Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ги де Мопассан - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Но, право, не вы ли спасли ему жизнь?

– Ну, это не только моя заслуга, – ответил Ги.

И поведал во всех подробностях о своих приключениях с двумя англичанами в Этрета. Скабрезности, коими был полон рассказ, очаровали аудиторию. Акции Мопассана в этой тесной компанийке мигом пошли вверх. «Флобер торжествовал. А Эдмон де Гонкур в тот же вечер посвятил событию запись в дневнике».

Горячий прием, которого удостоились его воспоминания о встрече с Суинберном и Пауэлом, вдохновил Ги на продолжение движения по пути сальностей и скабрезностей в творчестве. Совместно с Робером Пеншоном он предпринимает попытку сочинения порнографической пьесы, от которой, по его мысли, друзья Флобера надо-рвут себе со смеху животики. И весело сообщает о том родительнице: «Я и несколько друзей собираемся сыграть в мастерской Лелуара (живописца Мориса Лелуара. – Прим. авт.) абсолютно скабрезную (выделено в тексте. – Прим пер.) пьесу в присутствии Флобера и Тургенева. Стоит ли говорить, что это – наше собственное произведение?» (письмо от 8 марта 1875 г.). Заглавие фарса: «Лепесток розы. Турецкий дом» намекает на дом турчанки Зораиды – погибельное место, о котором ведет речь Фредерик Моро в финале «Сентиментального воспитания». Действие разворачивается в лупанарии, куда по ошибке попадает молодая чета, думая, что это гостиница. Следует череда непристойных недоразумений, в которых участвуют содержащиеся в означенном заведении проститутки, англичанин, ассенизатор (поскольку сортиры заведения переполнены), камердинер, буйный горбун и т. д. и т. п..[28] Флобер и Тургенев ведали репетициями, которые происходили у Мориса Лелуара на 6-м этаже дома по набережной Вольтера. Флобер поднимался по лестнице, тяжко дыша, сбрасывая на первой лестничной площадке пальто, на второй – редингот, а на третьей – жилет. «Добрый гигант словесности являлся ко мне во фланелевой жилетке; под толстыми голыми руками он нес одежду, а на голове у него был надет цилиндр», – писал Морис Лелуар. Все женские роли разыгрывались мужчинами-травести. Среди актеров, помимо самого Мопассана, фигурировали Робер Пеншон, Леон Фонтен, Морис Лелуар, Октав Мирбо… Подвергались осмеянию дамы не слишком высокой добродетели, и прямо скажем, все корчились и лопались от хохота. Когда показалось, что спектакль готов, Ги разослал составленные по всей форме приглашения на бланках министерства. Вот какое приглашение, датированное 13 апреля 1875 года, получил муниципальный советник Руана и близкий друг Флобера Эдмон Лапорт: «Дорогой Мосье и Друг, торжество наконец назначено на понедельник 19 числа текущего месяца. Допускаются только мужчины старше двадцати лет и женщины, успевшие потерять девственность. Королевская ложа будет занята тенью Великого маркиза (де Сада. – Прим авт.)». Узкая компания знатоков под председательством Флобера бурно веселилась, глядя на эти скабрезно-эротические фацеции. На второе представление, состоявшееся 31 мая 1877 года у художника Беккера в доме № 26 по рю де Флерюс, пожаловали восемь элегантных дам в масках, предвкушавших наслаждение запретным плодом. Флоберу, имевшему неосторожность поведать о пьесе принцессе Матильде, пришлось задействовать все тонкости дипломатии, чтобы отвратить Ея Императорское Высочество от мысли занять место в зале. На импровизированную сцену Ги вышел, наряженный одалиской. Вместо женских персей – табачные кисеты, а мужские персонажи были снабжены огромными фаллосами, сделанными из валиков для заделки щелей в дверях. Экзальтированный Флобер, сидевший в первом ряду, восклицал: «Ах! Как это освежает!» Бедные дамы были столь смущены, что не знали, как и держать себя. Актриса Сюзанна Лажье выскользнула из зала перед самым концом, не будучи в силах долее выдержать. Золя хранил степенность; с одной стороны, им владела врожденная строгость, с другой – забота о том, чтобы не показаться пуританином. Что до Эдмона де Гонкура, то он не больно скрывал свое отвращение к такому жалкому паясничанию. Вернувшись, он занес в свой дневник:

«Нынче вечером, в студии по рю де Флер, молодой Мопассан показал непотребную пьесу собственного сочинения под заглавием „Лепесток розы“ и разыгранную им самим и его друзьями. Этот угрюмый мрак, эти молодые люди, переодетые женщинами, с огромным высунутым членом, нарисованным на их трико; не знаю, какое отвращение невольно накатывает на вас к этим комедиантам, тискающим друг друга и изображавшим, что творят друг с другом гимнастику любви. В увертюре пьесы мы видим молодого семинариста, который стирает плащи. В середине – танец альмей под сенью монументального фаллоса, находящегося в состоянии эрекции, а заканчивается пьеса почти что натуральной оргией. Я задавал себе вопрос: до какой же степени нужно быть лишенным природного стыда, чтобы представить все это на глазах у публики; и при этом пытался развеять мое отвращение к автору „Девки Элизы“, которое могло бы показаться несравненным; что самое чудовищное, так это то, что отец автора, отец Мопассана, присутствовал на представлении». А так как Флобер, по закрытии занавеса, все повторял «О, как это свежо!», то Гонкур добавил: «Считать такую мерзость свежей?! Да, вот находка так находка!» (Дневник, 31 мая 1877 г.) Вышеозначенный сеанс литературной порнографии до такой степени запечатлелся в памяти Гонкура, что он еще вернется к этому в своем «Дневнике» многие годы спустя. Он все никак не мог позабыть молодого Мопассана, переодетого женщиной, с изображенными на трико ярь-медянкой огромными губами, и катающейся на коленях своего товарища.[29]

Если Флобера этот бурлескный спектакль так развлек с первого же представления, то это потому, что ему более чем когда-либо требовалось забыть о своих заботах в шумной атмосфере дружбы и озорства. Супруг его племянницы Каролины, лесоторговец Эрнест Комманвиль, оказался доведенным до банкротства. Привязанность к молодой женщине побудила Флобера распродать все, чем он владел, но даже этого оказалось недостаточно для покрытия долгов. Неужели придется продать дом в Круассе? «Мысль о том, что у меня не останется больше крыши над головой, не будет home, невыносима, – пишет он Каролине Комманвиль 9 июля 1875 года. – Я теперь гляжу на Круассе взглядом матери чахоточного ребенка, задающей себе вопрос: сколько он еще протянет? И не могу приучить себя к мысли о том, что придется решительно расстаться с ним». Флобер не продаст своего дома в Круассе, но съедет с квартиры по улице Мурильо и переберется 16 мая 1875 года в более скромное жилище по адресу: Фобур-Сент-Оноре, 240, угол авеню Ортанз. Несмотря на превратности фортуны, писатель по-прежнему наблюдал по-отечески за литературными дебютами Ги, который передавал на его суд все рукописи, в стихах и прозе. С другой стороны, Флобер подключил Ги к созданию собственного сочинения, поручив ему проводить опросы на местности, – роман, над которым он трудился, назывался «Бувар и Пекюше». Польщенный этой доверительной миссией, Ги бегает туда и сюда, собирая информацию, которую требует от него ментор. В одном из длинных писем Ги описывает своему старшему собрату по перу конфигурацию нормандского побережья в окрестностях Этрета и Фекана – место прогулок двух героев. Принимая активное участие в творчестве отшельника из Круассе, он постигает значение точной документации и беспристрастного взгляда на людей и на вещи. По примеру Флобера он наблюдает, примечает, тщательно шлифует свой стиль, сжимает ткань повествования. И Флобер одобряет усердие новообращенного, его – пусть пока еще неуверенный – поиск совершенства. Может, из парня и впрямь выйдет истинный писатель? Вот только как быть с его порочной склонностью к плотским утехам и лодочным прогулкам? И Флобер осыпает своего подопечного упреками в том, что он теряет свое драгоценное время в распутстве, кутежах и навигации. «Нужно, – слышите, молодой человек, нужно работать больше, чем вы сейчас, – пишет Флобер Мопассану в письме от 15 августа 1878 года. – Я пришел к мнению, что вы слишком легкомысленны. Слишком много шлюх, слишком много катаний на лодке, слишком много физических упражнений!.. Вы рождены, чтобы слагать стихи, так слагайте их! Все остальное – тщета, начиная с ваших наслаждений и вашего здоровья: пошлите-ка вы все это к черту! Все ваше время, с пяти часов пополудни и до десяти часов утра, вы можете посвятить Музе… Чего вам недостает, так это „принципов“ – остается уяснить, каких. Для художника существует один-единственный: пожертвовать всем во имя искусства. Он должен рассматривать жизнь как средство, и ничего более, и первое, от кого он должен бежать, – от самого себя!»

Но, несмотря на требования своего мэтра, Ги не мог удовлетвориться таким монашеским режимом. Его сангвинический темперамент был не в состоянии принять такое. Ему хотелось разом жить бурной жизнью и много писать. Празднество мускулов не исключало в нем празднества духа. В какой-то момент жизни его особенно увлек театр. Забросив на полку непотребный фарс «Лепесток розы», он сочиняет короткую пьесу «В старые годы», затем другую – «Репетиция», которые не хочет брать ни один театр, и садится за большую историческую драму «Измена графини де Рюн». Робер Пеншон представил означенную драму директору Третьего Французского театра (бывшего театра Дежазе) Балланду и получил отказ под тем предлогом, что декорации и реквизит стали бы ему слишком дорого. В свою очередь, Флобер, прочтя пьесу, выказал сдержанность, но обещал замолвить слово перед администратором Французского театра Перреном. Со своей стороны, Золя отнес текст пьесы Саре Бернар. Знаменитая актриса согласилась принять дебютанта и наговорила ему кучу любезностей; Ги, однако же, не стал принимать все за чистую монету и написал матери: «Я… нашел ее (Сару Бернар) очень любезною, даже слишком любезною, ибо, когда я уходил, она обещала представить мою драму Перрену и добиться, чтобы ему ее прочли». Впрочем, когда актриса сказала об этом автору, она сама успела прочесть лишь первый акт. «Да и прочла ли?» – задавал себе вопрос Ги. В любом случае он опасался, как бы Перрен не разозлился, что и Флобер, и Сара Бернар разом поднесут ему одну и ту же пьесу. Неблагодарный, как может быть только ребенок, он уже сожалеет о том, что обратился к своему старому мэтру за рекомендацией. «Счастье это или несчастье, что пьеса была представлена Флобером? – пишет он в том же письме. – Увидим. Вышеупомянутый Флобер довольно неуклюже повел себя, хоть и желал мне быть полезным… Как только вопрос касается практической жизни, дражайший мэтр не знает, что предпринять; он просит вообще, и никогда – по существу, не умеет настаивать, а главное – воспользоваться подходящим моментом» (письмо от 15 февраля 1878 г.). Несколько месяцев спустя Ги узнает, что пьеса «Измена графини де Рюн» отклонена Французским театром. Утешением в таком провале ему послужила мысль о том, что и Золя с Флобером оказались не слишком удачливы на театральной сцене.

И вот он снова садится за стихи. Потом посвящает себя сказкам и публикует одну из них под псевдонимом Ги де Вальмон в «Бюллетен франсез». Кроме того, издатель «Репюблик де леттр» Катулл Мендес согласился включить в свой журнал его поэму «На берегу» и даже пригласил автора на свои четверги на рю Сен-Жорж. Внимательный к этим знакам уважения, Ги вызывал трепетный интерес пусть еще зыбким, но обещанием успеха. «В его внешности не было ничего романтичного, – заметил секретарь редакции „Репюблик де леттр“ Анри Ружон. – Круглое, налитое кровью лицо, какое бывает у матросов-речников, вольная походка и простые манеры. „J’ai nom „Mauvais passant““,[30] – повторял он с добродушием, уличающим угрозу. Его разговор сводился к воспоминаниям об уроках литературной теологии, которые привил ему Флобер, нескольким скорее ярким, чем глубоким, предметам восхищения, составлявшим его художественную веру, и неисчерпаемому количеству сальных анекдотов, а также дичайших поношений персонала Морского министерства – запас этих последних у него совершенно не иссякал».[31] Со своей стороны, Тургенев писал Флоберу: «Бедный Мопассан растерял все волосы на теле… По его собственным словам, это из-за болезни желудка. Он по-прежнему очень любезен, но сейчас весьма некрасив» (письмо от 24 января 1877 г.). По правде сказать, русский писатель был настроен весьма скептически по отношению к протеже Флобера. По первому взгляду этот амбициозный молодой человек не казался ему обещавшим большое будущее. Во время одной из дружеских вечеринок Тургенев отвел в сторону Леона Энника и шепнул ему на ухо: «Ах, бедный Мопассан! Как жаль, у него никогда не будет таланта!» Тем временем «бедный Мопассан» усердно посещает кружок Катулла Мендеса и встречается там с Малларме, Леоном Дьерксом, Вильером де л’Иль-Аданом… Столь же регулярно участвует он и в литературных обедах, где сотрапезники находят его любезным, забавным и, во всяком случае, необременительным. Благодаря Флоберу он помещает в ежедневную газету «Ля Насьон» статью «Бальзак по его письмам», а другую – «Французские поэты XVI века». Эти исследования стоили ему усилий, несоизмеримых с результатом. В свои двадцать шесть лет он оказался в литературной среде, не будучи еще известным читающей публике. Катулл Мендес, который все более дорожил им, предложил Мопассану стать франкмасоном. Несмотря на свое желание потрафить «большому собрату», которого он величал «Мефистофелем, принявшим образ Христа», Ги отвергает предложение. «Вот, мой милый друг, доводы, которые заставляют меня отказаться стать франкмасоном, – пишет он Катуллу Мендесу. – 1) С момента, когда вступаешь в какое-либо общество, особенно в одно из таких, которые претендуют – хотя бы во всем остальном они были безобидны – на звание тайных обществ, подчиняешь себя определенным правилам, даешь некие обещания, надеваешь хомут на шею, а ведь всякий хомут, сколь бы легок он ни был, – вещь неприятная. Я предпочитаю платить своему сапожнику, нежели уподобиться ему. (Выделено в тексте. – Прим. пер.) 2) Если это станет известным – а известным это станет неизбежно… я сразу же окажусь на самом дурном счету у большей части моей родни, что мне, по крайней мере, нежелательно, чтобы не сказать – губительно для моих интересов. Не знаю, почему – вследствие ли эгоизма, злобы или всего вместе взятого, – но я не желаю быть связанным ни с какой политической партией, какова бы она ни была, ни с какой религией, ни с какой сектой, ни с какой школой, я никогда не войду ни в одну ассоциацию, проповедующую те или иные доктрины, не склонюсь ни перед какой догмой, ни перед каким совершенством, ни перед каким принципом, и все это единственно для того, чтобы сохранить за собою право отрицательных оценок… Я боюсь сковать себя даже самой тоненькой цепочкой, сковывает ли она меня с идеей или с женщиной» (письмо от 1876 г.).

Этот гордый ответ свидетельствует о воле к независимости и о презрении ко всяким делишкам и комбинациям, и это очень радовало Флобера. Он умножил свои усилия, стремясь продвинуть Ги на полосы газет, в редакциях которых у него были друзья. Его целью было выкроить для Ги постоянную колонку хроники, но, увы, все места были заняты. Ги приходилось соглашаться на случайную работу то здесь, то там. И вот уже он, атлет с берегов Сены, с некоторых пор начинает жаловаться на головные боли и головокружения. В августе 1877 года он подает заявление об отпуске и получает таковой на два месяца для лечения в Швейцарии, в Леш-ле-Бен, что в кантоне Вале. Это был его первый выезд за пределы Франции. Воспользовавшись этой поездкой, он «распинает аптекаря» и наносит визит в бордель в Весуле. «Что за странный тип!» – вздыхает Флобер, узнавая о похождениях своего протеже. В Леше Ги скрупулезно проходит курс лечения и привычным отточенным взглядом наблюдает за пейзажами и персонажами. Впечатления от пережитого впоследствии легли в основу его рассказа «На водах», в котором повествуется о кратком любовном романе на швейцарском курорте в необычайной атмосфере: «Прямо из комнат спускаешься в бассейн, где уже мокнут два десятка одетых в длинные шерстяные халаты купальщиков, мужчины и женщины вместе. Одни кушают, другие читают, третьи болтают. Толкают перед собою маленькие плавучие столики. Порою играют в веревочку (on joue au furet), правда, не всегда к месту».

Когда Ги вернулся в Париж, то выглядел бодрее, правда, не чувствовал себя вполне выздоровевшим. Конторская жизнь тяготила его, а успех медлил с приходом. Вокруг него молодые собратья по перу тискали свои сочинения и внимали рукоплесканиям. Его одного позабыли-позабросили, думал он. Впрочем, у него были вполне сложившиеся идеи относительно своего будущего и относительно литературы. Вот что пишет он другому автору-дебютанту, приверженцу натурализма Полю Алексису: «В натурализм и реализм я верю не более, чем в романтизм. Эти слова, на мой взгляд, не означают абсолютно ничего и не служат ничему, кроме словесных перепалок между противоположными темпераментами… Если я настаиваю на том, что видение писателя всегда должно быть точным, так это потому, что считаю это необходимым, дабы его интерпретация была оригинальной и воистину прекрасной… Увиденное проходит через восприятие писателя и приобретет, в зависимости от творческой способности его духа, особенный цвет, форму, масштаб… Зачем сдерживать себя? Натурализм так же ограничен, как и фантастика». И далее: «Это письмо никак не должно выйти за пределы нашего кружка (выделено везде в тексте. – Прим. пер.), и я буду расстроен, если вы покажете его Золя, которого я люблю всем сердцем и которым я глубоко восхищаюсь, ибо вполне может статься, что он будет обижен этим письмом» (письмо от 17 января 1877 г.).

Это нежелание связывать себя с какой-либо литературной школой проистекает оттуда же, откуда и отказ вступить в масонскую ложу: из неуемной жажды свободы. Но обратим внимание вот на что: еще ничего не опубликовав под своим именем, он уже дает уроки другим. Нежного доверия Флобера ему достаточно для убежденности в том, что у него, перебивающегося случайными публикациями там и сям журналиста с псевдонимом Ги де Вальмон, есть-таки золото в мозгу. Как бы он ни отрицал за кулисами натурализм Золя, он все же вступил в небольшой кружок, сплотившийся вокруг автора «Западни». Пресса не обходила молчанием это движение, так что вполне можно было слегка отступить от принципа литературной независимости. 16 апреля 1877 года Поль Алексис, Анри Сеар, Леон Энник, Ж. -К. Гюисманс, Октав Мирбо и Ги де Мопассан пригласили Флобера, Золя и Гонкура в ресторан «Трапп» близ вокзала Сен-Лазар. Ги пришлось приложить всю свою настойчивость, чтобы уломать Флобера прийти. Краснощекий отшельник из Круассе, с глазами навыкате и обвислыми усами, ворчал, посмеиваясь, над всеми этими мудрствованиями по поводу натурализма и реализма. Но искреннее восхищение со стороны молодого поколения было ему приятно. И вот 13 апреля «Репюблик де леттр» объявила об обеде, даваемом «шестью молодыми и полными энтузиазма натуралистами, которые тоже станут знаменитыми», в честь трех мэтров – Флобера, Золя и Гонкура. В газете приводится даже хитроумное меню сей трапезы: «Овощной суп-пюре „Бовари“»; таймень а-ля Девка Элиза; пулярка с трюфелями а-ля Святой Антоний; артишоки «Простая душа»; парфе «Натуралист»; вино «Купо»; ликеры из «Западни». И, чтобы приукрасить выдумку, добавляет: «Мосье Гюстав Флобер, у которого есть другие ученики, обратил внимание на отсутствие угрей по-карфагенски и голубей а-ля Саламбо». Чтобы раздуть еще больше шума вокруг события, Поль Алексис сделал вид, что разозлился, и опубликовал в «Колоколах Парижа» под псевдонимом «Тильзит» заметку с осуждением этой «полудюжины одержимых», которые «так и жди, что все испортят» и которые только и пригодны на то, чтобы «делать детей». Этот рекламный трюк особенно пошел на пользу писателям-дебютантам, которые мыслили встречу в ресторане «Трапп» как символическое объединение со своими старшими коллегами. Еще вчера они были безвестными, а сегодня пресса прогремит о них как о поборниках нового искусства? Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник: «В этот вечер Гюисманс, Сеар, Энник, Поль Алексис, Октав Мирбо, Ги де Мопассан – вся молодежь реалистической и натуралистической словесности – оказали честь нам, Флоберу, Золя и мне, воздали официальные почести трем мэтрам наших дней, дав обед из самых сердечных и самых веселых. Вот поглядите, как формируется новая рать!» (16 апреля 1877 г.)

Отзвуки этого литературного брожения умов долетели до Морского министерства. Теперь в его канцеляриях ни для кого не было секретом, что Ги де Вальмон и Ги де Мопассан – одно и то же лицо. Натуралисты, среди которых ему отныне отводят место, считаются приверженцами левых взглядов. А на рю Рояль держались, естественно, правых. В действительности Ги не принадлежал ни к тем, ни к другим. Как и Флобер, он – бунтарь-индивидуалист, анархист из буржуазной среды. Он слишком горд, чтобы согласиться принять коллективный псевдоним «Господа Золя», которым уже величают сторонников новой школы. И он слишком презирает облеченных властью мужей, чтобы принимать их речи всерьез.

Весною 1877 года французов вновь всколыхнул приступ гнева. Президент Республики маршал Мак-Магон[32] отвергнул либеральные тенденции председателя Совета Жюля Симона. Грянул кризис. Распущено Национальное собрание. Состоялись новые выборы, и народное волеизъявление дало оппозиции большинство в 120 мест. Несмотря на этот вердикт, Мак-Магон цепляется за свой пост. Ги сознается в письме к Флоберу: «Политика мешает мне работать, бывать на людях, думать, читать. Я подобен тем равнодушным, которые становятся самыми страстными, тем миролюбцам, которые становятся кровожадными. Париж живет в ужасной лихорадке, и я тоже охвачен этой лихорадкой: все остановилось, застыло, как перед катастрофой, я перестал смеяться и по-настоящему разгневан…Как же так! Этот генерал, который в свое время выиграл битву благодаря личной глупости в сочетании с причудой случая, а затем проиграл целых два исторических сражения, пытаясь в одиночку проделать маневр, что так удался в первый раз силою вышеупомянутого случая; генерал, который имел бы право, наряду с титулом герцога Маджентского, на титул Великого князя Решоффенского и эрцгерцога Седанского, под предлогом, как бы бестолочи не оказались под управлением людей более разумных, разорил бедняков (единственных, кого разоряют), остановил в стране всю интеллектуальную работу, ожесточил и подстрекнул на гражданскую войну мирных людей, как тех несчастных быков, которых подзадоривают на бой в цирках Испании!.. Я требую подавления правящих классов, этого сброда красивых тупоумных месье, которые копаются в юбках старой благочестивой и глупой шлюхи, именуемой добропорядочным обществом. Они запускают пальцы в свое былое… бормоча, что общество в опасности, что им угрожает свобода мысли» (письмо от 10 декабря 1877 г.).

В Морском министерстве все с большей подозрительностью глядели на чиновника, который зевал над пыльными папками и только и ждал момента, когда можно будет вырваться из канцелярии и снова сделаться Ги де Вальмоном. Аттестация, которую ему дало начальство за 1877 год, весьма сурова: «Умный служащий, который мог бы когда-нибудь оказаться очень полезным. Но он аморфен, лишен энергии, и я опасаюсь, как бы его вкусы и склонности не отдалили его от административных работ». В условиях постоянно растущей озлобленности своего окружения Ги подумывает – нет, не об отставке, надежность превыше всего! – но о смене места службы. В письме от 21 января 1878 года он жалуется родительнице: «Мой шеф обращается со мной, как с собакой… он не допускает, чтобы человек мог болеть, когда служит. Только ценою целого скандала я добился разрешения съездить к тебе на Новый год, и очень рискую не получить отпуска на Пасху… На днях у меня была жуткая мигрень, и я попросил у зама разрешения уйти домой отлежаться, каковое мне было дано. На следующий день меня вызвал шеф, сказал, что я насмехаюсь над ним, что я вовсе не болен, что у меня ничего нет и что мигрень – вовсе не предлог, чтобы отпрашиваться с работы».

В результате смены правительства обнаружилось, помимо прочего, вот что: личному другу Флобера Аженору Барду был вверен портфель министра народного образования. Ги увидел в этом для себя шанс и обратился к своему мэтру с просьбой похлопотать в высоких инстанциях о переводе из Морского министерства в Министерство народного образования, где он заведомо будет в своей стихии. Чтобы убедить Флобера действовать побыстрее, он умолил матушку послать ему «патетическое письмо». «Мое положение здесь далеко не из приятных, так сгусти краски почернее, замолви за меня жалостливое слово, и т. д., – пишет он Лоре. – Не проси у него ничего определенного, но поблагодари за обещание, описав, как я буду глубоко обрадован этой надеждой». Лора незамедлительно взялась за дело. «Коли ты называешь Ги своим приемным сыном, – написала она Флоберу, – то ты простишь меня, милый мой Гюстав, за то, что я, совершенно естественно, хочу поговорить с тобой об этом мальчике. То выражение нежности, что ты выказал ему в моем присутствии, было для меня столь сладостным, что я приняла его в буквальном смысле и в настоящее время воображаю, что оно возлагает на тебя почти что отцовские обязанности. Кстати, я знаю, что ты в курсе происходящего и что бедный министерский служащий уже излил тебе все свои сетования. Ты был, как всегда, на высоте, ты утешил его, и ныне он, благодаря твоим добрым словам, хранит надежду, что близок час, когда он сможет покинуть свою темницу и сказать до свидания своему любезному шефу, который стережет ее ворота» (письмо от 23 января 1878 г.).

Всегда готовый к услугам, когда речь заходит о будущем его подопечного, Флобер поведал Аженору Барду об исключительных качествах заинтересованного лица. Новый министр, человек любезный и забывчивый, пообещал вмешаться, но не спешил. Выведенный из себя такой медлительностью, Ги приходит в отчаяние, докучает Флоберу и понукает его. Тем более что начальство на рю Рояль, до которого с каким-то ветром долетела информация о заговоре, решило покарать наглеца за дерзкую мысль сменить место службы. Нашего героя засадили за подготовку бюджета и вопросы по ликвидации счетов портов, и от всей этой цифири у несчастного голова шла кругом. Желая помучить его, шеф не оставлял Ги ни минуты досуга для работы над статьями. Тот был страшно раздражен, как будто в его служебные функции входило неоспоримое право писать для себя на казенной бумаге. Из недели в неделю его письма Флоберу становятся все более трагичными: «Министерство раздражает меня: я не могу работать, мой ум утомлен вычислениями, которыми я занят с утра до вечера… Подобно святому Антонию, каждый вечер я говорю: „Вот и еще день прошел, еще день миновал“… Они кажутся мне долгими, долгими и грустными, в обществе коллеги-недоумка и шефа, который осыпает меня бранью. С первым я больше не говорю, а второму не отвечаю. Оба немного презирают меня и считают несообразительным, что меня утешает… Ничего нового для мосье Барду» (письмо от 5 июля 1878 г.). А вот строки из письма 21 августа того же года: «Мое министерство мало-помалу разрушает меня. После семи часов конторской работы я уже не могу сделать над собой усилие, чтобы отринуть всю тяжесть, угнетающую дух. Я даже попытался написать несколько хроник для „Голуа“, чтобы раздобыть несколько су – и не смог, не сочинил и одной строки, и мне хотелось залить бумагу слезами». Равным образом беспокоится он и о здоровье матери, у которой было не в порядке с сердцем и проблемы со зрением. Что до состояния его собственного здоровья, то он сам определял его как ужасающее, только сифилис, как он полагал, был тут ни при чем: «La Faculté (Медицинский факультет, т. е. врачебные светила. – Прим пер.) в настоящее время убежден, что к моему заболеванию сифилис не имеет никакого отношения, но что у меня конституциональный ревматизм, поразивший сперва желудок и сердце, а затем в конце концов и кожу. Мне прописали паровые ванны в камере; толку пока никакого».

Поглощая в бешеных количествах «горькие настои, сиропы и столовые минеральные воды», он продолжает по воскресеньям кататься на лодке по Сене. Каждая из таких прогулок заканчивалась веселенькой ночкой. Он до того гордится своим списком «охотничьих трофеев», что хвалится перед Флобером. А тот, пораженный, тут же сообщает об этом Тургеневу: «Никаких новостей от друзей, кроме как от молодого Ги. Он недавно написал мне, что за три дня одержал девятнадцать побед! Прекрасно! Только боюсь, как бы не кончилось тем, что у него иссякнет семя» (письмо от 27 июля 1877 г.).

В сентябре 1878 года Флобер наведался в Париж на Всемирную выставку и снова замолвил слово о Ги перед министром. Аженор Барду, который раз от разу становился все сердечнее, пригласил писателя на обед и повторил свое обещание. Увы, то были все слова, коварные слова! В октябре, навестив в Этрета больную мать, отправился в Круассе. Оживленная беседа с Флобером, который – какая честь! – теперь обращался к своему подопечному на «ты», затянулась далеко за ночь. По словам Ги, мэтр был одет «в широкие панталоны, стянутые на поясе шелковым шнурком, и в безразмерный домашний халат, ниспадавший до самой земли». На следующий день Ги посетил дом Корнеля в Пти-Куронн, после чего понуро, с тяжелым сердцем влился в «адскую жизнь» министерства на рю Рояль. Путешествие, а также покупки бесчисленных медикаментов, требуемых для поддержания себя в форме, окончательно подорвали его финансовое состояние. «С трудом хватает на жизнь, – пишет он Флоберу, – а после того, как я уплачу портному, сапожнику, приходящей прислуге, прачке, за квартиру и за стол, у меня от моих 216 франков в месяц останется от силы 12–15 франков на холостяцкие расходы» (письмо от 4 ноября 1878 г.).

И вдруг засиял луч надежды. 7 ноября 1878 года Флобер объявляет своему ученику: «Каролина написала мне эти строчки, которые я передаю вам: „Мосье Барду формально объявил мне, что в самом скором будущем возьмет Ги под свое крыло“». И посоветовал тому сходить на прием к заместителю министра Ксавье Шарму. Ги тут же последовал совету и принят был весьма учтиво. Но мосье Ксавье Шарм ограничился одними лишь словами: «Господин министр хочет действовать с тактом… Не утруждайте себя более. Я уведомлю вас, когда все будет улажено». «Все это показалось мне подозрительным», – пишет Мопассан Флоберу 2 декабря 1878 года. И три дня спустя: «Мое положение здесь становится невыносимым. Мой шеф, зная, что я должен уйти, известил о том директора, и мне уже наметили преемника. Поэтому каждое утро меня досаждают вопросом: „Когда же вы наконец уйдете? Чего вы ждете?“»

Ко всему прочему, пошли разговоры о возможном расформировании министерства. Если Аженору Барду придется расстаться с портфелем, последние шансы Ги улетучатся без следа. Сидя между двух стульев, он стяжал только ненависть своих начальников. «Я сижу в дерьме по шею, погрязнув в неприятностях и невыразимой печали, – признается он Флоберу. – …Я проводил день за днем в приемной мосье Барду, но так и не смог ни увидеть его хоть на минуту, ни получить хоть какого-нибудь ответа. Мосье Шарм говорил мне каждый день: „Подождите, я поговорю с ним о вас; приходите завтра, вы получите окончательный ответ“. И каждый раз я возвращался, но не получал ничего, кроме зыбких обещаний. В Морском министерстве я потерял премиальные, полагающиеся мне по итогам года, и очень надолго, может быть, на десять лет, всякую надежду на продвижение. А в Министерстве народного образования смеются надо мной… У меня ни гроша, и остается только либо броситься в Сену, либо – к ногам моего шефа, одно другого стоит. Больше мне прибегнуть не к чему» (письмо от 7 декабря 1878 г.).

И вот, наконец, решение, подобное разорвавшейся бомбе: писарь Ги де Мопассан получил назначение в Министерство народного образования. Его разозленный шеф с улицы Рояль задыхался от гнева.

– Вы покидаете этот дом, не передав заявление по начальству! – вскричал он. – Я не позволю!..

– О, мосье, – с апломбом ответил Ги. – Вам ничего не надо позволять! Дело решено на более высоком уровне. На уровне министров!

Досье замыкает конфиденциальная записка начальника канцелярии директору: «Что касается мосье де Мопассана, уволившегося с должности служащего Морского министерства в связи с переходом в Министерство народного образования, то я не думаю, что будет какая-то польза, если я дам оценку его манере служить». Дата: 19 декабря 1878 года.

Как бы там ни было, узнав о перемене в своей судьбе, Ги тут же помчался в Министерство народного образования на рю де Гренель, где у него был милый дружок, писатель Анри Ружон.

– Я покинул Морское министерство! – воскликнул он, ворвавшись в контору. – Я теперь ваш товарищ! Барду причислил меня к своему кабинету! Ха-ха-ха, ну не смешно ль?

Вот как рассказывает о том Анри Ружон: «Мы начали с того, что станцевали неистовый танец вокруг пюпитра, возвышенного в достоинство алтаря дружбы. После этого мы, как и полагаемся, воздали хвалу покровителю словесности – Барду. Мне показалось правильным, что Мопассан посчитал своим долгом закончить потоком брани, адресованной в знак прощанья своим бывшим шефам из Морского министерства».

И вот Ги обосновывается на рю де Гренель, в превосходном кабинете «с видом на сады». Но им уже овладело беспокойство. «Пока мосье Барду здесь, мое финансовое положение будет прекрасным, – пишет он Флоберу. – У меня будет 1800 франков жалованья, 1000 – от Кабинета и по крайней мере 500 франков наградных ежегодно. Но если он падет сейчас – у меня не будет ничего» (письмо от 26 декабря 1878 г.). И немного позже, все тому же адресату: «Пока я служил в Морском министерстве, я пользовался льготным проездом и платил только четверть стоимости проезда по железной дороге. Поездка в Руан обходилась мне в 9 франков в оба конца. Теперь, во втором классе, она будет стоить мне около 36 франков, а для человека, живущего в среднем на 4 франка в день, это – целое состояние…Словом, я обследую состояние моих финансов в конце месяца и надеюсь, что мне все же удастся съездить и провести денек с вами» (письмо от 18 февраля 1879 г.).

Итак, несмотря на удачу, которой он так долго ждал, Ги по-прежнему не чувствовал себя на новом месте прочно. Он опасался зависимости от политических колебаний. Кроме того, он считал свой оклад слишком ничтожным. Только-только получив назначение на столь желанное место, он пишет Леону Фонтену письмо с просьбой одолжить ему 60 франков. Эту дружескую просьбу Мопассан подписывает гордым титулом, размахнув его на всю ширину страницы: «Причисленный к кабинету министра народного образования, вероисповеданий и искусств, особоуполномоченный по переписке министра и по делам управления отделами вероисповедания, высшей школы и учета» (конец декабря 1878 г.).

У этой медали была, однако же, обратная сторона: на новом месте Мопассану приходилось протирать штаны в канцелярии до половины седьмого вечера каждый день недели и даже в воскресенье – до полудня. Но в эту пору плаванье на лодке уже не так привлекало Ги – свое свободное время он посвящал теперь сочинительству. Он опубликовал под различными псевдонимами (Ги де Вальмон, Мофриньёз, Жозеф Прюнье) целый ряд хроник и стихотворений в многочисленных журналах и газетах, куда ему открылся доступ по рекомендации Флобера. В благодарность Ги поместил 22 октября 1876 года на страницах «Репюблик де леттр» этюд о своем учителе. Последний был искренне тронут. «Вы проявили ко мне сыновнюю нежность, – немедленно написал в ответ Флобер. – Моя племянница в восторге от вашего творения. Она находит, что это – лучшее, что написано о ее дядюшке. И я так думаю, но не осмеливаюсь сказать».

Ликуя, что ему наконец удалось определить «крошку» в Министерство народного образования, Флобер одновременно с этим сожалел, что тот – о, какова неблагодарность! – отвернулся от своего благородного поэтического призвания. «Как будто один хороший стих не полезнее для народного образования в сто тысяч раз, нежели вся эта серьезная чушь, которой вы занимаетесь!» – напишет он. И Ги был того же мнения. Но он, по крайней мере, имел почву под ногами. Как истинный нормандец, он ведет подсчеты, калькулирует, не желает менять синицу в руках на журавля в небе. Пока он не достигнет достаточной известности в литературе, он не откажется от своего поста в министерстве. Скитания изголодавшегося и отчаявшегося гения не в его натуре. Ему подавай сразу и славу, и деньги, и женщин. И он решает завоевать мир. Если Флобер умел довольствоваться малым в своем круассетском уединении, то Ги испытывает поистине алчный аппетит к жизни.

Глава 8

Пышка

Едва Ги занял место в канцелярии на рю де Гренель, как маршал Мак-Магон ушел в отставку. Его отход от дел знаменовал собою конец учрежденного им «морального порядка» и триумф республиканцев. Жюль Греви обосновался в Елисейском дворце, а Жюль Ферри – на рю де Гренель взамен Аженора Барду. Но эти политические пертурбации ничуть не сказались на административной карьере Ги. Не кто иной, как его друг Анри Ружон, стал директором кабинета нового министра, и 1 февраля 1879 года он причислил молодого атташе к секретариату Ксавье Шарма. Этот последний, много старше своего коллеги, благожелателен и учтив. Но он требует от Ги такого большого объема работы и столь длительного присутствия на службе, что бедняга снова ударяется в жалобы: «У меня здесь очень хорошие отношения с Шармом, моим шефом, – пишет он Флоберу. – Мы почти что на равных; он предоставил мне очень хороший письменный стол. Но я в его руках; он сваливает на меня половину своих забот, я повинуюсь и пишу с утра до вечера; я вещь, послушная электрическому звонку, и в общем свободы у меня не больше, чем в Морском министерстве. Отношения приятные, это – единственное преимущество, да и служба куда менее нудная» (письмо от 24 апреля 1879 г.). Ксавье Шарм не раз хотел возложить на своего секретаря составление искусных отчетов по научным, художественным и литературным проблемам, но Ги отвертелся от этого. Не выказывая особой заботы о своей административной карьере, он отказывался проявлять служебное рвение, ограничиваясь наименее хитрыми делами. Так у него, по крайней мере, оставалась свободной мысль для собственных сочинений. Начальство считало его «корректным», «почтительным», но сетовало на его частые отсутствия на службе.

Сменив место жительства, Мопассан оказался теперь в доме № 17 по рю Клозель, в самом сердце квартала продажной любви (как любопытный курьез, сообщим о том, что в 1930 году память писателя была увековечена здесь мемориальной доской, но установили ее почему-то на соседнем доме под нумером 19!). В это жилище из двух комнат с прихожею и кухней Мопассан перевез мебель, книги, старинный ковер и, конечно же, руку трупа. По словам друзей писателя, его жилище напоминало гудящий улей – Ги доставляло наслаждение находиться в этом фаланстере, полном проституток. У него с ними установились самые теплые отношения. Порою какой-нибудь клиент вышеупомянутых дам ошибался этажом и ломился к нему в дверь – все это так напоминало забавы из «Лепестка розы»! Но тут его на какое-то время захватил другой театральный проект. После долгих уверток Балланд согласился поставить на сцене Третьего Французского театра небольшую пьесу «В старые годы». Чтобы потрафить Флоберу, Ги посвятил эту безделицу Каролине Комманвиль. Вечером на премьере публика реагировала благосклонно. «Моя пьеса была хорошо принята, – пишет Ги Флоберу, – даже лучше, чем я мог ожидать. Лампоммерэ, Банвиль, Кларети были очаровательны, „Ле Пти Журналь“ – очень добр, „Ле Голуа“ – любезен, Доде – вероломен… Золя ничего не сказал… Впрочем, его банда (выделено в тексте. – Прим пер.) спускает на меня всех собак, находя меня недостаточно натуралистичным; никто из них не подошел ко мне пожать руку после успеха. Золя и его супруга много аплодировали и позднее горячо чествовали меня» (письмо от 26 февраля 1879 г.).

В целом же отношения Ги с семейством Эмиля Золя можно безошибочно назвать самыми сердечными. Он часто наезжал в Медан, оказывал хозяевам честь, садясь за стол, пил сухое вино, рассказывал «крутые» анекдоты, которые строгая, темноволосая мадам Золя слушала, кусая губки, без колебаний высказывался по вопросам литературы – словом, был почти что на равных с хозяином дома. Этот последний решил приобрести лодку, и выбор таковой Ги взял на себя. «Более всего в ходу и самая лучшая для семейных прогулок – это легкая норвежка (выделено в тексте. – Прим. пер.), – пишет он автору „Нана“. – Я видел четыре великолепных, но строили их признанные мастера, которые запрашивают от 260 до 450 франков…В Аржантее мне предложили построить таковую за 200 франков, но нужно будет подождать как минимум три недели… Кроме того, я нашел лодку, называемую „Утиный охотник“, 5 метров в длину и 1,35 метра ширины; за ее надежность могу поручиться. В дереве нет заболони;[33] она очень легка в управлении и приятна на взгляд… Цена ей 170 франков, и я думаю, что ее всегда можно будет сбыть с рук без всякого убытка… Если вы остановите свой выбор на „Утином охотнике“, мастер еще раз покрасит его перед тем, как отослать вам. Понятно, что эта покраска входит в счет тех 170 франков, о которых я упоминал» (письмо от 5 июля 1876 г.)

Золя решился на «Утиного охотника» ценою в 170 франков, и Ги сам пригнал лодку в Медан. Окрестить ее решили «Нана», по имени новой героини Золя, потому что, как сказал Ги, «на нее полезет вся публика» (tout le monde grimpera dessus). Вспоминая об этих дружеских отношениях, Мопассан напишет с изяществом, подернутым ностальгией: «Во время длительного переваривания продолжительных трапез (поскольку все мы неисправимые гурманы и гастрономы, а Золя один кушал за троих ординарных романистов) мы болтали о том о сем… Иногда он брал в руки ружье, с которым управлялся не лучше близорукого, не прерывая разговора, палил по густой траве, где, как мы ему сообщали, находилась дичь, и ужасно удивлялся, отчего это нет ни одной убитой птицы. Порою удили рыбу. Я же оставался в лодке, называемой „Нана“, или купался часы напролет». Впрочем, несмотря на стократно провозглашенное восхищение своим маститым собратом по перу, Ги все же начинает относиться к натурализму с недоверием. Он видит в нем постоянную скованность, каковую полагает явлением опасным, угнетающим вдохновение романиста. «Что скажете вы о Золя? – пишет он Флоберу. – Лично я нахожу его абсолютно сумасшедшим. Читали ли вы его статью о Гюго? А статью о поэтах и брошюру „Республика и литература“? „Республика будет натуралистической, или ее не будет вовсе“. „Я всего лишь ученый“. (Всего лишь… Какая скромность!) „Социальная анкета“. Человеческий документ. Серия формул. Дождемся, что скоро увидим на корешках книг: „Великий роман, созданный по натуралистической формуле“. „Я всего лишь ученый!“ Сверхъестественно! И никто не смеется» (письмо от 24 апреля 1879 г.).

Но случилось так, что водившая большую дружбу с Флобером принцесса Матильда проявила интерес к пьеске Ги и пожелала поставить ее у себя в гостиных и пригласить автора; в главной роли Ея Высочеству виделась актриса Мари-Анжель Паска; но, увы, как раз в это время сорокалетняя актриса пребывала в отчаянии от несчастной любви, и ей было не до сцены. «Боже мой, какие же все-таки дуры эти женщины!» – ворчал Ги. К счастью, к маю 1879 года идеальная исполнительница, казалось, превозмогла свое горе, и на нее снова можно было рассчитывать. Принцесса Матильда направляет молодому автору очаровательное письмо: «Милостивый Государь… Я испытываю живейшее желание, чтобы она (пьеса) была прочитана у меня г-жой Паска… Я прошу назвать удобный для нее день и партнера, который должен играть вместе с ней». Ги, который так обожал хорохориться перед женщинами из народа, в сем случае стушевался не на шутку и адресует письмо Флоберу, прося проинструктировать на предмет манер, принятых в большом свете: «Что мне нужно сделать? Написать или нанести визит? Пожалуйста, напишите хоть несколько разъяснений, как следует поступать в том и в другом случае? Если написать, то какова формула обращения? Мадам, или Госпожа Принцесса, или просто Ваше Высочество?…Обращение в третьем лице отдает, по-моему, холуйством. Но как же тогда? „Высочество“ неблагозвучно и фамильярно по тону – это все равно что обращаться к члену Царствующего дома на „ты“. Может быть, все-таки „Госпожа Принцесса“? Жду от вас незамедлительного указания» (письмо от 15 мая 1879 г.). Флобер из своего далека высказал соображения по этому поводу; Ги удостоился приема в гостиных принцессы и ее любезного обхождения; пьеса была сыграна перед интимным кругом зрителей и удостоилась успеха в свете.

А большего и не требовалось, чтобы отныне Ги был хорошо замечен как с правой, так и с левой стороны. С левой стороны находился Золя, с правой – Жюльет Адан, возглавлявшая «Ля нувель ревю». Хлопоча о своем протеже, Флобер направил вышеупомянутой даме его последнее стихотворение «Сельская Венера»: «Я верю, что его ждет великое литературное будущее. Он хорошо известен в мире парнасцев» (письмо от 25 ноября 1879 г.). Несмотря на такую рекомендацию, поэма была отвергнута, и Жюльет Адан посоветовала молодому автору взять источником вдохновения Терье.[34] Подобная нелепица до того разъярила Флобера, что он написал Ги: «Вот они каковы, газеты! О Боже мой! Боже мой! Терье предлагается как образец! Жизнь тяжела, и я заметил это не сегодня» (письмо от 3 декабря 1879 г.).

Удары, сыпавшиеся на его подопечного, подкосили Флобера, точно были нанесены по его собственному сердцу. Последние месяцы оказались очень болезненными для отшельника из Круассе. Оказавшись на мели, он по настоянию друзей принял должность внештатного хранителя библиотеки Мазарен. Эта чисто почетная функция не обязывала его ни к присутствию на службе, ни даже к проживанию в Париже, а приносила 3000 франков в год. «Свершилось! Я уступил! – писал он. – До сих пор этому противилась моя неисправимая гордость. Но, увы! Я на грани голодной смерти или близко к тому» (письмо начала июня 1879 г.) Когда Ги нанес Флоберу визит в его одинокой келье, маститый писатель попросил его помочь предать огню кое-какие старые письма. Дело было вечером. Плясавшие в камине языки пламени освещали крупное лицо хозяина, его оголенный лоб и отблескивали в глазах, полных слез. Клочки бесценной бумаги чернели, сворачиваясь на колосниках. Странный обряд продолжался час за часом, прерываясь вздохами и словами сожаленья. Лицом к лицу с этим многое повидавшим, сломленным человеком, глядевшим, как уносится с дымом его прошлое, Ги думал о тщете мирской славы. На него, потрясенного, нахлынуло страстное желание жить – он предчувствовал, что скоро навсегда расстанется с самым дорогим для него после матери существом. Вдруг неожиданно среди вороха рукописных листов Флобер обнаружил небольшой пакет, перевязанный лентой. Распечатав его, писатель обнаружил там маленькую бальную туфельку, а в ней – расшитый кружевом дамский платок и увядшая роза. «Он расцеловал эти три реликвии, стеная от боли, затем бросил их в огонь и вытер слезы», – напишет Мопассан.

С сердцем, полным опасений, Ги покинул своего мэтра и возвратился в Париж. Там его ждала любопытная новость: он удостоился знака отличия по Академии. Будучи врагом всяких почетных отличий, он все же принял его с некоторым удовлетворением. Но вот над его головой снова сгустились тучи. «Ревю модерн э натюралист» только что опубликовал одно из его стихотворений под заглавием «Девушка» и за подписью «Ги де Вальмон». Эта публикация не была первой – стихи уже были напечатаны тремя годами ранее под заглавием «На берегу» в «Репюблик де леттр» Катулла Мендеса. И тем не менее супрефект города Этампа, где печатался «Ревю модерн э натюралист», счел, что имеется почва для скандала, и поднял на ноги судебные власти. Началось следствие. Ошалевший Ги терзался вопросом, не будет ли дело, которое ему приписывают, стоить ему должности в министерстве. Хуже того, он опасается, не будет ли запрещен к публикации его сборник стихов, содержавший крамольную пиесу. Этот сборник Флобер горячо рекомендовал супруге издателя Шарпантье: «Настаиваю. Вышеупомянутый Мопассан обладает большим, право, большим талантом! В этом вас уверяю я, и убежден, что знаю это. Короче говоря, это мой ученик (выделено в тексте. – Прим. пер.) и я люблю его, как своего сына. Если ваш благоверный не уступит всем этим доводам, я затаю на него злобу, помяните мое слово!» (письмо от 13 января 1880 г.)

Оказавшись перед лицом обозначившейся катастрофы, Ги в стихийном порыве бросился к Флоберу. Конечно, он был очень сконфужен тем, что бросился за защитой к своему старому мэтру, у которого и без того хватало забот. Но никто, кроме автора «Мадам Бовари», который 24 года назад сам подвергся преследованиям за тот же грех, не мог бы прийти ему на выручку, думал он.[35]

14 февраля 1880 года Ги направился в Этамп, где судья подтвердил ему обвинение. Ему официально вменялось «оскорбление публичной и религиозной морали и добрых нравов». Тем временем «Ревю модерн э натюралист» опубликовал другое его стихотворное произведение под заглавием «Стена». Не послужит ли это в глазах судейства отягчающим обстоятельством? Вернувшись в Париж, Ги пишет Флоберу: «Меня решительно преследуют за оскорбление нравов и публичной морали. И все это из-за поэмы „На берегу“. Я вернулся из Этампа, где подвергся продолжительному допросу судебного следователя. Сей чиновник был, однако же, весьма учтив, да и я, по-моему, ни в чем не сплоховал. Я обвинен, но убежден, что они не решатся дать делу ход, ибо слишком очевидно, что я буду защищаться, как бешеный. Не ради себя (плевать я хотел на свои гражданские права), а ради своей поэмы, nom de Dieu![36] Я буду отстаивать ее до конца любой ценой и ни за что не соглашусь на отказ от ее публикации. Теперь мое министерство меня тревожит, и я прибегну ко всем возможным средствам, чтобы добиться прекращения дела».

Доведенный до точки, Ги колеблется в формулировке просьбы. Ему ведомо отвращение Флобера к высказываниям своей общественной позиции, к газетно-журнальным кампаниям и прочим шумихам. Но что было делать, когда на карту поставлено будущее! Тем хуже для щепетильности Старца! Низко опустив голову, Мопассан продолжает: «…Собираюсь просить вас о большой услуге, принося одновременно свои извинения за то, что посягаю на ваше время и ваше творчество ради такого дурацкого дела. Мне от вас нужно письмо – длинное, утешающее, отеческое и философическое, проникнутое высокими идеями о моральной ценности литературных процессов, уподобляющих человека Жермини,[37] если дело кончается осуждением, или порою приводящих к награждению орденом в случае оправдания. Еще потребуется ваше мнение о моей пиесе „На берегу“ с точки зрения литературной и с точки зрения моральной (художественная мораль суть одно лишь Прекрасное!) и ваше сочувствие. Мой адвокат и друг подал мне этот совет, который я нахожу блестящим. И вот почему: это письмо предполагается опубликовать в „Голуа“ в статье по поводу моего процесса. Оно послужит одновременно средством укрепления позиции защиты и аргументом, на котором будет основываться речь моего адвоката. Ваше исключительное, уникальное положение гениального человека, подвергавшегося судебному преследованию за шедевр, с трудом оправданного, затем прославленного и в конце концов признанного безупречным мастером всеми литературными школами, оказало бы мне такую помощь, что, по мнению моего адвоката, дело немедленно замяли бы после одной только публикации вашего письма. Надо бы опубликовать его немедленно, дабы оно вполне походило на непосредственное утешение Учителя Ученику. Но если по какой-либо причине вам это будет неприятно, не будем более говорить об этом… Я одинок в своей защите, мои средства к существованию под угрозой, я не нахожу поддержки ни в семье, ни у знакомых, и не могу осыпать золотом знаменитого адвоката…»

И, опасаясь, что Флобер не так поймет его, уточняет: «Когда я прошу от вас длинного письма, то имею в виду, что мне нужно две-три страницы вашей почтовой бумаги: только для того, чтобы расположить прессу в мою пользу и склонить ее вступиться за меня. Я же постараюсь заинтриговать все газеты, в которых у меня имеются друзья. Нежно обнимаю вас, мой дорогой учитель, и еще раз прошу у вас извинения. С сыновней преданностью – Ги де М.». Но перед тем, как запечатать письмо, полный угрызений совести, Ги приписывает следующее: «Если вам неприятно, что ваша проза появится в газете, не посылайте ничего» (февраль 1880 г.).

Получив этот призыв о помощи, Флобер не колебался ни секунды. Как ни претило ему поверять свои мысли какой-нибудь бульварной газетенке, он немедленно принялся за составление плана сраженья. «Дорогой мой, – извещает он Ги, – я тут же засяду за письмо, о котором ты меня просишь, но это потребует у меня целого дня, а может быть, и вечера. Ибо прежде всего нужно обо всем поразмыслить… Если случится так, что письмо смутит господ судей, они отыграются на тебе… Постараюсь сделать его возможно более догматичным» (письмо от 15 февраля 1880 г.). Первое, что сделал Флобер, – составил для своего ученика список официальных лиц, к которым ему следовало обратиться, чтобы вызвать их интерес к своему делу, и сам разослал письма тем из них, кого полагал наиболее влиятельными. Из всех этих возможных покровителей наиболее респектабельным показался ему муниципальный советник Руана Рауль-Дюваль. «Благодаря Раулю-Дювалю, – уверяет Флобер Ги, – генеральный прокурор остановит дело, и ты не потеряешь место» (письмо от 17 февраля 1880 г.). И чтобы его корреспондент воспрянул духом, вспоминает свой собственный опыт общения с правосудием: «Тот процесс сделал мне гигантскую рекламу, которой я обязан тремя четвертями своего успеха». Но как бы ни убеждал его Старец, Ги относился к его заверениям все с меньшим доверием. «Дело дрянь, дорогой учитель, – вздыхает он, – думаю, что скоро потеряю место и окажусь на мостовой… Мне сообщают с разных сторон и по самым авторитетным каналам, что меня уж точно осудят. Право, тут какая-то подоплека. Между нами говоря, уверяют, что все это исходит от салона мадам Адан и что я назначен в качестве жертвы для того, чтобы потом разделаться с Золя» (февраль 1880 г.).

И вот наконец 21 февраля 1880 года «Голуа» публикует письмо Флобера своему ученику: «К чему мы принуждены теперь? Что нужно написать? Как публиковать? В какой Беотии[38] мы живем? Поэзия, точно солнце, озаряет золотом навоз. Тем хуже для тех, кто этого не видит». Флобер остался не удовлетворенным этим верительным посланием, посчитав его написанным «в стиле извозчичьей лошадки». Но резонанс незамедлительно дал о себе знать: неделю спустя судебные преследования были прекращены, о чем следователь и подписал распоряжение. Потрясенный, Ги переполнен благодарностью к Флоберу, считая, что одному лишь ему обязан победой над «стражами закона»: «Спасибо еще раз, мой дражайший покровитель, за ваше красноречивое письмо, которое спасло меня, и за ваше спешное вмешательство… Это – жалкие и трусливые люди. Их отступление в моем деле – прекрасная вещь. Словом, с этим кончено» (начало марта 1860 г.).

Ему бы радоваться всей душой, да вот беда: приходится заботиться о здоровье. Ги признается Флоберу, что страдает параличом аккомодации правого глаза. По словам лечащего врача, речь идет о том же заболевании, которым хворала и его мать, то есть легком раздражении верхнего отдела спинного мозга. «Следовательно, нарушение сердечной деятельности, выпадение волос и поражение глаз имеют одну причину… Во всяком случае, это ужасно тошнотворно». Факт остается фактом – у атлета со стальными мускулами нервы никуда. У него выпадают волосы, он вспыльчив, случаются даже галлюцинации. Несмотря на столь серьезные проблемы со здоровьем, он с жаром готовится к новым баталиям. Шумиха вокруг с треском провалившегося судебного процесса в полной мере послужила его реноме. У Шарпантье готовился к публикации томик его стихов; у того же издателя вот-вот должен был выйти коллективный сборник новелл «Меданские вечера», включавший одно из творений Мопассана – «Пышку». Идея этого коллективного труда родилась за одним из обедов в обществе Золя. Собравшись у прославленного автора «Западни» и «Нана», молодая группа из пяти человек – Мопассан, Гюисманс, Сеар, Алексис и Энник – вспоминала франко-прусскую войну. У каждого из них были воспоминания об этой плачевной эпохе, которые хотелось бы поведать читающей публике. Неожиданно Энник предложил составить сборник из шести новелл на данную тему. Собравшиеся ответили аплодисментами. Теперь нужно было подыскать ему название. Гюисманс имел нахальство предложить для сборника такой титул, от которого всех бросило в дрожь: «Комическое нашествие». Право, не слишком ли провокационно? Сеар предложил «Меданские вечера» – в честь гостеприимного домика Золя, где так любят собираться его молодые поклонники. Это кроткое название было одобрено единогласно. В общем радостном порыве было решено вверить книгу патронажу доброго хозяина домика в Медане. Его имя, стяжавшее такую громкую славу, будет открывать сборник и послужит поручительством пятерым дебютантам, выстроившимся вслед за ним гуськом. Так и ворвутся наскоком в мир литературы. Золя собирался включить в сборник новеллу «Осада мельницы», которую ранее опубликовал сначала в России, затем во Франции, Гюисманс – рассказ «С мешком за плечами», который незадолго до того увидел свет в Брюсселе, а Сеар – жгучий эпизод из эпохи осады Парижа (чего стоит одно только название – «Кровопускание»!), написанный им для русского журнала, корреспондентом которого он являлся. Дело оставалось за тремя другими авторами – Мопассаном, Энником и Алексисом. Перья в руки – и за дело! Ги особенно рассчитывал на то преимущество, которое даст сборнику имя Эмиля Золя – оно поможет книге разойтись, да еще и принесет каждому соучастнику «на табачок» франков сто или двести… В оправдание сего предприятия, к которому Флобер отнесся с недоверием, Мопассан пишет Старцу:

«У нас не было при составлении этой книги никакой антипатриотической идеи, никакого предвзятого намерения; мы хотели только попытаться дать в наших рассказах правдивую картину войны, очистить их от шовинизма в духе Деруледа, а также от фальшивого энтузиазма, почитавшегося до сего времени необходимым во всяком повествовании, где имеются красные штаны и ружье. Генералы, вместо того чтобы быть кладезями премудрости, в которых ключом кипят благороднейшие чувства, великодушнейшие порывы, оказываются просто-напросто посредственными существами, подобными всем другим посредственным существам, с тою только разницею, что они носят кепи с галунами и приказывают убивать людей не в силу дурных намерений, а единственно по глупости. Эта добросовестность, проявленная нами при оценке военных событий, придает всему сборнику своеобразную физиономию, в тысячу раз сильнее ожесточает буржуа, чем лобовые атаки. Это не будет антипатриотично, а будет попросту правдиво, и то, что я говорю о руанцах, гораздо слабее подлинной правды» (письмо от 5 января 1880 г.).

Мопассану не терпелось представить на суд мэтру свою дерзновенную новеллу, названную «Пышка». Как только из типографии пришли первые гранки, он тут же отправил их в Круассе. Флобер с жадностью набросился на них и воспылал восторгом. Да, были у Флобера основания делать ставку на будущее Ги! Бравый молодец так прекрасно усвоил полученные от него уроки, что вот-вот разом сравняется с самыми маститыми! По-прежнему пребывая в волнении от этого открытия, Флобер пишет своей племяннице Каролине: «Повесть моего ученика „Пышка“, гранки которой я прочел нынче утром, – воистину шедевр (выделено везде в тексте. – Прим. пер.). Держу слово, шедевр композиции, комизма и наблюдения» (письмо от 1 февраля 1880 г.). В тот же день он сообщает свое мнение автору: «Спешу известить вас, что почитаю „Пышку“ шедевром. Да, молодой человек! Ни больше ни меньше, видно руку мастера! Очень оригинально по замыслу, отлично понято и выдержано в превосходном стиле. Заметны пейзаж и персонажи, сильна психология. Сказать короче, я восхищен, а раза два или три посмеялся в голос. Я перечислил вам на крохотном клочке бумаги мои ремарки в духе классного надзирателя. Примите во внимание, я полагаю их стоящими. Эта маленькая повесть останется в литературе, не сомневайтесь в этом. Ах, что за рожи у ваших буржуа! Как на подбор…Так бы лобызал тебя четверть часа подряд! Нет, право, я доволен! Получил удовольствие и восхищаюсь… Еще раз браво! Nom de Dieu!»

Никогда еще Флобер не выказывал такого восторга перед творением своего ученика, Ги был счастлив тем сильнее, что несколькими днями ранее его осыпали похвалами товарищи. Собравшись у него на рю Клозель, где каждый читал свою новеллу, они выслушали «Пышку» в благоговейной тишине, а затем все встали в едином порыве и провозгласили Мастером! Однако сам он относится без снисхождения к остальным пяти участникам «Меданских вечеров». «Золя: хорошо, но этот сюжет мог быть трактован точно в такой же манере и ничуть не хуже мадам Санд или Доде, – напишет он Флоберу. – Гюисманс: так себе. Ни сюжета, ни композиции, мало стиля. Сеар: тяжело, очень тяжело, мало похоже на правду, подергивания стиля, но много любопытного и тонкого; Энник: хорошо, рука хорошего писателя, местами некоторая беспорядочность. Алексис: похож на Барбе д’Оревильи, но, подобно Сарсе, желает походить на Вольтера» (конец апреля 1880 г.).

И то сказать, «Пышка» выделяется среди других новелл «Меданских вечеров» верностью наблюдения, легкостью почерка, точностью образов, ни в коем случае не вымученных, и безжалостным юмором, взламывающим линейную на первый взгляд канву повествования. Катящийся по оккупированной пруссаками Франции дилижанс с его трусливыми, но при этом самодовольными и эгоистичными пассажирами суть символ человеческой посредственности. В нем заперта как бы вся нация, униженная поражением. Когда прусский офицер не дает добро на отправление экипажа, пока одна из пассажирок – девица известного поведения по прозвищу Пышка – не согласится разделить с ним ложе, презиравшие ее дотоле буржуа решили, что она должна пожертвовать собою во имя общего интереса. «Раз эта пакостница занимается таким ремеслом и проделывает это со всеми мужчинами, какое право она имеет отказывать кому бы то ни было? Скажите на милость, в Руане она путалась с кем попало… А теперь, когда нужно вызволить нас из беды… разыгрывает из себя недотрогу!» – заявляет мадам Луазо. Со своей стороны, граф де Бревиль предпринимает попытку уломать Пышку при помощи ласки и дипломатии: «Итак, вы готовы держать нас здесь и подвергать, как и самое себя, опасности всевозможных насилий, неизбежных в случае поражения прусской армии, только бы не оказать любезности, которую вы оказывали в своей жизни столько раз?» За столом вспоминали примеры самопожертвования – «Юдифь и Олоферна, затем ни с того ни с сего Лукрецию и Секста, помянули Клеопатру, которая принимала на своем ложе всех вражеских военачальников и приводила их к рабской покорности». Пожилая монахиня даже высказала утверждение, что «нередко поступок, сам по себе достойный осуждения, становится похвальным благодаря намерению, которое его вдохновляет». И вот Пышка, которая поначалу пылала негодованием при одной мысли о том, чтобы разделить ложе с врагом ее родины, соглашается, уступив доводам стольких уважаемых особ. Прусский офицер – хозяин своего слова: дилижанс трогается в путь. Получив возможность вздохнуть свободно, буржуа возвращаются к своей прежней натуре и вновь отворачиваются от несчастной. Презираемая всеми, она оплакивала свой позор. «Никто не смотрел на нее, никто о ней не думал, – пишет Мопассан. – Она чувствовала, что ее захлестывает презрение этих почтенных мерзавцев, которые сперва принесли ее в жертву, а потом отшвырнули как ненужную грязную тряпку».

Что более всего поразило публику, что более всего очаровало Флобера, так это сочный ход фразы, сотни правдивых деталей в живописании персонажей и горькая мораль, восстающая из целостности сюжета. В этой в высшей степени колоритной повести, обладающей остротой памфлета против благонамеренного общества, жизнь отовсюду бьет ключом. И в противоположность тому, чего мог опасаться Флобер, ученик ни в чем не подражал ему. Наставничество Флобера пошло ему на пользу, но при всем том он сумел создать произведение, обладающее очевидной оригинальностью. Его почерк более свободный, более непосредственный, чем у отшельника из Круассе. В свои тридцать лет Мопассан достиг самодостаточности.

Этот бурный расцвет его таланта на глазах у честного мира тем более поразителен, что он сочинил свою «Пышку», отчаянно борясь со вполне прозаическими обстоятельствами. Тут и навалившиеся на него административные интриги, и угроза судом, которая могла привести его к потере места в министерстве, и забота о собственном здоровье. В ту пору, когда он вынужден был таскаться в Этамп на допросы, у него так болел правый глаз, что он едва мог вывести строчку на листе бумаги и должен был ставить себе за ухо пять штук пиявок. Мигрени так донимали его, что бедняге приходилось прибегать к эфиру. Это зелье утоляло его боль и обостряло мысль. Вот как он увековечил свои чувства в одной из новелл: «Вскоре странное и чарующее ощущение пустоты, которое обитало в моей груди, разлилось и достигло членов, которые, в свою очередь, стали легкими-легкими, словно в них растаяли плоть и кости и осталась только кожа, – кожа, необходимая мне, чтобы ощущать сладость жизни и почивать в этом благополучии. И я почувствовал, что более не страдаю… Голова моя сделалась полем битвы мыслей. Я сделался высшим существом, вооруженным непобедимым умом, и вкушал потрясающую радость от ощущения своей невиданной силы».

Вместе с тем в «Пышке» нет и следа этой бредовой эйфории. Повествование отличается безупречным реализмом. Источником вдохновения для Мопассана послужила девица известного поведения, о которой ему рассказал ее дядюшка Шарль Кордомм. Звали ее Адриенна Леге, и за свои округлые формы она удостоилась прозвища Пышки. Что же касается самого приключения, то не исключено, что автор чуток добавил ему пикантности во имя искусства. Годы спустя Мопассан встретит Адриенну, одну, в ложе театра «Лафайет» в Руане. После спектакля он пригласит ее на ужин, с глазу на глаз, в отель «Манс». Это был его скромный знак признательности той, которая послужила его первому успеху.[39]

Но Ги еще не был уверен в своем первом успехе – ведь книга еще не успела попасть на суд публики. Ожидая появления со дня на день также и своего сборника стихов, Ги раздумывал-гадал, какая же из двух книг для него важнее. 28 марта 1880 года, на Пасху, он оказывается у Флобера в Круассе, где собрались сливки французской словесности: Гонкур, Золя, Доде и Шарпантье. Гонкур очарован видом Сены, по которой, как привидения, скользят пароходы, восхищается длинной террасой, обсаженной липами, письменным столом хозяина и качеством кухни. «Лилось рекою вино разных сортов, – гласит дневниковая запись Гонкура, помеченная той же датой, – и весь вечер рассказывали сальные истории, от которых Флобер взрывался хохотом, подобно тому, как давятся от смеха в детстве». Среди этих славных мэтров Мопассан по-прежнему пока еще оставался желторотым юнцом; не для того ли созвал Флобер эту встречу светил, чтобы лучше подготовить своего жеребенка к выходу на вольные просторы?

17 апреля 1880 года «Меданские вечера» наконец поступили в продажу. Получив свой экземпляр, украшенный полными сердечной признательности автографами всех шести авторов, Флобер восклицает: «„Пышка“ подавляет том с таким глупым названием!» (конец апреля 1880 г.). Вскоре Ги посылает ему также и сборник стихов. Труд посвящается «Гюставу Флоберу, блистательному, отечески расположенному другу, которого я люблю со всею нежностью, и безупречному мастеру, которым я более всего восхищаюсь». Растроганный Флобер пишет своему ученику: «Молодой мой человек, у тебя есть все основания любить меня, ибо твой Старец тебя нежно любит. Твое посвящение вызвало во мне волну воспоминаний… Голубчик долгое время ходил с ублаженным сердцем и слезою на веках» (письмо от 25 апреля 1880 г.). Но, уже сочиняя это послание своему любимцу, Флобер инстинктивно чувствовал, что стихи молодого автора – не более чем приятная забава, от которой в литературе не останется и следа, тогда как «Пышку» ожидает блистательная карьера. «Меданские вечера» предваряются кратким предисловием, звучащим как вызов: «Мы ожидаем всяческих нападок, недоброжелательства и игнорирования, тьму примеров чего нам уже дала текущая критика. Наша единственная забота заключается в том, чтобы публично утвердить наши истинные дружеские отношения и вместе с этим – наши литературные тенденции».

Реакция прессы и впрямь оказалась враждебной. 19 апреля Альбер Вольф пишет на страницах «Фигаро»: «В предисловии, исполненном редкого нахальства, маленькая шайка самонадеянных юнцов бросает перчатку критике. Эти плутни шиты белыми нитками. Их потаенные мысли ни для кого не секрет: постараемся, чтобы нас разбранили, тогда сборник пойдет! „Меданские вечера“ не стоят ни строчки критики. Если не считать новеллы Золя, открывающей том, это – низшая степень посредственности». В тот же день Леон Шаперон разразился с полос «Эвенман»: «Как и следовало ожидать, месье натуралисты охвачены горячкой тщеславия. Они только что опубликовали сборник „Меданские вечера“. Предисловие, составившееся из двух десятков строк, – грубость в самом чистом и неприкрытом виде». Того же мнения держится и некий Ле Ребуйе из газеты «Тан»: «Невзирая на венчающий ее блистательный убор, книга из самых ординарных. Молодые люди, которых рекламирует Золя, усвоили только его зазнайство, а не талант».

Но все же то тут то там раздавались голоса, приветствовавшие выступление Мопассана. Камиль Лемонье воздает в солидном издании «Эроп политик экономик э финансьер» похвалу этому «живому, пересыпанному короткими описаниями рассказу». Фредерик Плесси, отмечая на страницах «Ля пресс» «сжатый, сдержанный, сосредоточенный» стиль «Пышки» и «бесспорно наблюдательский дух» ее автора, добавляет с толикою вероломства: «Это все идет в чистом виде от Флобера, а ведь какой требуется талант, чтобы подражать этому великолепному прозаику!» Всю эту пеструю прессу Флобер не мог читать без ворчания. Эти бестолочи ничегошеньки не поняли! И, конечно, маститый писатель не мог не воздать должное Альберу Вольфу, ополчившемуся на «шайку самонадеянных юнцов» и отличавшееся «редким нахальством» предисловие к их коллективному труду. «Статья Вольфа преисполнила меня радостью, – пишет он Мопассану. – Ну что за кастраты!» И добавляет: «Перечитал „Пышку“ и остаюсь во мнении, что это шедевр. Постарайтесь сотворить дюжину таких же – и будете человеком!»

27 апреля 1880 года несколько друзей собрались в Руане в гостях у семьи Лапьер, чтобы воздать честь Флоберу по случаю дня св. Поликарпа, которого маэстро в шутку назначил своим небесным покровителем за то, что, по преданию, этот благочестивый епископ из Смирны часто повторял: «В каком веке мы живем, Боже правый!» Мопассан, которого дела задержали в Париже, не мог принять участие в торжестве, но послал своему учителю комические письма – одно из них за подписью «Чудовище с улицы Гренель» (так прозвали садиста, убившего девушку), второе – поздравления от имени прокурора Пинара, который когда-то напустился на «Мадам Бовари», а третье – под псевдонимом «Сент-Антуанская свинья». «Право же, я был тронут всем тем, что было предпринято, чтобы развлечь меня, – писал Флобер своей племяннице Каролине. – Подозреваю, что мой ученик горячо поучаствовал во всех этих милых фарсах».

Таким образом, Мопассан постарался изо всех сил, чтобы, пусть издалека, позабавить своего учителя, чья меланхолия внушала ему беспокойство. О нежности, объединявшей их, было известно всей литературной среде. Кое-кто даже шептался о том, что автор «Мадам Бовари» мог быть кровным отцом автора «Пышки». Разве Лора ле Пуатевен и Гюстав Флобер не были друзьями с детства? Остается всего шаг до того, чтобы вообразить любовные отношения между ними. Никто не станет отрицать схожести между Флобером и Ги. Та же внешняя физическая крепость. То же отвращение к браку и та же тяга к девицам из веселых домов. Та же «агромадная» природная склонность к дурачествам, та же ненависть к буржуа, та же преданность искусству… Но у Ги было и немало сходства со своим законным отцом Гюставом де Мопассаном. Как и Гюстав, он ветреник, транжира, враг всяких ответственностей, не способен вынести малейшего принуждения и склонен сердиться, подобно капризному дитяти. Кстати, Ги познакомился с Флобером очень поздно, только в 1867 году. Если допустить, что первый был сыном последнего, стала бы страстная поклонница литературы Лора ждать так долго, чтобы воссоединить их? Все вышеизложенное приводит к мысли, что между этими двумя мужчинами существовали не тайные отношения кровных отца и сына, но целомудренная и глубокая дружба между великим старцем и тем, кого он почитал своим духовным наследником. Несмотря на таковую очевидность, слух продолжал ходить. Был ли в курсе Флобер? Едва ли, иначе он взорвался бы от гнева. А пока что, обремененный заботами и одержимый мыслью закончить роман «Бувар и Пекюше» прежде, чем будет взят костлявой, он находил лучшее утешение в молодом успехе Ги. Книга продавалась хорошо. Несмотря на, скажем так, неласковую прессу, публика была заинтригована новоявленным талантом, писавшим с силой, правдой, осмелившимся превратить в героиню девушку из народа, торговавшую своими прелестями. «Принеси-ка мне на следующей неделе, – пишет Флобер Мопассану, – список идиотов, которые строчат так называемые „литературные отчеты“ в газетенках… Что ж, изготовим к бою наши батареи!.. Стало быть, вышло восемь изданий „Меданских вечеров“? „Три повести“ выдержали четыре. Я ревную!»

Глава 9

Смерть старца

В субботу 8 мая 1880 года в половине четвертого пополудни Ги получил депешу от Каролины Комманвиль: «Флобер сражен апоплексией. Никакой надежды. Отправляемся в шесть часов. Приезжайте, если можете». Новость подтвердили две другие телеграммы, пришедшие из Руана. Убитый случившимся, Ги взял в руки веселое письмо от Флобера, датированное 3 мая, – то самое, в котором Старец пообещал ему «изготовить к бою батареи», чтобы отразить нападки недоброжелателей «Меданских вечеров». Пяти дней не прошло, и вдруг – такое… Ги бросился на вокзал Сен-Лазар, встретил на перроне чету Комманвиль и сел с ними в поезд. Путь до Руана казался ему нескончаемым. Опьяненный от горя, он едва мог говорить. В Круассе он нашел новопреставленного вытянувшимся на диване, с раздутой от черной крови шеей – признак апоплексии. Он внушал ужас и был покоен, точно колосс, сраженный молнией. Ги стал расспрашивать подробности о последних мгновениях учителя. По словам близких, все произошло неожиданно и молниеносно. Проснувшись поутру, Флобер пребывал в превосходном здравии и радовался от мысли, что назавтра, 9 мая, отправится в Париж. Однако, приняв горячую ванну, почувствовал недомогание. Обеспокоенный, он попросил служанку отправиться за своим лечащим врачом, доктором Фортеном, жившим тут же, в Круассе. Потом открыл флакон с одеколоном, протер виски и вытянулся на диване. Доктора Фортена не оказалось на месте, и к изголовью больного прибыл доктор Турне из Руана. Поздно! Флобер был бездыханным. Видимо, отошел тихо, без мучений. Ги изо всех сил хотел бы поверить в это. Превозмогая смятение, он своими руками обмыл тело почившего и обтер крепким одеколоном. «Я надел на него сорочку, кальсоны и белые шелковые носки; лайковые перчатки, гусарские брюки, жилет и пиджак; галстук, подвязанный под воротником сорочки, выглядел как большая бабочка. Потом я закрыл его прекрасные глаза, расчесал усы и великолепные густые волосы…» (письмо от 9 мая 1880 г.).

Проведя бессонную ночь у тела усопшего, Ги написал Золя: «Наш бедный Флобер умер вчера от апоплексического удара. Похороны состоятся во вторник в полдень. Излишне говорить, что все, кто любил его, будут счастливы видеть вас на его погребении. Если вы отправитесь утром с восьмичасовым поездом, то приедете без опоздания. На станции будут ждать экипажи, и вас отвезут прямо в Кантеле, где назначена церемония. Жму вашу руку с чувством глубокой скорби». В тот же день он шлет письмо Эдмону де Гонкуру: «Не присоединитесь ли вы к нам для прощания с несчастным великим другом?» Вскоре все спутники Флобера были оповещены о его уходе. Эдмон де Гонкур отметил в своем дневнике: «На некоторое время меня охватило смятение, так что я не понимал, что делаю, да и по какому городу еду в экипаже. Я почувствовал, что между нами существовала тайная связь, порою ослабевавшая, но неразрывная» (письмо от 8 мая 1880 г.).

Урегулировав детали печальной церемонии, Ги встретил прибывших на нее близких и друзей покойного в осиротевшем доме в Круассе при закрытых ставнях. 11 мая, вскоре после полудня, траурный кортеж тронулся в путь. Впереди всех, понурив головы, шествовали Ги де Мопассан и Эрнест Комманвиль… Следом по пыльной прибрежной дороге, ведущей к церкви в Кантеле, тяжелыми шагами выступали остальные участники процессии. Среди них не было ни Гюго, ни Тэна, ни Ренана, ни Дюма-сына, ни Максима Дюкана, ни Огье, ни Вакери. Но Золя, Доде, Гонкур и Жозе Мария де Эредиа приняли участие в церемонии отдания последних почестей усопшему. Присутствовали представитель префекта, мэр Руана, муниципальные советники, студенты и журналисты; об этих последних Гонкур отозвался так: «Что производит ужасное впечатление на таких похоронах, так это куча репортеров с бумажками на ладони, куда они, перевирая, записывают имена присутствующих и названия мест».

По окончании заупокойной службы катафалк, сопровождаемый запыхавшейся потной толпой, двинулся к руанскому кладбищу. «В беззаботной толпе, которая находит похороны слишком затянувшимися, – пишет Эдмон де Гонкур, – возникает светлая мысль о маленькой пирушке. Говорят о камбале а-ля норманд и утятах под апельсиновым соусом… и Бюрти (искусствовед. – Прим. авт.) произносит слово бордель (выделено в тексте. – Прим. пер.), подмигивая глазками влюбленного котяры. Вот и кладбище – кладбище, благоухающее боярышником и возвышающееся над городом, окутанным лиловой тенью; от этого кажется, будто он весь из черепицы» (письмо от 11 мая 1880 г.).

И вот последнее испытание, которое ожидало Ги: когда гроб опускали в могилу, выяснилось, что гробокопатели не учли его размеров… Яма, которую они вырыли, оказалась маловата, и гроб застрял головой вниз, не подаваясь ни туда, ни сюда. Чего только могильщики не делали, как ни манипулировали веревками, ни бранились, ни ругались – не помогало все равно. Каролина стонала вполне по-театральному. Наконец Золя крикнул: «Довольно, бросьте!» Священник поспешно окропил гроб святой водою. Толпа рассеялась. Яму расширили до нужных размеров уже в отсутствие близких. Стоит ли сомневаться, что Флобер охотно включил бы эту гротескную историю в свой неоконченный роман «Бувар и Пекюше». Ги задыхался от возмущения и гнева. Он злобно глядел на этих людей, большая часть из которых вскоре позабудет об усопшем. «И вот вся эта истомленная жаждой толпа, – продолжает Гонкур, – устремляется в город, сыпя шутками, сверкая раскрасневшимися лицами. Доде, Золя и я уезжаем, отказавшись принять участие в поминках, назначенных на этот вечер».

Каролина продолжала по-театральному выказывать отчаяние. Ги не слишком-то верил этой странной маленькой особе, ради которой Флобер разорился и которая теперь сделалась его полноправной наследницей. Она занималась живописью и ударялась в благочестие; но натура ее была одновременно расчетлива и жеманна. Двумя годами ранее Ги писал о Каролине матери: «Мадам Брэнн, с которой я долго беседовал вчера, живописала мне портрет мадам Комманвиль, вывод из которого меня глубоко поразил. По ее словам, эта госпожа не поддается пониманию, слушает курс физиологии и метафизики, набожна и вместе с тем республиканка, холодна как мрамор, недоступна большинству страданий и страстей, проводит целые часы тет-а-тет то со святым отцом Дидоном, то со своими обнаженными моделями; она нетерпима, непогрешима, наделена высшим разумом. Очевидно, в точности такой была мадам де Ментенон. Сравнение абсолютно точное. Это воистину мадам де Ментенон» (письмо от 15 февраля 1878 г.).

Со своей стороны, Эдмон де Гонкур, наблюдавший чету Комманвиль в день похорон Флобера, напишет следующее: «Муж племянницы, разоривший Флобера, не просто бесчестен, как сказали бы коммерсанты, – он самый истинный прохвост. А по поводу племянницы, ради которой Флобер готов был из себя достать печенку, Мопассан говорит, что не может поручиться за нее. Она была, есть и будет бессознательным орудием в руках своего канальи-мужа, который обладает над нею властью, каковою обладают негодяи над честными женщинами… Комманвиль постоянно говорит о деньгах, которые можно извлечь из сочинений покойного, и, как ни странно, то и дело заводит речь о любовной переписке несчастного друга; это наводит на мысль, что он не остановится перед шантажом переживших Флобера возлюбленных. И осыпает Мопассана ласками, смешанными со шпионажем, слежкой, достойной истинного полицейского агента».

В тот же вечер за обедом Эрнест Комманвиль до отвала набил себе брюхо ветчиною, а затем, после поминок, отвел Ги в небольшой садовый павильон. Там, обхватив любимого ученика усопшего обеими руками, он целый час рассыпался в комплиментах и уверениях в нежном отношении. Глядя на собеседника, Ги распознал в нем фальшь, немало огорчившись этим. В это время Каролина пыталась разжалобить Эредиа, обливаясь слезами у него на глазах. Этот балаган весьма позабавил Гонкура, и он сделал в дневнике следующую запись: «Эта женщина, которую Мопассан никогда в жизни не видел плачущей, заливалась слезами в нежном самозабвении, и ее голова столь странным образом тянулась к груди Эредиа, что наводило на мысль – если он в сей мо-мент сделает ответное движение, она кинется ему в объятия». Суть подоплеки была ясна Гонкуру как божий день: супруг подговорил Каролину разыграть любовную комедию, с тем чтобы при случае обвинить честного молодого человека в посягательстве и склонить того к поддержке его стороны в кознях против других претендентов на наследство. И заключает: «Ах! Мой бедный Флобер! Что за махинации и человеческие свидетельства вокруг твоего тела! Ты мог бы сделать из всего этого прекрасный провинциальный роман!» (Запись от 14 мая 1880 г.)

Точно так же размышлял и Ги. Но к отвращению, внушаемому ему человеческой посредственностью, примешивались серая меланхолия и безмерная обескураженность перед внезапно открывшейся ему пустотой существования. С уходом Флобера он потеряется, как в лесу, где не знает тропинок. Кто теперь будет давать ему советы? Кто возьмет под свой покров? Кто защитит от интриг собратьев по перу? Да и достанет ли у него теперь мужества и вкуса к сочинительству? Пребывая в таком отчаянии, он поверяет свою тоску Каролине, хоть и подозревает ее в двуличности: «Чем больше отдаляется от нас кончина Флобера, тем более преследуют меня воспоминания о нем, тем сильнее я ощущаю сердечную боль и духовное одиночество. Его образ беспрестанно предо мною, я вижу, как он стоит в своем внушительном коричневом халате, который кажется еще шире, когда он поднимает руки во время разговора. Все его жесты являются предо мной, все его интонации преследуют меня, а фразы, которые он имел обыкновение говорить, звучат в моих ушах, будто он все еще произносит их…Я остро чувствую в этот момент тщетность жизни, бесплодность любых усилий, омерзительную монотонность событий и вещей и ту моральную изоляцию, в котором живем мы все, но от которой я страдал бы менее, когда б имел возможность беседовать с ним». Такая же точно жалоба Ивану Тургеневу: «Дорогой великий образ следует за мной повсюду. Меня преследует его голос, вспоминаются отдельные фразы, а утрата его сердечной привязанности опустошила мир вокруг меня» (письмо от 25 мая 1880 г.). Золя также получил горестную исповедь сына, потерявшего отца, и примерно в тех же выражениях: «Не могу вам передать, как много думаю о Флобере, он гонится за мною, преследует меня. Мысль о нем без конца возвращается ко мне, я слышу его голос, воображаю себе его жесты, поминутно вижу, как он стоит предо мною в своем внушительном коричневом халате с воздетыми при разговоре руками» (май 1880 г.).

Но уже входила в свою колею повседневная жизнь, брали свое профессиональные заботы молодого писателя, и в этом же самом письме, прежде чем выразить свою искреннюю скорбь о смерти большого друга, Ги просит Золя о дружеской поддержке со страниц прессы: «Позвольте просить вас об услуге, которую вы мне, кстати сказать, обещали первым, – а именно, замолвить несколько слов о моем сборнике стихов в вашем фельетоне в газете „Вольтер“. У меня уже есть одна статья в „Глоб“, другая – в „Насьональ“, материал Банвиля, два вполне хвалебных упоминания в „Тан“, превосходная статья в „Семафор де Марсель“, а другая – в „Ревю политик э литтерер“, любезные упоминания в „Пти журналь“, „XIX веке“ и др., и наконец, вчера вечером, лекция Сорсе. Продажа, впрочем, идет хорошо, и первое издание почти разошлось, но мне потребуется надежная поддержка, чтобы сбыть оставшиеся двести экземпляров». Таковую поддержку Золя охотно оказал и 25 мая опубликовал теплую статью, посвященную протеже покойного Флобера. В том же месяце Артур Мейер, возглавлявший газету «Ле Голуа», объявляет своим читателям о постоянном сотрудничестве с Ги де Мопассаном. Последний в спешном порядке собрал свои ранее написанные тексты, переработал их в духе вкусов текущих дней и потом из недели в неделю публиковал под общим заглавием «Воскресные прогулки парижского буржуа». Источником вдохновения для этих новелл послужило неоконченное сочинение почившего Флобера «Бувар и Пекюше». И, как и покойный друг, Ги ополчается на людскую глупость, культ застарелых условностей и мещанские привычки чернильных душ.

Его можно смело поздравить с посвящением в журналисты. Он без робости входит в конторы газет, обменивается рукопожатиями кое с кем из собратьев по перу в модных кафе, сидя у края стола, строчит хроники – то серьезные, то дерзостные; печатается в «Ле Голуа», затем в «Жиль Бласе» и «Фигаро» и становится – так ли, сяк ли – заметной фигурой на парижском небосклоне, со своими густыми усищами, бычьей шеей и свежим цветом лица.

Надо признать, внезапно свалившаяся на него известность ничуть не вскружила ему голову. Сколько бы он ни получал предложений от газет и редакторов, он держится за свою должность в министерстве. При том что он никого так не высмеивает, как конторских крыс, он готов протирать штаны в конторе сколь угодно долго. «Это вполне французское стремление удивительно у столь жесткого молодого человека, фрондера и по языку, и по походке, любителя прихвастнуть своими физическими подвигами», – скажет о нем шеф Анри Ружон. Правда же заключалась в том, что Ги опасался потерять финансовый источник в случае, если его литературная карьера встретит помехи. Случись болезни или несчастному случаю прервать его писательскую деятельность, так у него, по крайней мере, останется должность и какой ни есть оклад. Он страстно любит деньги, но не как скупой рыцарь, а как жуир-вертопрах. Денежки нужны ему, чтобы оплачивать удовольствия жизни. Не желая упустить ни одного су из тех, что можно выжать из газет и журналов, он отчаянно спорит с редакциями об условиях сотрудничества. Пока что в этой области все идет хорошо. Даже в конторе на рю де Гренель его уважают больше, чем других. Пользуясь этим, он просит после смерти Флобера три месяца отпуска с сохранением содержания. Его просьбу удовлетворяют. 1 сентября он снова обращается с просьбой об отпуске, на этот раз только с половинным содержанием. И снова ему идут навстречу. В начале следующего года он снова берет отпуск – теперь уже на 6 месяцев без сохранения содержания. За это время он пристрастился к вольной жизни. Мысль о том, чтобы снова погрузиться в вороха пыльных бумаг, вдруг показалась ему невыносимой. Он решается рискнуть всем на свете и подать в отставку. Новый министр народного образования мигом дает согласие, решив таким образом положить конец экстравагантностям этого писаря-призрака, о котором все в его окружении в один голос говорят, что никогда не видели его на рабочем месте.[40]

В конфиденциальном личном деле Ги де Мопассана министр мог найти медицинское заключение доктора Рандю: «Я, нижеподписавшийся, клинический врач, удостоверяю, что у г-на де Мопассана, которого я уже неоднократно лечил от затылочной невралгии, сопровождающейся сердцебиениями, возобновились те же самые недуги и что ему было бы противопоказано приступать к постоянной работе».

Это медицинское заключение выдано врачом отнюдь не из снисходительности: Ги и в самом деле страдал болезнью глаз и был подвержен мигреням, от которых создавалось впечатление, что раскалывается голова; время от времени его преследовали и болезни сердца. Видный офтальмолог доктор Ландоль, консультировавший Мопассана при усилении его страданий, проанализирует в своих записях случай этого странного больного с видом цветущего здоровяка и хрупкой головой: «В начале 1880 года у Ги де Мопассана было повреждение то ли параокулярного нервного узла, то ли, вероятнее всего, узла внутрицеребральных клеток. Констатация означенного недуга вполне может соответствовать диагнозу сифилиса нервной системы в 80 процентах случаев и общего паралича – в 40 процентах».

Несмотря на мучения, которые ему приходилось испытывать во время приступов, Ги неослабно трудился и даже находил силы шутить. «Пусть тебя не шокирует, что это не мой почерк, – пишет он Роберу Пеншону 7 августа 1881 года. – У меня, как говорит Золя, один глаз вкось, а оба врозь, так что пошли бы они оба в сортир! (de sorte que je suis obligé de les laisser aux cabinets tous les deux)». Но все же он приходит к мысли, что путешествие в солнечную местность было бы для него пользительно. Как раз в это время его занедужившая мать отдыхала на Корсике, и он решил к ней податься.

Как только поезд въехал на территорию Прованса, Ги открыл окно и до упоения наслаждался веселым зрелищем полуденного пейзажа, сочными цветами обожженной солнцем каменистой местности, где так уютно коренастым оливковым деревьям с серо-зеленою листвою. А вот, наконец, и Марсель с его заплетающимися улочками, шумной толпой, голосами с певучим акцентом и запахом кушаний, приготовляемых непременно с чесноком. На следующий день он сел на пароход до Корсики. Это лазурное море, так непохожее на сине-зеленое море в Этрета, зачаровало его. Не получится ли так, что он изменит одному с другим? Он уже чувствовал себя покоренным, околдованным светом, запахами, первозданным покоем Средиземноморского побережья. На Корсике он находит свою мать, к тому времени выздоровевшую, посещает Аяччо, Вико, Бастелику, Пиану, ходит в горные походы, охотится и рыбачит, плавает под парусом, восторгается неизменно синим небом и пишет Люси ле Пуатевен:[41] «Купаюсь дважды в день – море до того теплое, что, влезая в воду, не испытываешь ни малейшего ощущения свежести. На термометре весь день 32 градуса в тени. Вот это климат!» (октябрь 1880 г.).

Отдыхая на Корсике, Ги сдружился с молодым студентом-словесником по имени Леон Джистуччи. Оба вместе ходят купаться, и Леон, засмотревшись на раздетого Ги, поражен его незаурядным внешним видом, внушающим веселую силу. Но однажды, заглянув к нему в номер в гостинице «Франция», Леон застал друга вытянувшимся во весь рост на своей постели; лицо покрыто, точно росписью под мрамор, красными пятнами; голова обвязана, глаза закрыты. «Пустяки. Всего лишь мигрень», – пробормотал Ги. И с искаженной болью улыбкой пригласил друга сесть. По столу были разбросаны листки исчерканной бумаги. Это была статья, которую он только что написал для «Ле Голуа» и которая в этот же вечер должна быть отправлена пароходом. «Мой взгляд, – рассказывал Леон, – без конца грустно скользил по столу, где высыхали чернила на листах рукописей, несших на себе живую мысль автора, который лежал теперь на убогой гостиничной кровати и, казалось, агонизировал».[42] Впрочем, назавтра кризис миновал, и Ги снова пустился расточать свою энергию на шатания и купания.

Если в конце октября, несмотря на все соблазны Корсики, Ги все же возвратился в Париж, то отнюдь не для того, чтобы вернуться в министерство, куда он практически позабыл дорогу, но чтобы как следует воспользоваться своим успехом в журналистике. В январе 1881 года он радостно сообщает матери: «Я почти закончил новеллу о женщинах из борделя на первом причастии. Думаю, что она как минимум равна „Пышке“, если не выше». Эта повесть – «Заведение Телье» – по-видимому, была вдохновлена прекрасным знатоком руанских домов терпимости Шарлем Лапьером. А может быть, и самим Гектором Мало,[43] который также претендует на приоритет в сообщении Мопассану этого анекдота. Во всяком случае, для развития сюжета молодому писателю оказалось достаточно одной только фразы, а именно – висевшего на дверях одного из веселых заведений плакатика «ЗАКРЫТО ПО СЛУЧАЮ ПЕРВОГО ПРИЧАСТИЯ», написанного от руки. Он тут же воображает интригу и увлекается созданием образов персонажей. С ликованием живописует он группу этих вульгарных теток, набившихся в железнодорожный вагон, который мчит их, преисполненных волнения, на торжество первого причастия племянницы хозяйки заведения. Сознавая торжество момента, они расфуфырились, одна пуще другой:

«Действительно, яркие краски так и сияли в вагоне. Хозяйка, с ног до головы в голубом шелку, накинула на плечи красную, ослепительно огненную шаль из поддельного французского кашемира. Фернанда пыхтела в шотландском платье; лиф, еле-еле застегнутый на ней подругами, приподнимал ее отвислые груди в виде двойного купола, который все время колыхался, словно переливаясь, под натянутой материей.

Рафаэль в шляпке с перьями, изображавшей птичье гнездо с птенцами, была одета в сиреневое платье, усеянное золотыми блестками; оно носило несколько восточный характер, что шло к ее еврейскому лицу. Роза-Рожица, в розовой юбке с широкими воланами, была похожа на чересчур растолстевшую девочку, на тучную карлицу, а оба Насоса словно выкроили свои наряды из старинных оконных занавесок с крупными разводами, времен реставрации Бурбонов».

Мазок широкий, энергичный, краски сочные; картину оживляет ощущение грубого телесного здоровья, вызывающее трепет. Собравшиеся в церкви верующие ослеплены зрелищем этих дам, «разукрашенных пестрее, чем стихари певчих», а крестьяне пожирали глазами этих явившихся из города великих грешниц в самом соку. Во время службы публичные девки, одна за другой охватываемые сладостью воспоминаний, начинают рыдать. Слезы заразительны, и вскоре рыдает все собрание. При виде такого религиозного порыва бравый кюре восклицает, обратившись к проституткам: «Особенно благодарю вас, дорогие мои сестры, вас, прибывших так издалека; ваше присутствие, очевидная вера и столь горячее благочестие послужили для всех спасительным примером… Быть может, без вас нынешний великий день не был бы отмечен этой печатью истинной божественности». В этой новелле, которую Мопассан посвятил И.С. Тургеневу, остроумие автора развивается по нарастающей от начала к завершению. Но за комичностью описаний скрывается, как и в «Пышке», бунт против устоявшегося порядка. Ги в очередной раз бичует благонамеренных граждан, на словах осуждающих то, что вполне приемлют на деле. Конечно, не он первый коснулся в своих сочинениях темы проституции. Гюисманс в «Марте», Эдмон де Гонкур в «Девке Элизе», Эмиль Золя в «Нана» друг за другом обретали своих героинь в этой среде. Но смелость тона, неукоснительная точность деталей, опустошающий юмор у Мопассана воистину неподражаемы. Не вчера еще он писал матери, что питает отвращение к bon goût.[44] Когда-то, говоря о нем, одна из подруг отца, мадам Д., сказала после нескольких комплиментов: «Мне хотелось бы, чтобы какая-нибудь прекрасная дама в шелковых чулочках, на кокетливых каблучках и с надушенными волосами внушила бы ему то совершенство вкуса, которое игнорируют Флобер и Золя, но который дарует бессмертие поэзии и поэтам всего за какую-нибудь полусотню стихов и т. д. Я лично, как вам известно, обожаю свой XVII век, а вот „Ле Голуа“ не всегда мне нравится». Процитировав сие мнение мадам Д., Ги добавляет: «Я нахожу эту фразу чудесной, так как в ней заключается вся вековая глупость прекрасных дам Франции. Литературу на кокетливых каблучках я знаю и не стану ею заниматься; я желаю только одного – не обладать общепринятым „вкусом“, ибо все великие люди не „обладали“ им, а создавали новый».

«Заведение Телье» явилось яростным отрицанием bon goût, или, точнее говоря, буржуазных условностей. Еще несколько лет назад автора этой новеллы наверняка упекли бы под суд; но Республика образца 1880 года обрела толерантность. «Моральный порядок», столь милый сердцу Мак-Магона, канул в Лету. Публика жаждала свежих новостей, человеческих свидетельств, погружения в те среды, куда честная женщина не решилась бы заглянуть. Лупанары вошли в моду. Дамы из благопристойного общества кинулись в кафешантаны слушать гривуазные куплеты. Танцовщицы канкана вздымали к небу ножки, тряся кружевным исподним перед веселыми разгоряченными месье. «Заведение Телье» было на пике популярности. С этой новеллой Мопассан упрочил свою репутацию первоклассного писателя.

Деньги потекли рекой. Пока шел ремонт его новой квартиры в доме № 83 по рю Дюлонг, он нанял в Сартрувиле – на пути, где из одной реки в другую перетаскивали волоком суда, – белый домик, окруженный липами. Как всегда, катается на лодке по Сене голым по пояс, но также усердно трудится и подыскивает издателя для сборника своих новелл под общим заглавием «Заведение Телье». Все эти новеллы, будь то «Папа Симона», «В лоне семьи», «История одной батрачки», «На водах» или «Весною», являют ту же четкость композиции, ту же молодую смелость стиля и ту же жалость к убожеству человеческого состояния. Отказавшись иметь дело с Шарпантье, которого счел слишком перегруженным печатанием большими тиражами романов маститых авторов, как то: Золя и Доде, Гонкура и Флобера, Ги наконец подписал контракт с молодым бесстрашным издателем Виктором Аваром. Вот какое мнение высказал Мопассану Авар по поводу рукописи: «Точно так, как Вы и дали мне понять, „Заведение Телье“ – вещь неординарная и очень дерзкая; и в первую очередь это – раскаленная почва, которая, по моему убеждению, всколыхнет немало гнева и фальшивого возмущения, но в целом она спасает себя совершенством формы и талантом; все при ней, и я жестоко обманусь, если она не возымеет большого успеха (я говорю не о литературном успехе, который уже завоеван ею, но о кассовом) (письмо от 8 марта 1881 г.). Виктор Авар как в воду глядел. Покупатели набросились на книгу, которую пришлось спешно перепечатывать. Издания следовали одно за другим с ускоряющимся ритмом. Зато критика, как и всегда, разделилась на хвалебную и уничтожающую. Леон Шаперон в „Эвенман“ называет „Заведение Телье“ „мусором“ и „отвратительной книжицей“. Зато Золя не скрывал своего восторга на страницах „Фигаро“».

Уставший от всей этой катавасии, Ги принял в начале июля 1881 года предложение газеты «Ле Голуа» отправиться в качестве репортера в Северную Африку, где французская армия «с твердостью и методичностью» утихомиривала мятежные племена. Он сгорал от нетерпения при мысли о большом приключении, которое ожидало его на земле, населенной людьми, так не похожими на его соплеменников. Взойдя в Марселе на борт парохода «Абд-эль-Кадир», он снова предается чарам синего с золотом миража Средиземного моря. В Алжире он наслаждается прогулками по белоснежным улочкам, вдыхая их терпкие запахи: «Восторженно любуешься сверкающим водопадом домов, словно скатывающихся друг на друга с вершины горы до самого моря. Кажется, что это пенистый поток, где пена какой-то сумасшедшей белизны…» Спутник Мопассана в этом похождении – Гарри Алис; Жюль Леметр, в ту пору учитель словесности в Алжире, сопровождает двух приятелей от базара к базару, от мечети к мечети. Затем друзья присоединяются к военному конвою и направляются в Оран. В августе, достигнув Сайды, Ги пишет матери: «Я удивительно хорошо переношу жару. Уверяю тебя, что она была особо жестока на плоскогорьях. Мы пропутешествовали целый день при сирокко,[45] который опалял нам лица огненным дыханьем. Невозможно было дотронуться до стволов наших винтовок: обжигало пальцы. Под каждым камнем таились скорпионы. Мы видели шакалов и мертвых верблюдов, терзаемых стервятниками». Колонна медленно продвигалась сквозь пески к оазису Лагуат, потом к тунисским границам в поисках этого ужасного Бу-Амама, возмутившего южно оранские племена против французских колонизаторов. Скрупулезно выполняя свой журналистский долг, Ги опрашивает офицеров и пытается завязывать разговоры с туземцами. «Никто так не вздорен, не драчлив, не склонен к сутяжничеству и не мстителен, как араб, – пишет Ги. – Кто говорит „араб“, подразумевает „вор“, без всякого исключения». Но столь же беспощаден он и к европейским поселенцам и высшим военным чинам: «Вы скажете: туземцы восстают. Но разве не правда, что у них отбирают собственность и платят им за земли лишь одну сотую истинной стоимости?» Ужас перед войной, который таился в нем еще со времен поражения во Франко-прусской войне, внезапно дал о себе знать на этой земле, которая была для него чужой. В то время как во Франции подавляющее большинство народа с увлечением наблюдают за африканской авантюрой, он глубоко скорбит о неправедности колонизации. В Кабилии он становится свидетелем гигантских пожаров, устроенных самими арабами, чтобы изгнать европейцев.

Правда, находясь в гуще всего этого абсурда, он иногда задается вопросом, не следует ли вопреки всему признать желательным попадание этих разнообразных некультурных племен под власть французов. «Вполне вероятно, – пишет он, – что в руках поселенцев земля будет приносить столько, сколько она никогда не принесла бы в руках арабов. Но, без всякого сомнения, исконное население постепенно исчезнет». Однако роль его состояла не в том, чтобы судить. Он наблюдает, подмечает, говорит правду в глаза, нравится это его читателям или нет. Результатом этого двухмесячного путешествия станут одиннадцать хроник, которые вызовут шквал поношений со стороны поборников империалистических захватов и, напротив, сочувственное отношение тех, кто не одобрял этих «бесполезных и долгих экспедиций». Травмированный, опустошенный, Ги готовился к возвращению во Францию. Надо ли говорить, что этапы его африканского турне были отмечены приключениями со всякого рода продажными женщинами. Не будучи в силах совладать со своими сексуальными потребностями, он готов был кинуться в объятья первой встречной. В начале сентября Ги и Гарри Алис садятся на пароход «Клебер»; после кратковременного пребывания на Корсике Ги останавливается в Марселе, где рассчитывает отыскать некую Баию, которая заменит ему арабских женщин, коих он познал «во множестве».

Возвратившись в Париж, он узнает от Тургенева, что его слава непрестанно возрастает и в России. Кстати сказать, и сам «добрый москвитянин» пересмотрел за это время свое прежнее суждение о своем молодом французском собрате по перу. После «Пышки» он видит в нем писателя высшей пробы. Тургенев даже утверждает, что сам Толстой, прочитав «Заведение Телье», был очарован. Мопассан испытывает от этого живейшее удовольствие. Тем не менее, несмотря на похвалы, услаждавшие его слух, Мопассан жаждет вновь отправиться в путешествие. После месяцев, проведенных на вольных просторах, в скитаниях и опасностях, которые подстерегали его в Северной Африке, атмосфера редакционных контор казалась ему нестерпимо удушающей. Он сожалеет, что не может обменяться впечатлениями с Флобером, который в свое время также был очарован магией Востока. Так, а вот еще новинка: приятель юных лет покойного мэтра Максим дю Кан тиснул свои воспоминания в «Ревю Де Монд». Читая эти страницы, вдохновленные, по словам автора, искренней дружбой, Ги сперва остолбенел, а затем вознегодовал. Вслед за длительными разглагольствованиями в сострадательном тоне автор «Литературных воспоминаний» заявляет, что, оказывается, Флобер страдал эпилепсией, которая сковывала его творческие силы… Ничуть не колеблясь, Ги публикует в «Ле Голуа» гневный протест; то же самое делает Анри Сеар в «Экспресс». Но «утка» уже запущена. Перед лицом широкой публики автор «Мадам Бовари» предстал жалким больным, который в промежутках между двумя возвышенными фразами катался по полу, брызгая слюною. Такое оскорбление памяти Старца прозвучало для Ги горше личного оскорбления. Когда Каролина Комманвиль попросила у него письма Флобера для публикации, он отказал. Он считал неприличным копаться в прошлом покойного, извлекать из праха его бумаги, выставлять напоказ его слабости. Нет, человеку лучше бы остаться в тени. Только творения должны жить. Именно в этом духе Ги пересматривает рукопись «Бувара и Пекюше» и по настоянию Каролины Комманвиль публикует в «Ля Нувель Ревю». Ги чувствовал, что, хлопоча о посмертной славе Флобера, он выполняет сыновний долг. Выдав в свет столько новелл и хроник, он хотел бы, как и его покойный покровитель, засесть за большой роман. Но достанет ли ему силы, чтобы вытянуть такое предприятие? Отшельнику из Круассе оказалось достаточно сочинить «Мадам Бовари», чтобы оказаться причисленным к ряду самых великих. Мопассан мечтает с ним сравниться. Этот каналья Максим дю Кан рассчитывал подорвать авторитет Флобера, разгласив секрет, о котором не следовало говорить. А между тем, сам того не зная, привел доказательство, что нарушение здоровья порою необходимо для рождения шедевра. Если бы Флобер не страдал эпилепсией, достиг бы он высот гениальности? Да и сам Мопассан не обязан ли тем особым счастьем, которое находит в литературной работе, своим мигреням, стреляющим болям в глазу, галлюцинациям и употреблению эфира, к которому прибегал для облегчения страданий? Не сам ли он когда-то бахвалился Роберу Пеншону – мол, у меня сифилис и я горжусь этим? Конечно, за этой бравадой скрывается и страх перед осложнениями в организме. Но в то же время и безмерная гордость. Он ощущает себя не– похожим на других, сподобленным исключительной судьбе, в которой найдется место и страданиям, и успехам. Может, и впрямь его истинная жизнь начинается с уходом Старца? Он говорит своим друзьям: «Я рад был бы умереть, если б имел уверенность, что кто-нибудь подумает обо мне так же, как я думаю о нем».

Глава 10

«Жизнь» и жизнь как она есть

Успех «Заведения Телье» вдохновил Мопассана на удвоение усилий. Хроники и новеллы сыпались с кончика его пера как из рога изобилия, и таковое изобилие ничуть не сказывалось на качестве текстов. Он заполнял своей продукцией полосы газет и журналов, денежки резво текли к нему в карман. Друзья, которые порою видели его подолгу корпевшим над одной-единственной страницей текста, не могли узнать прежнего Ги в этом плодовитом, вдохновенном и бодром сочинителе. По правде сказать, теперь он меньше катается на лодке и меньше плавает. Как отметил его собрат по перу Анри Сеар, деятельность мосье де Мопассана, прежде заключавшаяся исключительно в игре мускулов, внезапно трансформировалась в литературную активность. Силы, дотоле расходовавшиеся на физические упражнения, ныне сконденсировались в его чернильнице – в результате автор, в пору дебюта вымучивавший каждую строку, обрел теперь легкое, гибкое и плодовитое перо, так что любое сравнение с прошлым выглядело бы некорректным.

Динамизм Мопассана был таким, что, исправно поставляя прессе хронику за хроникой на злобу дня, он мощно продвигал вперед свой первый роман – «Жизнь». Как ему представлялось, это творение должно было решительно утвердить его реноме и вознести на одну высоту с Флобером и Золя. Между делом он посылает издателю Кистемакерсу в Брюссель предисловие к изданию шаловливого романа XVIII столетия «Темидор»[46] и ранее не публиковавшуюся новеллу «Мадемуазель Фифи». К этой последней была приложена фотография автора – «не особенно удачная, но другой у меня нет. Поручите ее г-ну Жюсту». Этот самый Жюст должен был исполнить с нее гравированный портрет, предназначенный для следующего сборника новелл. Обретя почву под ногами, теперь уже он диктовал условия издателям, стремясь выжать из них максимум возможного. Вот, к примеру, письмо от 4 декабря 1882 года некоему издателю, предположительно Моннье: «Таковы условия, на которых я могу иметь с Вами дело. Том из 10–15 новелл, т. е. 150 страниц текста с иллюстрациями. Тираж – 500 экземпляров класса люкс. Гонорар – 2000 франков, из коих 1000 франков в день сдачи вам текста и 1000 – в день поступления книги в продажу. Вы получаете исключительное право на публикацию этих новелл на срок пять лет…Кроме того, я счел бы себя вынужденным запросить с Вас еще крупную сумму. Я продаю роман в газету за 8000 франков. Русский перевод, выходящий прежде французского издания, дает мне 2000. Соответственно, большая новелла принесет мне при тех же условиях как минимум 1500 франков. Если я присчитаю еще 1500 франков за публикацию той же новеллы в томе, где помещены еще три других (а я получаю с мосье Авара[47] по 1 франку с тома, продающегося за три с полтиной), то это составит по крайней мере 3000 франков». И ниже, чтобы подзадорить адресата, добавляет: «И все-таки я предпочел бы совсем не писать этой новеллы, даже в том случае, если бы вы отсчитали мне 3000 франков наличными…»

Ревнуя к успеху, которым Мопассан пользовался у других издателей, Шарпантье предлагает ему выгодный договор, который при всем при том стеснил бы автору свободу. Вполне естественно, Мопассан заартачился: «С чего это вам взбрело в голову заключать со мной договор, о котором вы до сих пор и не помышляли? Я предложил вам книгу для издания (стихи. – Прим. авт.). Вы приняли ее, ничего не говоря о договоре. И вдруг вы посылаете гербовую бумагу в двух экземплярах! Я в принципе решил никогда не подписывать официальных договоров. Кстати сказать, с г-ном Аваром у меня только устная договоренность. Но если я приду к тому, чтобы подписать договор с вами, то я сделаю это лишь на условиях, которые сочту приемлемыми. Вот они. До 3-й тысячи я получаю по 40 сантимов с экземпляра. Начиная с 3-й тысячи – по 1 франку с экземпляра. Сверх тиража печатаем только 100 экземпляров. По истечении шести лет я получаю право распоряжаться своим творением как сочту нужным…» И завершает с неприкрытым цинизмом: «Коль скоро мы не связаны друг с другом никакими письменными обязательствами, вполне естественно, что и я ищу для себя наибольших преимуществ как автор, и вы – как издатель».

Сборник новелл под заглавием «Мадемуазель Фифи» поступил в книжные лавки в то время, как автор прогуливался по югу Франции, между Ментоном и Сен-Рафаэлем. Источником вдохновения для новеллы, давшей название сборнику, послужили, как и для «Пышки», события эпохи прусской оккупации. Главная героиня новеллы, как и главная героиня «Пышки», – девица известного поведения. Но если Пышка уступает настояниям прусского офицера, то Рашель, возмущенная наглостью и грубостью захватчика, закалывает его ножом. Рассказывая об этом патриотическом поступке простой девушки из народа, Мопассан понимал, что его творение льстит идее реванша, которая владела всей Францией после поражения. Книга была встречена критикой с горячим одобрением, уровень продаж превзошел все ожидания. Автор потирал руки. «Я мельком видел Мопассана, – отметил Поль Алексис. – Он постоянно шутит и говорит только о деньгах».

Ну, а тратил Мопассан денежки так же легко, как и зарабатывал. Родительница уступила ему участок земли близ Этрета, по дороге на Крикето, близ Гран-Валя (ныне владение № 57 по улице Ги де Мопассана, Этрета), где он построил шале, состоявшее из жилого дома и двух флигелей, связанных между собою галереей, бегущей по всему фасаду. Стены – в желто-кремовой штукатурке, крыша выложена красной черепицей. В интерьере царствовала эклектика. Тут и руанские фаянсы, за древность и подлинность которых едва ли можно было поручиться, и резные деревянные фигуры святых, и стойки для зондов в форме сапог, все – сомнительного вкуса. В саду новый владелец высадил ясени, буки, тополя, выкопал бассейн, в который напустил красных рыбок. Поодаль он устроил птичий двор, чтобы обеспечивать себя свежими яйцами, и стрелковый стенд для упражнений в стрельбе из пистолета. И, наконец, он поставил в огражденном месте среди яблонь перевернутое рыбачье суденышко, в котором плотник Дюперу оборудовал баню и комнату для прислуги. Как только эти работы были закончены, Ги стал обзаводиться охотничьими собаками и кошками. Из первых у него в любимчиках ходили спаниель Пафф, который был незаменимым помощником на охоте, а позже – африканская борзая Тайя, которая, увы, не выносила жизни в парижской квартире и закончила свои дни за городом, у друзей писателя. Ну, а что касается кошачьих, то тут несравненной королевой была Пироли; позже ее звание унаследовала дочь Пусси. Мопассану было хорошо в компании этих сладострастных и вольнолюбивых существ; общение с ними возбуждало в нем властную чувственность, которой он порою сам опасался. «Я их люблю и ненавижу, этих очаровательных и коварных животных, – пишет он. – Мне доставляют наслаждение прикосновения к ним, когда я ощущаю, как под моей ладонью скользит их шелковая шерстка, пускающая искры, когда я чувствую теплоту этой шерстки, этой тонкой, изысканной шкурки. Ничего нет на свете нежнее, ничто не дает коже более деликатного, более рафинированного, более редкостного ощущения, нежели теплое и вибрирующее одеяние кошки». И тут же добавляет: «Но эта живая одежка вселяет в меня проникающее через пальцы странное и яростное желание забить животину, которую ласкаю» («О кошках», 1886 г.).

Был у него также попугайчик, который произносил «Кокассан» вместо «Мопассан» и триумфально приветствовал дам: «Bonjour, petite cochonne!» (Здравствуй, свинюшка!) Вспоминая о Суинберне, он даже рискнул завести обезьяну, но означенное животное оказалось столь стесняющим и столь нечистоплотным, что он поспешил от него избавиться.

Надо ли говорить, как он обожал этот домик. Сперва он хотел окрестить его, шутки ради, «Дом Телье»,[48] но это вызвало единодушное возмущение посетительниц. Одна из них, белокурая соседка Эрмина Леконт де Нуи, чьими хрупкими чертами и изысканной улыбкой он втайне любовался, предложила другое название: «Ла-Гийетт». Это название показалось ему лестным: «Ла-Гийетт», «Дом Ги»! Он решил проводить там все свободные дни в хороший сезон. Как и в юные годы, он плавает в открытом море, чтобы поддержать форму. Однажды он во время прилива обогнул Юго-Восточную стрелку, что составило шесть километров в оба конца. 15 августа он устроил у себя в саду на лужайке фейерверк. Окрестные жители любили его больше, нежели родительницу – «даму из Верги», которая в городе швыряет деньги на глупости,[49] а как пойдет на деревенский базар, так сквалыжничает из-за каждого су.

Общительный и компанейский, хозяин «Ла– Гийетт» любит устраивать празднества и прогулки с участием соседей. Часто возглавляемая им развеселая компания дачников отправлялась вечером на какую-нибудь из окрестных ферм, где устраивались ночные танцы. «Отправлялись всей шайкой, с шарманкой, на которой играл обыкновенно живописец ле Пуатевен в хлопчатом колпаке, – писал об этих вылазках Ги де Мопассан. – Двое мужчин несут фонари. Мы движемся за ними следом, болтая и смеясь, как сумасшедшие. Будят фермера, служанок и лакеев. Нам подают даже луковый суп (что за ужас!), и мы танцуем под яблонями, под звуки шарманки. Из глубин строений доносятся крики разбуженных петухов, в конюшнях на подстилках встревожены лошади. Свежий сельский ветер, полный аромата трав и скошенных хлебов, ласкает нам щеки».

Мопассан также частенько захаживает со своими этретатскими друзьями в кабачок «Прекрасная Эрнестина», что по дороге на Сен-Жуэн. Хозяйка Эрнестина Обур, энергичная хохотушка в свои сорок лет, охотно принимает у себя в заведении всех окрестных знаменитостей, и надо полагать, Ги не раз уютно устраивался в ее постели. Стены ресторанчика увешаны картинами и рисунками, подаренными художниками. Эрнестина коллекционирует автографы. Поддавшись уговорам, Ги напишет в ее «Золотой книге» такой куплет:

Quatre vers sans sortir d’ici?Mais mon esprit bat la campagne!Et je n’ai gardé de soucique pour les verres de champagné.[50](Четверостишие для вас?Но мысли после битвы вялыИ жаждут утонуть сейчасВ шампанском, розлитом в бокалы.)(Перевод Д. Маркиша.)

…С приходом холодов и дождей Ги возвращается в Париж; здесь сельский дворянин преображается в литератора – завсегдатая Больших бульваров. Его можно увидеть всюду – в конторах редакций, в кафе, в театрах – и всякий раз обращают на себя внимание его до смешного франтоватый вид и острый, напряженный взгляд, какой бывает у живописцев. Несмотря на некоторую толику презрения, которую он питал к бывшим коммунарам, он возобновляет сердечные дружеские отношения с возвратившимся из изгнания Жюлем Валлесом,[51] в котором признает «превосходный писательский талант».[52] И защищает в горячих спорах с этим неисправимым анархистом позицию тех, кто, как Гонкур, как Доде, как Флобер и как он сам, ставили искусство превыше политики и ощущали себя более близкими к интеллектуальной элите, которая читает их книги, нежели к народу, который их не знает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад