть и амбиции преобладали над разумом. Каскадер, как ни странно, остался жив, но не милость ли это судьбы? А милости не могут повторяться бесконечно…
Потом чуть было не произошла экологическая катастрофа: столько лет человечество с присущей ему настойчивостью разрушало среду обитания! В последний момент сумели предотвратить. И опять-таки посчастливилось…
Чудом спастись от последовавшей затем генетической катастрофы, когда людей поразила эпидемия мутаций — результат повысившегося их же стараниями радиоактивного фона. С какими проблемами, и в первую очередь этическими, пришлось тогда столкнуться!
Но спаслись же, не правда ли, Стром? Выжили. Двинулись вперед. Достигли изобилия и процветания. В исторической дали остались войны и классовые битвы. Трудно поверить, что когда-то существовали государства, границы, военные и политические блоки, расовая и религиозная рознь.
Плывет Мир в океане Вселенной, экономически обновленный, свободный от насилия, эксплуатации человека человеком…
Так, значит, прав Председатель, а не ты, Стром? К чему паниковать раньше времени? Надо будет, выстоим. Привыкать нам, что ли? Плюнь на все. Радуйся: здесь твое существование продлится на долгие годы. Только не думай. Ни о чем не думай!
В тебе все еще кипит обида? Оттого, что ты на Утопии, а не на Мире? Оттого, что обошлись без тебя, даже не заметили твоего исчезновения?
«Да, — вынужден был признать Стром, — отчасти это обида. Но прежде всего на самого себя. С каким глупым энтузиазмом я принял а свое время идею Утопии!
Считал: меня-то она не коснется. Утопия для уставших от жизни, неспособных приносить общественную пользу. Для тех, кто вступил в конфликт с настоящим.
Хотите отдыха — получайте!» С досадой вспоминал Стром и ту, последнюю, встречу с Председателем, и все последовавшие затем свои поступки, вызванные ущемленным самолюбием.
Он считал и продолжает считать себя правым. Но, оказывается, правота — понятие относительное. Прежде его правоту признавали безоговорочно. Стром привык к уважению, к тому, что ему прощают резкости. Он позволял себе капризничать, выдвигать условия, а то и ультиматумы. До поры сходило… И вот впервые ученый, известный своими стимул-прогнозами — безошибочными заглядами в будущее, — столкнулся с непониманием, несогласием, и как ему казалось, пренебрежительным отношением к его самому дорогому, выношенному не только умом, но и сердцем детищу, — энтропийной теории дисбаланса.
Вот тогда-то Стром и решился на демарш: объявил, что намерен переселиться на Утопию. Был уверен: как всегда, начнут отговаривать, упрашивать. Но этого не случилось.
— Как решите, так и будет, — твердо сказали ему.
Обратного пути не могло быть. Не умел Стром признавать ошибки, идти на попятную. Хорошо хоть жена не изъявила желания последовать за ним, неудачники были не в ее вкусе.
Свершилось. Он на Утопии. И никто не вспоминает о нем на Мире…
Звездолеты доставляли все необходимое для безбедного существования утопийцев: крупных заводов здесь не строили, планета-заповедник была и планетой-потребителем.
Сюда прибывали люди разных возрастов, но в чем-то одинаковые судьбами: неудача или разочарование, усталость или равнодушие служили своеобразным пропуском на Утопию.
В глазах новичков обреченность боролась с надеждой. Так смотрят те, кто сжег за собой мосты: возврата нет, а что впереди — неизвестно…
Для Мира было накладно содержать на иждивении целую планету, вкладывать колоссальные средства в предприятие, не приносящее выгоды. Но общество достигло столь высокого и совершенного благосостояния, что могло позволить себе такую роскошь. Утопия как бы символизировала самим своим существованием право не подчиняться воле большинства, выбирать тот образ жизни, который пожелает индивид.
Свобода выбора смягчала ограничения, неизбежно накладываемые на личность коллективом. Отныне подчиненность личности коллективу, индивида массе людей стала делом сугубо добровольным. «Человек и человечество равноправны» — в этом несколько напыщенном девизе видели сокровеннейший смысл Утопии…
Но не гордость за реализованное право выбора, а горькое осознание того, что он исключен из формулы человечества, словно величина бог знает какой малости, которой можно безболезненно пренебречь, испытывал сейчас Стром.
Если бы он снова захотел посмотреть на себя со стороны, ненароком, без психологической подготовки, то увидел бы по-детски незащищенного, нестарого еще человека с лицом мученика и слезинками в потухших глазах. И этот человек разительно отличался бы от непреклонно-хмурого двойника, глянувшего на него из Зазеркалья.
— Я никому не нужен, — прошептал Стром. — Все мы крысы, переспорившие Светоч…
Он отвернулся от звезд, и стена за его спиной бесшумно сомкнулась. Глоток бенты, минута раздумья, но уже не философского, не о жизненных идеалах, не о перенесенных обидах и совершенных ошибках, обыкновенного вялого раздумья, в какое погружается человек, разбуженный среди ночи и не знающий, то ли одеваться, то ли попробовать заснуть снова.
Мягко зашуршал гипнос: нужно беречь силы — впереди еще один день постылой жизни.
3. Джонамо
— Доктор Нилс, я так рада вам! — крупная женщина с увядшим, но все еще миловидным лицом, распахнув руки, словно для объятия, шагнула навстречу вошедшему — человеку преклонного возраста, одетому в опрятный черный костюм.
— Вот уж не думал… — смущенно проговорил старик. — Сколько же мы не виделись? Поди, лет двадцать!
— Двадцать один. Как раз сегодня двадцать первая годовщина смерти мужа… — Глаза женщины наполнились слезами.
— Не надо! — умоляюще воскликнул доктор. — Поверьте, я… до сих пор не могу себе простить…
— А что вы могли сделать? Серпентарную чуму только-только завезли из космоса. Лекарств от нее тогда не было.
— Самое обидное, что через месяц синтезировали вакцину. Ах, если бы…
— Такая уж у него судьба… Но как вы могли подумать, что я виню вас в том, что не смогли вылечить бедного Орма? Вы сделали все возможное, рисковали собственной жизнью, ведь ничего не стоило заразиться, и тогда…
— Пустое, я выполнял долг. Скверно выполнял. Ну да что было, то было… Чем я обязан приглашению?
— Мне нужна ваша помощь, доктор Нилс.
— Моя помощь? — удивился старик. — Но почему вы не обратились к меомедам?
Женщина брезгливо поморщилась.
— Не верю в кибермедику.
— Вот и напрасно, — огорчился доктор Нилс. — Специализированные медицинские компьютеры с меонным интеллектом как диагносты намного превосходят нас.
Профессия врача вымирает, туда ей и дорога! Так что, милая Энн, ваша неприязнь к меомедам…
— Выслушайте меня, доктор! Я не решилась бы вызвать вас, если бы речь шла о моей болезни. Но меня беспокоит Джонамо…
— Джонамо? Ваша дочурка? Крошка Джонамо, изящная, как стрекозка… Тогда ей было годика три? Так что с ней стряслось?
— Вот именно стряслось! — слезы снова заструились по щекам Энн. — Год назад у нес погиб муж. Он был в космическом патруле.
— Крил? — выдохнул старик. — Так это Крил! Говорили, он нарушил какие-то правила…
— Я плохо разбираюсь в этом. Джонамо считает, что Крил совершил подвиг.
Когда на пути к Амре пошли вразнос реакторы, он бросился в горячую зону.
— Но ведь автоматы сами сделали бы все необходимое!
— Не знаю! Ничего не знаю! «Главное, Крил не изменил своим принципам, нашим принципам», — так сказала Джонамо. И это были ее единственные слова, когда она узнала о гибели мужа. Потом замкнулась. Как будто заперла душу на замок, а ключ уничтожила.
— Это пройдет, — успокоил доктор.
— Не знаю… — повторила Энн. — Джонамо не такая, как все. Крил называл ее «моя инопланетяночка», не раз говорил, что она словно спустилась на Мир с горных высей пространства и времени — то ли из прошлого, то ли, наоборот, из непредставимого будущего.
— Крил был старше ее?
— Да, вдвое. Они и поженились-то не как все. Отказались от компьютерного прогноза и теста на совместимость, проигнорировали генный контроль.
— Значит, любили друг друга, — со странной интонацией произнес доктор Нилс.
— Сейчас это большая редкость… Большинство людей понимают любовь утилитарно.
— Только любовь?
Старик промолчал.
— Теперь вы видите, что случай с Джонамо совершенно особый? И все еще считаете, что нужно обратиться к меомедам?
— Да нет, не считаю. Но мне нужно подумать. Помолчим немного, хорошо?
Наступило продолжительное молчание. Казалось, доктор Нилс рассматривает комнату, подолгу останавливаясь взглядом, то на старинном столике с изогнутыми ножками, то на кристаллотеке, вмещающей по меньшей мере сто тысяч томов, спрессованных в микроскопические мнемоблоки, то на объемный портрет стройного моложавого мужчины — такие «фантомные», имитирующие натуру изображения были в ходу четверть века назад. Но все это лишь проплывало в сознании старого доктора, не вызывая ассоциаций.
И вдруг его взгляд задержался на полированном деревянном предмете, контуры которого едва угадывались в затемненном углу комнаты. Нилс приблизился к нему. Под пальцами, привыкшими к безразличной прохладе пластокерамики, древесина налилась теплом и, казалось, чуть шевельнулась, оживая.
— Что это? — спросил старик.
— Наша семейная реликвия, старинный звуковоспроизводящий аппарат, — пояснила Энн. — Ему больше ста лет.
— И он… работает? — заинтересовался Нилс.
— Вряд ли. По крайней мере, на моей памяти его не включали. А что, это важно?
— Вы позволите? Я попробую…
— Да, конечно, — в голосе Энн прозвучали нотки обиды, но старый доктор не обратил на это внимания или сделал вид, что не обратил.
— Вот мы его сейчас полечим… — бормотал он, раскрывая чемоданчик с миниатюрной диагностической аппаратурой, инструментами и лекарствами, словно перед ним был измученный болезнью человек. — А знаете, я ведь прежде, чем стать врачом, зарабатывал себе на хлеб… хе-хе!.. ремонтируя антикварные приборы. Это легче, чем ремонтировать людей, уж вы мне поверьте.
— Я не понимаю! — не выдержала Энн. — Неужели сейчас, в такую минуту…
— Вы уж простите стариковскую причуду. Да и не совсем это причуда. Вот мы его включим и посмотрим, что из этого выйдет. Да, кстати, Джонамо дома?
— И да, и нет.
— Как прикажете понимать?