В остром романе Элфреда Бестера "Уничтоженный человек" действуют люди, наделенные экстрасенсорным восприятием, способные «прощупать» человеческое сознание, память, смутные потаенные инстинкты. Эти, несомненно, фантастический элемент. Но даже он не делает окружающее мультимиллионера Рича общество более открытым, чем, скажем, напичканный электроникой Лондон или Лос-Анджелес. При этом нужно учесть и наложенное автором на своих «щупачей» ограничение — профессиональную тайну. Такого ограничения нет ни у тайной полиции, ни у частных сыскных агентов, ни у адептов промышленного шпионажа. Напротив, их профессиональный долг как раз предписывает разглашение чужих тайн. Причем разглашение особого рода, для узкого круга посвященных и заинтересованных лиц. Впрочем, далее мы специально коснемся и профессиональной этики «щупачей». Покажем, насколько наивны были надежды автора на эффективность подобных ограничений.
Мысль о том, что искусство вообще является зеркалом общества, а фантастика может быть уподоблена зеркалу параболическому, вряд ли поразит чье-то воображение. Уже по самой своей природе фантастике свойственно гиперболизировать реальность, собирать ее отраженный свет в яркий фокус своей преднамеренной кривизны. И в этом смысле современная англо-американская фантастика излучает направленный поток напряженности и страха. Страх, страх разлит в обществе, в один голос говорят нам романы, киноленты и телепередачи, как бы перефразируя апокалипсическое название картины Эдварда Мюнка "Крик, крик разлит в природе".
Источников для страха более чем достаточно. Здесь и неуверенность в завтрашнем дне, и непрерывная инфляция, и безработица, и волнения в негритянских кварталах, и рост преступности.
Видимо, сюда же следует добавить еще и будущее, перечеркнутое по милости реакционных футурологов черным карандашом. В самом деле, если еще каких-нибудь десять лет назад мессии постиндустриализма слагали панегирик научному прогрессу, то теперь им чудится в машинном гуле цоканье копыт "Коня Бледного". Что провидят они в грядущем? Прежде всего, технологический конвейер, с которого «сходят» младенцы, чьи гены несут искусственно запрограммированную информацию: пол, характер, внешность, интеллектуальный уровень. С одной ленты в руки счастливых (?) родителей (?) поступают будущие «сверхлюди», призванные управлять, возглавлять, пролагать пути, с другой — «недочеловеки», способные лишь для решения «ограниченных» задач. И это, увы, не фантастика, не пересказ модного экзерсиса в жанре "романа-предупреждения". Так пишет в своей книге "Шок будущего" известный социолог Э. Тоффлер. Любопытно, что в отличие от троянской Кассандры некоторые футурологи приветствуют грядущий ужас. Они не жалеют красок, расписывая неизбежное сращение человека с машиной. И какое сращение! Рисующиеся их воображению «киборги» лишь в принципе напоминают симбиоз машины и мозга, о котором писали Станислав Лем и Артур Кларк. Подавляющему большинству «недочеловеков» с конвейера младенцев уготовлена незавидная участь стать слепыми, легко заменяемыми придатками постиндустриальной сверхкибернетики.
Прогрессивная научная фантастика Америки и Англии не могла не ответить на этот вызов воинствующего мракобесия. И она ответила. Смутные кошмары, которые лишь мерещились Брэдбери в 60-х годах обернулись реальностью 70-х. Пожарные-поджигатели, ставшие символом присущего капитализму отчуждения, уже плохо вписывались в реально подступающий мир сплошной кибернетизации, К тому же "призрак надвигающейся иерархической олигархии и несвободы стал приобретать все более конкретные и осязаемые черты. Поэтому и появилась «Система» — страшная технократическая организация, механическую бесчеловечность которой показали нам такие разные писатели, как Роберт Крейн ("Пурпурные поля") или Курт Воннегут ("Утопия 14").
Так творилось предвидимое будущее социологии и фантастики. Два его лика. Буржуазные социологи воспевали технотронный тоталитаризм и вуалировали при этом неразрешимые в рамках капиталистических отношений социальные противоречия, а прогрессивные литераторы, бескомпромиссно отрицая социологические «модели», искали выхода из кризисных ситуаций и часто запутывались в этих поисках. Тем не менее американским фантастам удалось создать некий совокупный мир, в котором зерна реальной сегодняшней угрозы дали страшные всходы.
"Лучшую научную фантастику, по словам Брэдбери, пишут в конечном счете те, кто чем-то недоволен в современном мире и выражает свое недовольство немедленно и яростно".
Умело нажимая на клавиши страха, разумеется, в гомеопатических, щекочущих нервы дозах, индустрия развлечений, помимо прибыли, преследует и чисто охранительные цели. С чуткостью сейсмографа регистрируя страхи атомного века, она трансформирует их в красочные квазифантастические иллюзии, которые, однако, как бы накладываются на современность, косметически ретушируют ее неприкрытые язвы. «Нечистая» фантастика всерьез не заинтересована реальными аспектами грядущего. Перенося страхи сегодняшнего дня в отдаленное будущее, подсовывая на обветшавшие алтари "космического тельца", она сделалась ныне мощным орудием "социальной гигиены". Отражая эхо разлитого в обществе страха, она смягчает его, прививая обывателю поразительное равнодушие к мысли о всеобщем огненном разрушении, радиоактивном заражении или космическом катаклизме. Нарочитая наивность многих сцен призвана воздействовать на самую массовую аудиторию, снять контроль разума, обойти без взлома критическое начало. Особенно это характерно для диалога. И в романах, и в фильмах он поражает чудовищной банальностью, совершенно детским подчас лепетом. Но этот наивный лепет отнюдь не свидетельствует о недостатке профессионализма. Напротив, скрупулезно выверенная банальность, это излюбленное дитя «мас-культуры», не только создает ощущение комизма в самой трагической ситуации, но позволяет как бы ненароком поднырнуть под все тот же критический барьер.
По словам одного западногерманского критика, такие фразы, как "Приходите скорее, в моей ванне — чудовище", действуют освежающе и даже ободряюще на фоне ошарашивающих сцен массовой гибели.
"Похоже, ныне нет недостатка в смелых гипотезах насчет того, что станет с человеком в будущем, — иронически замечает Г. Волков в статье, опубликованной в "Литературной газете", — Перспективы развития генной инженерии порождают захватывающие воображение картины. Американский публицист Олвин Тоффлер, обобщая прогнозы некоторых ученых, пишет: "Мы сможем выращивать детей со зрением или слухом гораздо выше нормы, с необычной способностью к различению запахов, повышенной мускульной силой или музыкальным талантом. Мы сможем создавать сексуальных суператлетов, девушек с макси-бюстом, с большим или меньшим количеством грудей…" Ему вторит писатель Уильям Тени: "Стили человеческого тела, подобно стилям одежды, будут входить в моду и выходить из моды вместе со своими творцами, которые… уподобятся портным".
Эти «смелые» прогнозы, данные социологом и научным фантастом, вытекают не только из реальных достижений генной инженерии, но и из того совокупного фона, к которому подготовила общественное мнение научная фантастика.
В принципе люди последней четверти двадцатого века готовы и не к таким чудесам. Герою фантастики подвластно все: время, пространство, живая и неживая природа. Он может усилием мысли двигать предметы и проникать в тайны чужого сознания или вообще перенести собственную индивидуальность в постороннее тело. Выбор брачного партнера объективно и безошибочно совершит за него электронный прибор. Но если он влюблен в себя, как Нарцисс, то ничего не стоит размножить собственную персону в любом числе абсолютно идентичных копий. Более того, его можно «издать» в виде целого биологического клона, учитывающего все богатства полового диморфизма. Такое умножение личности и сознания абсолютно необходимо, чтобы поспеть всюду. Даже вечности не хватит, чтобы побывать во всех эпохах, посетить далекие миры и перепробовать все человеческие занятия. Тем более что это не потребует особых затрат энергии. Временной экран раздвинет стены жилища, а новой профессией можно овладеть во сне. Ничего не стоит также обзавестись настоящим живым бронтозавром, птеродактилем, диплодоком. Ведь доступно все, абсолютно все! Даже житие на встречном времени, можно пятиться навстречу прошедшей молодости как угодно долго и далеко, прокручивая в обратном порядке картины прожитого. А если наскучит, можно неощутимой тенью просочиться сквозь толщу земли и раскаленные недра солнца. Посмотреть, как там, внутри…
Когда же надоест и настоящее, и будущее, и полеты в пространствах, отчего бы не поэкспериментировать. Не просто углубиться в прошлое, но изменить его. По своему капризу отменить грядущее или же зачеркнуть любую историческую эпоху. Это не досужее фантазирование. Я лишь перечисляю ходячие сюжеты фантастики.
В самом деле. Герой Бестера Рич, обращаясь к девушке Даффи, говорит: "Скажи, какая тебе нужна канава, и ты получишь ее. Золотую… бриллиантовую? Может быть, от Земли до Марса? Пожалуйста. Или ты хочешь, чтобы я превратил в сточную канаву всю солнечную систему? Сделаем. Пустяк! Захочешь, я Галактику в помойку превращу… Хочешь взглянуть на бога? Вот он перед тобой". И это не пустое бахвальство. Это откровение "от капитала", победная песня буржуазного всемогущества.
Но это странное всемогущество порабощенных.
Только одного не может гарантировать фирма "Совокупное будущее американской НФ" — счастья. И потому остается от всего этого всемогущества горький осадок тоски и протеста. Это сложный комплекс, и он нуждается в обстоятельном анализе, а подчас и в расшифровке.
Есть привычная цепь: мечта-изобретение-воплощение. Но в мире Ричей она не работает, с ней что-то неблагополучно. Свершение не приносит счастья ни самим создателям, ни людям, среди которых они живут. Напротив, по следам почти всех фантастических новинок уныло бредет печаль. А за плечами одиночек творцов проглядывает тень безносой костлявой старухи. Что же случилось с миром, если в нем так извращаются лучшие человеческие мечты? Почему этот мир не хочет ничего нового, даже если оно зовется глупым именем Счастье и смешной кличкой Всемогущество?
Именно от таких коренных вопросов бытия, которые вольно и невольно ставит всякое подлинное произведение искусства, в том числе научно-фантастическое, и старается отвлечь «нечистая» фантастика.
В этом и заключается ее социальная роль. Маскируясь под самый современный и наиболее популярный жанр, она легко находит дорогу к умам и душам сотен миллионов людей, которых стремится отвлечь и от серьезных размышлений о будущем, и от реальной битвы за свой завтрашний день. Так проникает, обманув биологическую защиту, вирус в здоровую клетку, чтобы в недрах чужого ядра воспроизвести заложенную в нем враждебную программу.
Нет нужды подчеркивать, что советской фантастике чужды апокалипсические картины гибнущих миров, воспевание мистики и садизма, бесстрастная констатация пороков и извращений преступной души. Советские фантасты, фантасты социалистических стран и прогрессивные писатели Запада видят задачу фантастики в другом. Мощь человеческого разума, безграничные возможности науки, светлое будущее человечества, избавленного от социальной несправедливости и войн, — вот необозримый круг их интересов. Фантастика воспевает человека-строителя, человека-творца и беспощадно обнажает корни тех явлений, которые могут стать реальной угрозой на пути к будущему.
Узор калейдоскопа возникает случайно. Не в нашей воле добиться появления самого совершенного орнамента. Так же случаен и произволен лик будущего в представлении отдельных фантастов.
Будущее обусловлено множеством ускользающих от нашего знания причинно-следственных связей. Но в нашей воле верить и надеяться, работать и готовиться к встрече с завтрашним днем, светлые контуры которого вырисовываются уже сегодня.
Разноцветные стекла современности порой складываются в черный крест расизма или грибообразное облако атомного взрыва. Закон возникновения того или иного рисунка бесконечно сложен, причины таинственны, следствия трагичны. Не раз и не два из темной глубины стекла на нас взглянут ужас, отчаяние и бессилие человека современного мира. Об этом пишут итальянцы и японцы, французы и скандинавы.
Совсем другой свет, свет мудрой веры в человека и его силы, льется со страниц произведений писателей социалистических стран. Здесь, пожалуй, теряет смысл аналогия с калейдоскопом. Случайность уступает место необходимости, произвол сменяется целенаправленными усилиями доброй воли, растерянность отступает перед уверенностью. Мысль и воля людей творят будущее. Оно всегда создается сегодня.
Уроки Оккама
Защищай меня мечом, а я буду защищать тебя пером.
Еще в средние века зародился принцип, известный ныне как "бритва Оккама". Он гласит: "Не следует умножать число сущностей сверх необходимости". Не берусь судить, действительно ли принадлежат эти замечательные слова францисканцу Уильяму Оккаму, или их высказал кто-то другой. Дело не в этом. Принцип Оккама вошел в кровь и плоть современной науки. Это краеугольный камень логического анализа, источник ясности и простоты. До тех пор пока явление может быть объяснено с помощью реальных компонентов мира, не следует выдумывать нечто несуществующее, каким бы заманчивым оно ни казалось. Статуи с острова Пасхи, пирамида Хеопса и мегалитические постройки в горах Антиливана вообще-то могли бы быть возведены космонавтами, побывавшими на нашей земле в доисторические времена. Но это по меньшей мере противоречит оккамову принципу, отсекается его беспощадной бритвой. Проще считать, что все на земле сработано руками землян, далеких наших предков. Иное дело частица-призрак нейтрино, постулированная Паули в тот самый момент, когда он отчаялся объяснить утечку импульса при бета-распаде с помощью имеющихся в наличии частиц. И не удивительно, что нейтрино в конце концов были обнаружены в эксперименте, тогда как сногсшибательные гипотезы создателя фильмов "Послание богов" и "Воспоминание о будущем" герра фон Дэникена лопнули, словно мыльные пузыри. Они явно оказались не в ладу с бритвой, отточенной еще во времена Дунса Скотта.
Научная фантастика недаром является порождением научно-технической революции. От науки фантастика унаследовала любовь к логическому мышлению, а следовательно, и незабвенную бритву, оберегающую ее от эпигонских подделок. У фантастики есть свои «вечные» темы: космические путешествия, разумные машины, пертурбации с временем и пространством, всевозможные пришельцы и т. п. Но генеральная идея, движущая фабулой подлинного научно-фантастического произведения, всегда оригинальна и неповторима. Скажем, кто-то из фантастов написал первый рассказ о полете к астероиду X. Неизбежная инфляция идеи уже не позволит его преемнику послать свою ракету просто на астероид У. И поскольку экономный принцип Оккама разрешает ему оплатить вожделенную новизну монетой только в одну новую сущность, он эту сущность и придумывает. Например, сажает в ракету (в докосмическую эру это было вполне позволительно) подопытное животное. Скажем, мышонка. В итоге мог бы получиться трогательный рассказ для дамского журнала. Иное дело — взять да и наделить такого мышонка разумом. Пусть не навсегда, а только на время путешествия, как это, собственно, и случилось с бедным Митки в рассказе Фредерика Брауна "Звездная мышь". Каждый новый поворот фабулы оплачен здесь лишь одной новой сущностью. Как видим, пока все получается довольно логично. Но вот мы доходим до заключительной сцены, где Митки вновь сидит в своей клетке, тесно прижавшись к забытой длиннохвостой подруге. Неосторожное прикосновение к заряженной пластине лишило космического странника чудесно обретенного разума. Несчастен ли маленький диснеевский Микки-маус, которому примерещилась на миг суверенная мышиная утопия, мирно сосуществующая с людьми? Право, ради одних лишь раздумий над этим стоило написать историю Митки, столь банальную на первый взгляд. Но ведь именно на фоне банальной, почти пародийной ситуации, с особой, неожиданной серьезностью прозвучал мудрый и грустный вопрос, на который не дали пока ответа ни философы, ни изучающие психологию животных этологи. Да и сопоставимы ли вообще между собой извечные, но столь текучие, столь неуловимые сущности: счастье и разум?
Я не пытался анализировать достоинства или недостатки милой миниатюры Брауна, а лишь проиллюстрировал на ней давным-давно известную истину, что писателю, кроме мастерства, нужен еще и" талант. Принцип Оккама в фантастике — это непреложный закон профессионализма. Талант же возводит его в атрибут искусства, а если писателю это почему-то необходимо, дает право нарушить не только сам принцип, но и все классические схемы учебников по теории литературы, которые начинаются, как известно, с завязки и заканчиваются развязкой.
Впрочем, если мы попытаемся проанализировать лучшие образцы научно-фантастической новеллы, то легко убедимся, что принцип Оккама нарушается крайне редко. И это вполне понятно. Подлинному искусству, как и науке, свойственна величественная сдержанность, аскетическая экономия новых сущностей мира.
Человечество всегда мечтало о волшебном ключике, который подходил бы к любым замкам. Но многовековой опыт показал, что для каждого ларчика, как бы просто он ни открывался, требуется свой, индивидуальный подход. Может быть, именно поэтому арсенал современной науки напоминает скорее набор отмычек. Есть что-то утешительное в мысли, что для компьютера и военные действия двух враждующих сторон и партия в покер — не более чем игра. Разве это не дает нам права рассмотреть в аспекте теории игр такую почтенную сферу интеллектуальной деятельности, как, скажем, научная фантастика?
В самом деле, если говорить серьезно, то фантастика легче поддается кибернетизации, чем любые другие изящные искусства. Суть в том, что для нее характерна именно игра в сущности мира, в его элементы.
Фантастика постоянно варьирует ими. Она либо придумывает нечто совершенно новое, либо, напротив, убирает из нашей жизни привычное и обыденное. А потом с некоторым любопытством смотрит, что, дескать, из всего этого получится. Как справится герой с новой ситуацией, как будет реагировать на неожиданно свалившееся на него чудо? Как скоро, наконец, сумеет компенсировать внезапную пропажу? Петер Шлемиль у Шамиссо продает свою тень черту, а потом пробует продолжить нормальную жизнь в обыденном филистерском мирке. Понятно, что у него из этого ничего не выходит. Затхлый мирок не может простить Шлемилю утраты пусть с виду не очень важного, но все же непременного компонента мира — тени. Уэллс же, напротив, обогащает своих героев новой мировой реалией — кейворитом. Это экранирующее тяготение вещество вторгается в почти столь же затхлую атмосферу тогдашней Англии и вносит в нее известную сумятицу, Но, как того требует теория гомеостаза, равновесие восстанавливается, следствием чего и является прогулка на Луну, Уэллс буквально забросал своих героев такими вот новыми сущностями. Здесь и невидимость, и легендарный плод с древа познания, и зеленый порошок, способный перенести провинциального учителя в зеркально отраженный мир, и набившая ныне оскомину машина времени.
Итак, два противоположных пути, дающих в итоге одинаковые результаты. Но писатель-фантаст может пойти и третьим путем, так сказать, компромиссным, Ничего не добавляя и ничего не унося из окружающего мира, он может просто изменить его составляющие. Уменьшить скорость света, как это сделал А. Беляев (рассказ "Светопреставление"), или изменить ход времени, на что хоть однажды да покушался каждый уважающий себя фантаст. Последствия такого искажения мировых констант, понятно, могут быть самыми разными. Но, опять же, в итоге они дают тот же самый результат, что и тихие игры с прибавлением и убавлением.
В этом смысле фантастика и представляет собой игру с мировыми сущностями. Такой она была в незапамятные времена, такой она осталась и теперь. С той лишь разницей, что в эпоху мистерий и мифов людская фантазия все же чаще обогащала действительность. Может быть, потому, что жизнь человека была тогда слишком скудна. Но так или иначе, а идею о том, что новое — это обязательно хорошо, люди пронесли почти до конца прошлого века.
Потом, как известно, наступило разочарование и переоценка ценностей. Утопия обрела зеркального двойника — антиутопию, роман-предупреждение.
На рубеже девятнадцатого и двадцатого веков, когда стала рушиться ньютонианская картина мира и закладывались основы теории относительности, начала развиваться, если можно так сказать, научно-техническая фантастика. Уэллс еще не пришел, и Жюль Верн оставался полновластным кумиром молодежи. Это было интересное время, когда вера в необычное и неожиданное уступила место уверенности в чудесах науки.
Новые сущности встречались с восторженной надеждой. Все принималось тогда на веру: и прогнозы и запреты науки. Запретное (телепатия, небесные камни, гипноз, передача информации без проводов и др.) не подвергалось сомнению, возможное и вероятное (контакт с обитателями других миров, бесчисленные электрические блага, летающие аппараты, подводные лодки и самодвижущиеся тележки) с восторгом встречалось как почти сбывшееся. Полет на Луну и автомобиль одинаково ждали завтра, в крайнем случае — послезавтра. Но радиоволны, радиоактивный распад, фотоэффект и опыт Майкельсона-Морли, продемонстрировавший независимость скорости света от движения Земли, не ожидались вообще. Революционные открытия науки не предсказуемы в принципе, и фантастика ничего тут поделать не может.
Окружающий человека мир все более становился похожим на тот, который мы знаем. Появились и самолеты, и подводные лодки. И вместе с ними в безоблачном небе утопий начинали сгущаться тучи.
Магическая связь
Кто б ни был ты, но, встретясь с ней,
Душою чистой иль греховной
Ты вдруг почувствуешь живей,
Что есть мир лучший, мир духовный.
Невидима, невидима и свободна…
Великое единоборство смертного и слабого "мыслящего тростника" с вечной и неисчерпаемой природой — изначальная задача человека на Земле. Порой идея блуждала в темных лабиринтах, на целые столетия замирала, билась в тупиках заблуждений и противоречий. Но Человек, не отдельно взятый гениальный мыслитель, а некий собирательный образ, символ всего бессмертного и могучего человечества, всегда выходил победителем.
И в эту минуту он тоже стоит на Земле, пытаясь постичь границы расширяющейся Вселенной и добраться до основ материи. Он стоит на перекрестке бесконечностей. Одна дорога уводит его в мир галактик, туда, где разлетающееся вещество достигает почти световых скоростей, другая — в микромир с исчезающе малыми масштабами расстояний и длительностей, с двуликими и странными проявлениями вероятностных законов.
Еще в доисторические времена людей волновала «вечная» проблема происхождения окружающего их мира. Откуда взялся этот мир с его Солнцем, Луной и мириадами далеких непостижимых звезд?
Ранние «Упанишады» и «Веды», «Рамаяна» и «Бхагават-Гита» древней Индии, мифы Египта и Вавилона, героические сказания греков, ацтеков и майя, Библия и Зенд-Авеста объединяют космогонию и теологию, моралистику и оккультные пророчества, оставаясь фантастическими поэмами в самом высоком смысле этого слова.
Человек всегда стремился постичь лик бесконечности. В общефилософском ее понимании мы не так уж далеко ушли от древних. Недаром высказывание Аристотеля, что "рассмотрение бесконечного имеет… свои трудности, так как много невозможного следует и за отрицанием его существования, и за признанием", ни на йоту не устарело. Вот уже два с половиной тысячелетия из-за бесконечности ломаются копья. Конечно, от знаменитых опорий бесконечного Зенона Элейского до современных математических построений столь же далеко, как от паровой вертушки Герона до атомного реактора, как от ранних мифов до современных научно-фантастических произведений. Но суть спора не изменилась. Боевой пыл противных сторон тоже не остыл. И не удивительно. Ведь многовековой спор давно уже вышел из рамок узкой математики. Еще Гильберт писал, что выяснение сущности бесконечного "стало необходимым для чести самого человеческого разума". Но то, что столь четко сумел сформулировать математик двадцатого века, лишь смутно мерещилось философам Греции, Индии, Рима.
Путь от мифов к первым научным гипотезам о "сотворении мира" и от них к современным теориям, опирающимся на всю мощь материалистической философии и точных наук, — это не только основное русло могучего потока познания, это захватывающая воображение история, полная высокого драматизма, история яростной борьбы науки с религией, материализма с идеализмом,
В широком смысле это путь от фантастического мышления к научному, в более узком плане искусства — путь от чистой фантастики к научной.
Слово «фантастика» греческого происхождения, Дословно оно означает не более чем "искусство воображения". Фантастические образы, хотя и не осознаваемые таковыми, являются порождением самого первобытного мышления. С их помощью наши далекие пращуры пытались создать целостную картину окружающего их непонятного мира. Так возни" кали мифы, своеобразно отражавшие реалии жизни в выпуклом зеркале искусства. Потом, когда на смену анимизму и раннему язычеству пришли более сложные упорядоченные формы религии, буйная фантазия мифов вылилась в каноническую форму сказки с ее добрыми и злыми волшебниками, диковинными существами и чудом, скрытым за изнанкой самых обыденных вещей и явлений. Мифическое действо богов и людей сменила фантастическая мистерия людей и волшебников. Потом, через многие века, уже в наше время, прерогативы волшебников отойдут к ученым. Появится научная фантастика — строгое целенаправленное варьирование мировыми реалиями, игра в компоненты мира…
Никто не знает, когда зародилась эта пленительная игра. Во всяком случае, герою «Одиссеи» удалось случайно попасть на Луну во время своих скитаний. С известной натяжкой это можно считать первым межпланетным путешествием. Однако еще много веков минуло со времен Гомера, пока римский сатирик Лукиан Самосатский (II в. н. э.) достиг Луны на обычной триреме: "…около полудня, когда мы потеряли уже из виду остров, вдруг налетел смерч и, закружив наш корабль, поднял его на высоту около трех тысяч стадий и не бросил обратно, а оставил высоко в воздухе… Семь дней и столько же ночей мы плыли по воздуху, на восьмой уже увидели в воздухе какую-то огромную землю, которая была похожа на сияющий шарообразный остров… А страна эта… не что иное, как светящая вам, живущим внизу, Луна…"
Любопытно, что Луна у Лукиана не медная тарелка, а шар. Налицо, таким образом, характерное для фантастики "забегание вперед" по отношению к официальной науке.
А вот еще один интересный отрывок из "Истинного повествования" Лукиана, в котором рассказывается о чудесном дворце лунного царя.
"В чертогах царя… не особенно глубокий колодец, прикрытый большим зеркалом. Если спуститься в этот колодец, то можно услышать все, что говорится на нашей Земле. Если же заглянуть в это зеркало, то увидишь все города и народы, точно они находятся перед тобой. Кто не захочет поверить, пусть сам туда отправится".
Как неуклонно осуществляются в конце концов самые фантастические вещи! Нашему веку дано было воплотить в жизнь многое из того, о чем тысячелетиями мечтали люди. И многое, о чем они даже не смели мечтать.
Кто знает, сумели бы мы так вплотную приблизиться к Луне, если бы не Гомер, не Лукиан… Все же мечта — это первый шаг к ее осуществлению.
Большое влияние на развитие фантастики оказали «Метаморфозы» Апулея, его прославленный "Золотой осел". Конечно, там действуют колдуньи из Мадары, но тем не менее это уже не сказка, а, скорее, изощренная фантастическая стилизация под сказку. Здесь фантастика выступает не как самоцель, а как прием, что станет характерно для нее в последующие века.
Многие специфичные для фантастики черты появились в давние времена. Диалоги Платона "Тимэй и Критий", повествующие о гибели Атлантиды, с равным основанием можно рассматривать как историческое свидетельство и как фантастический прием, который использовал Платон для выражения своих мыслей об идеальном государстве. В последнем случае сотни фантастических романов об Атлантиде, созданных после Платона, можно смело считать плодами его школы. Это, конечно, шутка. Но социальная фантастика, фантастическая утопия имеют весьма солидную генеалогию. Да и само слово «утопия» придумал еще Томас Мор — прославленный автор "Золотой книги, столь же полезной, как и забавной, о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопия".
Классической утопией является и книга Кампанеллы "Город Солнца". И Мор, и Кампанелла сделали первые шаги к утопическому социализму. Недаром Фурье и Сен-Симон столь часто цитировали их. Они оказали большое влияние на Вольтера, который нарисовал в своем «Кандиде» справедливое и процветающее государство. Автор "Путешествия в Икарию" Этьен Кабе тоже многое позаимствовал у Кампанеллы и Мора. А до него этими книгами зачитывался блистательный поэт и дуэлянт Сирано де Бержерак — автор утопий "Иной свет, или Комическая история об империях и государствах Луны" и "Комическая история государств и империй Солнца". Название последнего, к сожалению незаконченного, труда прямо намекает на Кампанеллу. Это о Сирано французский историк литературы Фаге сказал: "Я перехожу теперь к очень странному человеку, в жизни которого немало загадок, а в произведениях — немало преднамеренных темных мест". Последняя часть фразы особенно важна. Дело в том, что Сирано едко издевался в своих трактатах над церковью и народными суевериями. Только этим можно объяснить, что он (рассказ ведется от первого лица) достиг Луны с помощью бутылок с росой, которую притягивает Солнце, и бычьего мозга, который ночью высасывает Луна.
Конечно, он издевался над средневековой мистикой и шарлатанством. Ведь в другом месте он говорит: "…ракеты вспыхнули, и машина вместе со мной поднялась в пространство, однако ракеты загорелись не сразу, а по очереди: они были расположены в разных этажах, по шести в каждом, и последующий этаж воспламенялся по сгорании предыдущего".
Это было написано за двести с лишним лет до Кибальчича. Но поэтам свойственно угадывать. Сирано не мог знать о многоступенчатой ракете, как не мог знать Свифт о спутниках Марса, хотя и описал их так подробно и обстоятельно.
Кстати, Свифт был уже скорее научным фантастом, чем просто утопистом. Это убедительно показал Ю. Кагарлицкий в своей блестящей работе "Что такое фантастика?", где одна из глав так и называется "Был ли Свифт научным фантастом".
Вольтер, очевидно, тоже был в определенном смысле научным фантастом. В его философской повести «Микромегас» говорится и о межпланетных путешествиях, и социальном устройстве на далеких мирах, которые обогнали матушку-Землю.
Даже неподражаемый Рабле может быть смело зачислен в фантастический цех. Ведь знаменитый "Гаргантюа и Пантагрюэль" — это и утопия и антиутопия одновременно. Возьмите хотя бы путешествие Пантагрюэля. Говоря современным языком, Рабле демонстрирует нам десятки социальных моделей — от бюрократически сутяжной страны Пушистых котов до Телемского аббатства, где живется так хорошо и привольно.
Но вернемся назад к истокам утопии и подробно обсудим, что это такое.
Утопией (по-гречески это означает "место, которого нет") принято называть литературное произведение, содержащее воображаемую картину общества будущего. Утопия, как и вообще фантастика, родилась из фольклора. Весь комплекс характерных ее приемов — сны, видения, путешествия на далекие планеты и не существующие на земном глобусе острова — это чудесные дары сказки.
Основоположником утопии по праву считается Платон, создавший бессмертные философские произведения «Государство» ("Политейя"), «Законы», «Критиас» и «Диалоги», хотя само это слово, повторяю, было придумано Томасом Мором. Кроме Платона отдали дань утопическому жанру и другие прославленные в веках мудрецы древней Эллады: Евгемер из Мессины и Ямбул, Феопомп и Гекатей Абдерский, Фалес из Халкедона и Гипподам Милетский. К сожалению, мы можем судить об их сочинениях лишь по отдельным фрагментам или сжатым пересказам других писателей древности.
Неутомимый путешественник Гекатей посетил Египет при Птолемеях и описал это свое путешествие в большой книге, которая до нас не дошла, равно как и утопические сочинения "Киммерийский город" и "Страна гипербореев". Несколько больше знаем мы о Феопомпе. В своей «Меропии» он рассказал о баснословной "стране за океаном", где поистине райское блаженство уже при жизни вкушают прозрачные, почти бестелесные существа. Потом, как мы знаем, подобная идея пройдет сквозь всю историю фантастики и даже доживет до наших дней.
Наиболее обстоятельные сведения сохранились о Евгемере Мессинском, авторе утопии "Священное писание", написанной около 280 года до н. э. Евгемер рассказывает о путешествии на остров Панхэев, то есть «высокоблагородных». Здесь стоит сказать об одной подробности, на первый взгляд не очень значительной. Дело в том, что «высокоблагородные» поставили на своем благополучном острове обелиск, на котором высечена история Урана, Хроноса и Зевса, во времена коих люди были счастливы. Поистине примечательное смешение утопии с доисторическими отголосками мифа о золотом и железном веках! Не отсюда ли зародилась сама идея отрицания будущего — горькое сердце всех современных антиутопий?
Из других утопий античного мира упомянем лишь о "Солнечном государстве" Ямбула, о романе из жизни гималайского народа аттакореев (утта-куру на хинди), написанном современником Птолемеев Амометусом, и об утопических воззрениях знаменитого еврейского эллиниста Филона. О нем написал интересную книгу Муретов ("Философия Филона Александрийского в отношении учения Иоанна Богослова о Логосе"). В заключение несколько слов стоит сказать и о Плотине, который набросал проект своеобразного философского монастыря «Плотинополиса».
Плотин надеялся построить свою философскую обитель (не отсюда ли берет начало "Телемское аббатство" Рабле?) в Кампании при поддержке императора Галлиена и его жены Салонимы. Отголоски учения Плотина можно встретить в примечательной книге "Иайи Ибн-Иокдан" ("Живущий сын Бодрствующего"), написанной Ибн-Туфейлем, испанским мавром, оказавшим покровительство знаменитому философу Аверроэсу. Своей книгой Ибн-Туфейль предвосхитил идею Робинзона. Его герой, попав на необитаемый остров, повторяет весь опыт человечества, в считанные годы проходит долгий путь от каменного века к современной для Туфейля цивилизации.
После Мора, Кампанеллы и Андреа, превративших утопию в подлинный гимн разуму и гуманизму, ее уже прочно связывают с революцией социальной. Потом Фрэнсис Бэкон ввел в утопию понятие материального (научно-технического в нашем понимании) прогресса, закончив тем самым долгую эволюцию этого важнейшего литературно-философского жанра.
Вслед за Рабле и Шекспиром (утопические мотивы легко обнаружить в "Буре") проекты "реконструкции мира и общества" выражались главным образом в форме назидательных философских трактатов (Руссо и его многочисленные последователи, У. Годвин и др.). Утопические же романы можно пересчитать буквально по пальцам. Как правило, они обнаруживают сильное влияние бессмертного автора "Новой Элоизы", «Эмиля» и "Общественного договора". Среди наиболее видных руссоистов выделяются Л. Мерсье ("Год 2440"), Никола Ретиф де-ла Бретон ("Открытие астральных земель"), Фонтенелль ("Республика философов") и Морелли ("Базилиада, или Плавучий остров" и "Кодекс природы").
"Вопреки довольно распространенному заблуждению, — остроумно замечает Г. X. Шахназаров в книге "Социалистическая судьба человечества", — утопии, как правило, отнюдь не являются плодом буйного воображения. Напротив, они порождены самыми жгучими потребностями жизни и представляют собой нечто вроде "конструкторских разработок". В большинстве своем их авторы не только верят в возможность строительства идеального общественного порядка на основе предложенных ими принципов и чертежей, но и прямо призывают к этому всех разумных и просвещенных людей".
Распространение идей утопического социализма совпало, как известно, с периодом торжества романтизма. Не случайно, что поэтика современной фантастики и по сей день характеризуется явно романтическими чертами. Это прекрасное наследие Шелли ("Освобожденный Прометей" и "Королева Маб") и Байрона ("Острова"), Гюго ("Отверженные") и Жорж Санд ("Грех господина Антуана"), Мелвилла ("Марди") и, видимо, прежде всего Эдгара По.
Социальные противоречия капиталистической системы достигли высшего напряжения в годы, предшествовавшие первой мировой войне. Призрак вселенской бойни придвинулся вплотную. В ее неизбежности мнился спасительный выход из кризисной ситуации. Европа переживала свой страшный (почти по Шпенглеру) закат. Именно в это предгрозовое, чреватое скрытыми необратимыми изменениями время всевозможные утопические проекты спасения обреченного мира были восприняты как руководство к действию. Фантастические пророчества обрели обманчивый лик программных манифестов. Наибольший успех выпал на долю знаменитого романа Эдварда Беллами "Взгляд назад" ("Через сто лет"). Эта наивная утопия вызвала к жизни целый поток подражаний и опровержений. У. Д. Хоуэлс дополнил идиллические картинки Беллами острой социальной сатирой (дилогия "Путешественник из Альтрурии" и "Через игольное ушко"), Уильям Моррис в полемическом задоре нарисовал свою идиллию, в которой коммунистическую идею подменила средневековая пастораль. Творческое наследие Мора и Кампанеллы, как видим, обрело характерные черты догмы.
Большой популярностью пользовались в то время романы австрийского фантаста Теодора Герцки "Свободная страна" и "Заброшенный в будущее". Индивидуалистические воззрения Герцки породили поток памфлетов. Это была своеобразная цепная реакция, эскалация, рожденная отрицанием, где опровержения сменялись контропровержениями. Жан Граве издал в Париже анархическую утопию, Тирион в своей «Нейстрии» проповедовал крайний индивидуализм, Курд Лассвиц ("Картины будущего") видел спасение человечества в неудержимой машинной экспансии. Он был прав, говоря, что век пара изжил себя и на горизонте уже встает электрическое солнце. Беда лишь в том, что, раздираемый социальными катаклизмами, неудержимо изменялся сам горизонт. Это-то Лассвиц и проглядел. Впрочем, не он один.
Ни Вильям Гейя, ни Паоло Мантегацца ("Anno 3000"), ни Джон Ричардсон ("Как это можно сделать, или Созидательный социализм") не сумели по-настоящему оценить революционную роль рабочего класса.
Своеобразную дань утопическим чаяниям отдали такие художники, как Эмиль Золя (цикл романов "Четыре евангелия") и Анатоль Франс ("На белом камне"). Первые, фабианские в своей основе, конструкции грядущего построил Уэллс ("Современная утопия"). Названные произведения появились примерно в одно и то же время. На всех континентах тогда уже полыхали «локальные» колониальные войны — своего рода репетиции генеральной схватки за передел мира. Деловая конъюнктура стояла так высоко, как никогда раньше. Эйнштейн сформулировал постулаты специальной теории относительности. По городам России прокатилась грозовая война революционных восстаний 1905 года. Но авторы утопий, стараясь заглянуть как можно дальше вперед, смотрели далеко назад — в беломраморную античность, в идеализированное средневековье. Реальные коллизии реального мира, основополагающие противоречия его прошли мимо них.
Лишь Карелу Чапеку было суждено в художественных образах непревзойденной силы выразить бремя века. Но до этого должны были пройти годы, пятнадцать-двадцать лет. Должна была вспыхнуть и отгреметь мировая война, свершиться величайшая в истории революция. А до этого предстояло открыть радий и атомное ядро, беспроволочный телеграф и рентген, запустить в небо аппарат тяжелее воздуха и синтезировать иприт.
Двуединый, подобный Янусу, лик прогресса породил антитезу прекраснодушных упований — антиутопию. Конечно же, апокалипсис империалистической эры родился не сразу. Но так или иначе, а мрачным пророчествам по части грядущего неизбежно предстояло оформиться в отдельный жанр, отлиться в четкие антиутопические формы. Быть может, не совсем легко провести параллель между апокалипсисом от Патлера к роману Евгения Замятина «Мы», но от замятинской антиутопии к «Звероферме» и "1984 году" Джорджа Оруэлла пролегла прямая автострада длиной в двадцать лет. На ней есть только одна заслуживающая внимания остановка. Это "Прекрасный новый мир" Олдоса Хаксли. Все, на что уповали утописты прошлого, принесено было в жертву страшному богу Махакале, символизирующему в индуистской традиции всепожирающее время. Наука и техника, литература и искусство, плутократия и фашизм, классовая борьба и сама идея социализма — все было смешано в уродливую устрашающую кучу, подобную фантасмагории Сальвадора Дали "Предчувствие гражданской войны". "Прекрасный новый мир", мир 1984 года (по Оруэллу) провиделся подобным механизированному технократическому аду с чертами упорядоченного, как муравейник, концлагеря.
Но закончим беглый рассказ об эволюции утопизма и вновь возвратимся на стезю фантастики.
К концу восемнадцатого столетия фантастика уже широким потоком вливается в европейскую литературу. Гораций Уолпол открывает своей повестью "Замок Отранто" длинную серию "готических романов", "романов тайны и ужаса", Жак Казот создает первое романтическое повествование "Влюбленный дьявол", где фантастика используется в качестве ключа к тайному миру подсознательных движении души, а Уильям Бекфорд кладет повестью «Ватек» начало "романтике Востока", романтическому ориентализму.
Потом готический роман будет доведен до совершенства Анной Радклиф, в произведениях которой фантастическое, чудесное оказывается в итоге мнимым. Оно разоблачается как обман чувств или сплетение недоразумений. Но уходя, «разоблаченная» фантастика оставляет после себя настроение таинственного, загадочного и страшного. Эту традицию укрепят Льюис ("Монах"), Матьюрин ("Мельмот-скиталец"), Шарль Нодье ("Жан Сбогар") и авторы "черных романов", вроде «Абеллино» Цшокке. Не пройдет она бесследно и для Уилки Коллинза — автора знаменитых книг "Лунный камень" и "Женщина в белом". В русской литературе появятся превосходные образцы "страшного романа" ("Упырь", "Семья вурдалака" А. К. Толстого).
Психологическая фантастика Казота тоже дала обильные всходы. Своей вершины она достигла в "Эликсире сатаны" Э. Т. А. Гофмана, в котором, кстати, заметна и "готическая традиция", и в философских романах Бальзака. Такой шедевр мировой литературы, как "Шагреневая кожа", можно уподобить великой реке, вытекающей из крохотного скромного родничка, имя которому "Влюбленный дьявол" Казота.
Казот, которому молва приписывает знаменитое предсказание якобинского террора, любил все чудесное и таинственное. Его привлекал магический ритуал масонства и связанные с ним ритуалы. Он выдавал себя за ясновидящего. Жизнь свою он кончил на эшафоте, что только усилило мрачную легенду, связанную с ним.
"Литературные веяния, — пишут В. М. Жирмунский и Н. А. Сигал в послесловии к изданным АН СССР "Фантастическим повестям", — наложившие отпечаток на это произведение Казота, знаменуют кризис просветительского рационализма. Первые симптомы этого кризиса обнаруживаются в середине века, когда в литературе и в быту начинает проступать новое осмысление фантастики. Наблюдается растущее увлечение (в особенности среди высшего общества) алхимией, магией и каббалой, поиски "философского камня", интерес к сочинениям натурфилософов XVI–XVII веков — Парацельса, Якова Беме и к современной теософии (в частности — к Сведенборгу)".
Да, это было время Калиостро и графа Сен-Жермена. Отголоски его долго звучали в литературе (вспомним "Пиковую даму" Пушкина и "Графа Калиостро" Алексея Толстого).
Творчество и личность Казота послужили материалом не только для легенд, но и для многочисленных литературных произведений. Автор «Трильби» и «Смарры» Шарль Нодье написал даже биографический роман "Господин Казот", а поэт-романтик Жерар де Нерваль включил в книгу «Иллюминаты» большой очерк о Казоте. Строки из "Влюбленного дьявола" часто цитировали Бодлер и Аполлинер.
Вообще дьявол стал частым гостем в литературе. Как носитель необходимых для развития и обострения сюжетных хитросплетений, он появляется и в романе Лесажа "Хромой бес", и в волшебных сказках Вильгельма Гауфа, и в романе М. Булгакова "Мастер и Маргарита", и в недавно опубликованном рассказе современного американского фантаста Р. Блоха "Поезд в ад". Это всего лишь прием, необходимый для создания тех или иных ситуаций. Такой же прием, как, скажем, появление духа отца Гамлета у Шекспира. Не столь уж важно, откуда Гамлет узнал о злодейском убийстве — от призрака или от случайного свидетеля. Не это определяет развитие действия в бессмертной драме, которая остается реалистической, невзирая ни на какие призраки. Подобная ситуация и в «Макбете», где ведьмы играют ту же служебную роль.
"Ночная сторона" души человека, власть темных сил, играющих им, и трубный зов рока — все это достигло совершенства в творчестве Гофмана, в мрачной, подчас иррациональной его фантастике. Ему было свойственно то особое фаталистическое мироощущение, которое получило потом название "драмы судьбы". Кстати, этот вид романтической драмы создали немецкие романтики Клейст и Вернер. Неотвратимый трубный зов этот явственно слышен в драмах Ибсена, в "Песне судьбы" Блока, пьесах Метерлинка. Это иной силы звук, отраженный и подчас еле заметный, но тот же неповторимый мотив.
"Эликсир сатаны" внешне отвечает всем канонам готического романа. Привычные декорации: средневековый замок, мрачный монастырь, подземный ход, склеп, привидения, палач на эшафоте, кровь. На сцену выходит привычный герой — монах-преступник Медард, который нашел в монастырском музее склянку с каким-то эликсиром и ради любопытства выпил. А эликсир-то был тем самым, которым когда-то дьявол искушал святого Антония. Отсюда поразительная сложность фабулы.
Еще бы! Что может быть ужасней, запутанней, причудливей, наконец, страстей святого Антония? Достаточно взглянуть на посвященные несчастному святому полотна Иеронима Босха или Сальвадора Дали, чтобы, даже не читая романа, представить себе, какие видения стали являться опрометчивому Медарду. Недаром Гейне писал: "В "Эликсире сатаны" заключено самое страшное и самое ужасающее, что только способен придумать ум… Говорят, один студент в Геттингене сошел с ума от этого романа".
В мрачной фантастической палитре Гофмана, казалось бы традиционно «готической», можно разглядеть тем не менее фосфорические мазки научно-фантастического метода. Особенно явственно проступают они в "Ночных повестях", о которых тот же Гейне сказал, что в них "превзойдено все самое чудовищное и жуткое. Дьяволу не написать ничего более дьявольского".
Но десятилетия давно сгладили остроту восприятия "ночных ужасов". Тем более что мы ясно сознаем теперь, что фантазия Гофмана была реакцией на окружающую его действительность. Он сам говорил, что тяга к мрачному и сверхъестественному — "прямой продукт тех действительных страданий, которые терпят люди под гнетом больших и малых тиранов". А таких тиранов — всевозможных королей, князей и курфюрстов в тогдашней Германии было достаточно.
Но вернемся к элементам научной фантастики, поскольку именно они являются предметом нашего интереса. Суть в том, что Гофман ввел в литературу образ ученого. Взять хотя бы Коппелиуса ("Песочный человек") — разве это не ученый? Он механик, оптик, продавец барометров, наконец. Это же символический образ — "продавец барометров". А профессор Спаланцани? Он даже создает Олимпию — прекрасный автомат с внешностью обворожительной девушки. Потом образ человекоподобного автомата станет столь же традиционным в научной фантастике, как, скажем, машина времени. Из чапековской пьесы "R. U. R." слово «робот» проникнет в науку и технику, Айзек Азимов напишет книгу "Я, робот", Станислав Лем — "Сказки роботов", Каттнер — "Робот зазнайка", Александр Полещук- "Звездный человек", Анатолий Днепров — «Суэма». Но не только в автоматах дело. О них писали и с величайшим искусством создавали их еще задолго до Гофмана. Но у него автомат впервые выступает в роли двойника человека, а волшебник и заклинатель духов подменяется ученым. Другое дело, что ученые у Гофмана — эти зловещие тайные советники, спектроскописты (опять слово-символ), механики и продавцы барометров по совместительству также чернокнижники и некроманты. Тут уже ничего не поделаешь. Здесь и власть традиций, и особенности мироощущения Гофмана, и, как следствие, то, что его ученые задуманы носителями злого начала.
Причудливое сочетание реальности и вымысла, которое так мастерски удавалось Гофману, оставило в литературе глубокий след. Этот прием с непревзойдённым изяществом использовал Оскар Уайльд ("Кентрвилльское привидение"), заменив мрачный колорит тонким юмором. Ему следовали в "Жестоких рассказах" Вилье де Лиль Адан и Барбе д'Оревильи ("Лики дьявола"), Мопассан ("Орля" и другие «страшные» новеллы) и Густав Мейринк (роман «Голем», сборники рассказов "Летучая мышь" и "Лиловая смерть").
Все это длинные, разветвленные цепи с очень сложными и часто неожиданными смысловыми связями и аналогиями. Мотивы "Влюбленного дьявола", например, мы находим в "Шагреневой коже", в "Портрете Дориана Грея" Уайльда. А это если и не «научная» в узком смысле слова фантастика, то уж наверняка фантастика философская.
Точно так же мы можем попытаться проследить и линию Бекфорда, линию романтической ориенталистики. Она приведет нас и к Гауфу, и к Вашингтону Ирвингу, и, уж конечно, к Эдгару По.
Собственно, с Эдгара По и начинается настоящая история научной фантастики. Гениальный поэт и талантливый новеллист, он стал известен в России и во Франции раньше, чем у себя на родине. Поистине нет пророка в своем отечестве. В те дни, когда слава По достигла в Европе зенита, американская критика обливала его потоками грязи и клеветы. Иначе, чем «маньяк» и «отщепенец», его не называли. За бессмертную поэму «Ворон» По получил от издателя всего пять долларов.