— Из Сорга.
Мать была на кухне. Цветущий куст герани пламенел на подоконнике, астры уже увядали. На пределе, на самом пределе. Он сел в то же кресло, прикрыл глаза, прислушиваясь к шагам над головой или за стеной; походка у того, кто там ходил, была легкой. Оказывается, эта женщина с легкой походкой явилась не из чужих долин, не из цыганского табора, а пришла в сумерках по знакомой дороге из Сорга в Красной, в его родной город, в его дом, в эту комнату. Разумеется, по этой дороге можно было пойти и на восток, и на запад, только он никогда прежде о такой возможности не задумывался. Он вошел в квартиру так тихо, что мать на кухне не услышала и прямо-таки подскочила, обнаружив его сидящим в кресле. В голосе ее звучал неподдельный ужас, когда она воскликнула:
— Ну разве так можно, Малер!
Потом она зажгла свет, погладила увядающие астры и принялась болтать.
На следующий день он столкнулся с Провином нос к носу. Он до сих пор не сказал Провину ни слова, даже «доброе утро» ни разу не сказал, хотя они в офисе работали рядом и над одними и теми же проектами (Государственное бюро проектирования и планирования при министерстве гражданской архитектуры, г. Красной; проект N2 «Государственное строительство жилых домов). Молодой человек догнал Малера, когда тот в пять часов выходил из здания проектного бюро.
— Господин Эрей, я бы хотел с вами поговорить.
— О чем?
— О чем угодно, — легко откликнулся Провин, отлично сознавая свое обаяние, однако с абсолютно серьезным видом. Он был хорош собой и держался исключительно вежливо. Чувствуя себя побежденным, выкуренным из своего убежища, обретенного в молчании, Малер не выдержал и сказал:
— Знаете, Провин, мне очень жаль. Вашей вины тут нет. У меня это все из-за Иренталя, того человека, что работал на вашем месте. К вам лично это не имеет ни малейшего отношения. И я действительно вел себя глупо. Мне очень жаль. Простите меня. — Он отвернулся.
— Нельзя же растрачивать свою ненависть впустую! — вдруг страстно воскликнул Провин.
Малер так и застыл.
— Хорошо. Теперь я непременно буду говорить вам «доброе утро». Это нетрудно. Но какая, собственно, разница? Разве для вас это имеет значение? Не все ли равно, разговариваем мы друг с другом или нет? Да и о чем, собственно, говорить?
— Нет, не все равно. У нас теперь ничего не осталось — кроме друг друга.
Они стояли лицом к лицу посреди улицы, с неба сыпался мелкий осенний дождик, вокруг сновали люди. Помолчав, Малер уронил:
— Нет, нам даже и этой малости не осталось, Провин. — И пошел от него прочь по улице Палазай к остановке своего трамвая. Но после долгой езды через весь город, по Старому Мосту на тот берег и после пешей прогулки под дождем от остановки трамвая до улицы Гейле на крыльце своего дома он снова встретил ту женщину из Сорга. Она попросила:
— Вы меня не впустите?
Он кивнул, отпирая дверь.
— Моя подруга забыла дать мне ключ, а ей самой пришлось уйти. Вот я и слонялась тут — надеялась, что вы вернетесь домой примерно в то же время, что и вчера… — Она была готова с ним вместе посмеяться над собственной непредусмотрительностью, но он не мог ни рассмеяться, ни что-либо сказать ей в ответ. Он поступил неправильно, оттолкнув Провина, совершенно неправильно. Он сам ведь все это время сотрудничал с врагами и помалкивал. А теперь должен заплатить за это молчание сполна, и цена ему будет тем выше, что говорить ему все-таки тогда хотелось и молчание превращалось в кляп. Он поднимался следом за ней по лестнице и молчал. И все-таки она явилась с той его родины, где он никогда не бывал.
— До свидания, — сказала она на его этаже, но уже без улыбки, чуть отвернув свое спокойное лицо.
— До свидания, — сказал он.
Он уселся и откинул голову на спинку кресла; мать была в соседней комнате; усталость все больше охватывала его. Он чувствовал себя чересчур усталым даже для того, чтобы путешествовать по той дороге. Разные мелкие события минувшего дня, офисная суета, толпа на улицах города — все это кружилось и мельтешило перед глазами; он, кажется, даже задремал. Потом на какое-то мгновение перед ним возникла та дорога, и впервые он увидел на ней людей: других людей. Не себя самого, не Иренталя, который был мертв, ни кого-либо из знакомых, а совершенно чужих людей со спокойными лицами. Все они шли на запад, ему навстречу, и, разминувшись с ним, следовали дальше. Он стоял неподвижно. Люди смотрели на него, но не говорили ни слова. Зато вдруг послышался резкий голос матери:
— Малер!
Он не пошевелился, но она никогда не могла просто оставить его в покое.
— Малер, ты что, заболел?
В болезни она не верила, хотя отец Малера несколько лет назал умер от рака; вся беда, утверждала она, полностью полагаясь на собственные ощущения, в его бесконечных раздумьях. Сама она никогда не болела, даже роды, даже те два выкидыша, что у нее случились, прошли совершенно безболезненно, даже весело. Так что с ее точки зрения боли не существовало совсем, существовал лишь страх перед болью, а на страх можно не обращать внимания. Однако она понимала, что Малер, как и его отец, никогда не мог избавиться от этого страха.
— Дорогой мой, — прошептала она, — не следует так терзать себя.
— Что ты, со мной все в порядке. — Все в порядке, все хорошо, абсолютно все в полном порядке.
— Это из-за Иренталя?
Она все-таки произнесла это имя, упомянула умершего, допустила существование смерти, позволила ей войти в эту комнату! Он ошеломленно смотрел на нее, переполненный благодарностью. Она вернула ему способность разговаривать.
— Да, — заикаясь проговорил он, — да, из-за него. Из-за него. Я не могу с этим смириться…
— Ты не должен надрывать себе сердце, милый. — Она погладила его по руке. Он сидел неподвижно, страстно желая, чтобы его приласкали, успокоили. — Это ведь не твоя вина, — сказала она, и в ее голосе вновь тихонько прозвучала знакомая экзальтация.
— Ты бы все равно ничего не смог сделать, никак не смог бы изменить положение вещей, и теперь тоже не можешь. А он каким был, таким и остался; может быть, он даже хотел этого ареста, ведь он такой беспокойный, бунтарь. Он пошел своим путем. А тебе нужно придерживаться реальной действительности, подчиниться неизбежному, Малер. Судьба вела его иным путем, чем тебя. Твой путь ведет домой. Так что когда ты поворачиваешься ко мне спиной и не желаешь со мной разговаривать, дорогой, то отвергаешь не меня, а собственную судьбу. В конце концов, у нас теперь ничего не осталось — кроме друг друга.
Он ничего не ответил, горько разочарованный, охваченный чувством собственной вины по отношению к матери, которая действительно полностью зависела от него, и по отношению к Иренталю и Провину, от которых он все пытался сбежать, путешествуя по несуществующей дороге в одиночестве и молчании. Но когда мать снова воздела руки и то ли продекламировала, то ли пропела: «Нет зла в этом мире, все в нем свершается не напрасно — если только посмотреть на него без страха!», в Малере что-то сломалось, чувство вины улетучилось без следа, и он встал.
— Это возможно только в одном случае: когда ты слеп, — сказал он и вышел из дому, хлопнув дверью.
Он вернулся пьяным, распевая песни, часа в три ночи. И проснулся слишком поздно, чтобы успеть побриться, и все-таки опоздал на работу; а после ланча в офис вообще не вернулся — сидел в людном полутемном баре, что за Дворцом Рукх. Сюда они с Иренталем обычно заходили перекусить днем и заказывали пиво и селедку. Когда к шести часам в баре появился Провин, Малер был уже снова пьян.
— Добрый вечер, Провин! Выпьете со мной?
— Спасибо, с удовольствием. Дживани сказал, что вы, возможно, здесь.
Они молча выпили, сидя рядом, притиснутые друг к другу толпой посетителей. Потом Малер выпрямился и торжественно произнес:
— Зла в этом мире не существует, Провин!
— Вот как? — изумился Провин, улыбаясь и глядя на него.
— Да. Никакого. Люди попадают в беду из-за своих высказываний, так что, когда их расстреливают, это их собственная вина, верно? И ничего страшного тут нет. А если же их всего лишь сажают в тюрьму, то тем лучше: в тюрьме легче хранить молчание. Если никто не будет говорить, то никто не будет и лгать, и на самом деле, зла по-настоящему действительно не существует — только ложь. Зло — это ложь. Нужно просто молчать, тогда мир сразу станет добрым. И все вокруг станут хорошими и добрыми. Полицейские — хорошие ребята, у них есть жены и дети, тайные агенты — тоже хорошие люди, настоящие патриоты, и солдаты тоже, и государство у нас хорошее, а мы хорошие граждане великой страны, только рот раскрывать попусту не нужно. Не стоит разговаривать друг с другом, не то невзначай соврешь. И все испортишь. Никогда ни с кем не разговаривайте. Особенно с женщинами. У вас есть мать, Провин? У меня нету. Меня родила девственница, причем совершенно безболезненно. Боль — вранье, ее не существует… ясно? — Он стукнул рукой по краю стойки с таким звуком, точно сломал сухую палку, охнул и побледнел. Побледнел и Провин. Все мужчины в баре — с мрачными лицами, в дешевых серых костюмах — сразу уставились на них; потом волны разговоров зашелестели снова, то усиливаясь, то ослабевая. На висевшем за стойкой календаре был октябрь 1956 года. Малер сунул за пазуху ушибленную руку, прижимая ее к груди, молча взял свой стакан левой рукой и допил пиво. «В Будапеште, в среду, — тихо повторял человеку в комбинезоне, видимо, штукатуру, сосед Малера, — в среду. »
— Так это все правда?
Провин кивнул:
— Правда.
— А вы не из Сорга, Провин?
— Нет, из Раскофью, это на несколько миль ближе. Может, зайдем ко мне домой, господин Эрей?
— Я слишком пьян, чтобы ходить в гости.
— У нас с женой отдельные комнаты. Я хотел поговорить с вами. Вот об этом, — и он кивнул в сторону человека в комбинезоне. — Еще есть возможность…
— Слишком поздно, — сказал Малер. — И слишком я пьян. Послушайте, вы знаете дорогу от Раскофью до Сорга?
Провин смотрел в пол.
— Вы что, тоже из этих мест?
— Нет. Я родился здесь, в Красное. Столичный мальчик. В Сорге никогда не бывал. Один раз видел шпиль тамошнего собора — из окна поезда, когда ехал на восток, на военную службу. По-моему, мне пора рассмотреть его поближе. Когда здесь начнется, как вы думаете? — как бы между прочим спросил он, когда они вышли из бара, но молодой человек не ответил.
Малер пошел на свою улицу Гейле пешком, через мост. Это была очень долгая прогулка, и он значительно протрезвел, когда добрался до дому. Мать выглядела несчастной и какой-то съежившейся, точно ссохшееся прямо в скорлупе старое ядрышко ореха. Это он был ее скорлупой, ее убежищем, а свою скорлупу надо беречь, надо прирасти к ней и медленно ссыхаться внутри нее, сохраняя собственную жизнь. Ее мир — без зла, без надежды, без потрясений — зависел только от него.
Пока он ел поздний холодный ужин, мать спросила, правда ли то, что она слышала сегодня на рынке.
— Да, — сказал он, — правда. И Запад намерен помогать им, намерен послать туда военную авиацию, может быть, ввести войска. Они своего добьются. — И тут он рассмеялся, а она не осмелилась спросить его, почему он смеется. На следующий день он как обычно пошел на работу. А в субботу рано утром к ним в дверь тихо постучалась та женщина из Сорга.
— Пожалуйста, помогите мне перебраться на тот берег, если это еще возможно.
Стараясь не разбудить мать, Малер спросил женщину, что она имеет в виду. Она объяснила, что все мосты перекрыты, и охранники ни за что не пропустят ее на тот берег, поскольку у нее нет вида на жительство в Красное, а ей совершенно необходимо добраться до железнодорожного вокзала, чтобы поскорее вернуться к семье, в Сорг. Она уже и так на день опаздывает.
— Если вы собираетесь на работу, я бы пошла с вами, понимаете, и они, может быть, разрешили бы вам перебраться на…
— Моя контора сегодня закрыта, — сказал он.
Она молчала.
— Ну, не знаю. Можно, конечно, попробовать… — и он посмотрел на нее сверху вниз, чувствуя себя очень толстым и громоздким в своем халате. — А трамваи ходят?
— Нет; говорят, весь транспорт остановлен. Кажется, даже и поезда. Но на западной стороне, в Приречном районе, говорят, все работает.
Было еще совсем рано и пасмурно; они вместе вышли из дому и двинулись по длинным улицам к реке.
— Скорее всего, они меня не пропустят, — сказал Малер. — Я ведь всего лишь архитектор. Если меня действительно остановят, можно еще попытаться как-то добраться до Грассе. Это пригородная станция, там останавливаются идущие на восток поезда. Грассе всего километрах в шести от Красноя. — Женщина кивнула. На ней было все то же яркое бедное платьишко; было холодно, и шли они быстро. Когда впереди завиднелся Старый Мост, они нерешительно остановились. По всему мосту вдоль изящной каменной балюстрады стояли со скучающим видом солдаты, однако они не ожидали увидеть там еще и огромный горбатый предмет неясных очертаний. Из него в сторону запада торчала пушка. Солдат только отмахнулся от предъявленного Малером удостоверения личности и велел ему идти домой. Они снова пошли по длинным пустынным улицам, где не видно было ни трамваев, ни машин, ни людей.
— Если вы хотите попробовать добраться до Грассе пешком, — сказал Малер, — то я пойду с вами.
Прядь жестких черных волос, растрепанных ветром, упала ей на щеку, когда она растерянно улыбнулась ему. Сейчас она была очень похожа на простую деревенскую женщину, заблудившуюся в большом городе.
— Вы очень добры. Вот только ходят ли поезда?
— Может быть и нет.
Тонкое бледное лицо ее было задумчивым; она слегка усмехнулась, столкнувшись лицом к лицу с непреодолимым препятствием.
— У вас там, в Сорге, дети?
— Да, двое. Я сюда приехала, чтобы получить компенсацию за мужа — у них на фабрике была авария, он потерял руку…
— До Сорга километров сорок. Пешком можно завтра к вечеру добраться.
— Я как раз об этом и думала. Но теперь везде, наверное, полицейские посты — и за городом, и повсюду на дорогах…
— Но не на тех, что ведут на восток.
— Мне немножко страшно, — тихо сказала она, помолчав немного; да, она больше уже не казалась ему цыганкой из диких степей — самая обыкновенная провинциалка, которая боится ходить одна по дорогам этой разоренной страны. Впрочем, ей и не нужно идти одной. Они вместе могли бы дойти по восточной дороге до Грассе, а потом спуститься на равнину и пробираться прямо между холмами от селения к селению, через поля, мимо одиноких ферм, пока осенним вечером перед ними не завиднеются серые стены Сорга и высокий шпиль собора. Сейчас из-за беспорядкров в Красное дороги должны быть совершенно пусты — ни автобусов, ни мчащихся машин — и они словно шагнут в прошлый век или даже в более ранние века, вернутся к своему наследию, убегут прочь от смерти.
— Вам лучше пока переждать здесь, — сказал он, когда они свернули на улицу Гейле. Она подняла голову, взглянула в его мрачное лицо, но ничего не сказала. На лестничной площадке она прошептала:
— Спасибо вам. Вы были очень добры, что пошли со мной.
— Очень хотел бы вам помочь. — Он повернулся к своей двери.
Днем окна в их квартире без конца дрожали. Мать сидела, сложив руки на коленях, и смотрела поверх цветущей герани на сияющее солнцем небо, по которому бежали небольшие облачка.
— Я пойду пройдусь, мама, — сказал Малер. Она не пошевелилась; однако, когда он уже надел пальто, сказала:
— Там небезопасно.
— Да. Небезопасно.
— Останься дома, Малер.
— Там такое солнышко! Солнце омывает всех нас своими лучами, не правда ли? Ну а мне просто необходимо хорошенько вымыться.
Мать смотрела на него с ужасом. Она, всегда отвергавшая чужую беспомощность, теперь не знала, как ей самой попросить о помощи.
— Это немыслимо, это просто безумие, и все эти беспорядки… ты не должен иметь к ним никакого отношения, я этого не допущу! Я в это ни за что не поверю! — она точно заклинала его, протягивая воздетые вверх руки, а он стоял рядом, крупный грузный мужчина. Внизу на улице кто-то сперва долго кричал, потом наступила тишина, потом крик раздался снова; снова задрожали стекла. Мать уронила воздетые руки и заплакала. — Но Малер, я же останусь одна!
— Да, ну что ж тут поделаешь, — мягко и задумчиво сказал он, стараясь не обидеть ее, — так уж теперь дела обстоят. — И, оставив ее в квартире, закрыл за собой дверь, спустился по лестнице и вышел на улицу; яркое октябрьское солнце сперва ослепило его, но потом он присоединился к идущей по улицам армии невооруженных людей и вместе с ними пошел на запад, к реке, но не через мост.
Братья и сестры
Раненый рабочий каменоломни лежал на высокой больничной кровати. В сознание он еще не приходил, но само его молчание было внушительным, давящим; его тело, накрытое простыней с намертво застывшими складками, и равнодушное лицо казались телом и лицом статуи. Мать рабочего, словно бросая вызов его молчанию и равнодушию, заговорила вдруг очень громко:
— Ну зачем, зачем ты это сделал? Или ты хочешь умереть раньше меня? Нет, вы только посмотрите на него, на моего сына, на моего красавца, моего ястреба, на мою полноводную реку! — Она точно выставляла напоказ свое горе, летела навстречу возможности выплеснуть его, точно жаворонок навстречу утренней заре. Молчание сына и громкий протест матери означали одно и то же: нестерпимое стало реальностью. Младший сын женщины стоял рядом и слушал. Молчание брата и крики матери измучили его, наполнили его душу тоской, огромной, как сама жизнь. Бесчувственное, безразличное ко всему тело брата, раскрошенное на куски, как кусок мела, давило на него своей тяжестью, ему хотелось убежать отсюда, спастись.
Спасенный стоял с ним рядом, невысокий, сутулый мужчина средних лет. В суставы его рук въелась известковая пыль. На него это все тоже производило тяжелое впечатление.
— Он спас мне жизнь, — сказал он Стефану, задыхаясь, словно хотел что-то объяснить этими словами. Голос его звучал безжизненно и монотонно — голос глухого человека.
— Да уж конечно, — сказал Стефан. — Он у нас такой.
Потом он вышел из палаты, чтобы перекусить. Все спрашивали его о брате.
— Он выживет, — говорил всем посетителям «Белого льва» Стефан. За завтраком он слишком много выпил. — Калекой останется, говорите? Это он-то? Костант? Да ему не меньше двух тонн известняка прямо на голову свалилось, и то не убило — он ведь и сам из камня. Он же на свет не родился, его в каменоломне вырубили. — Люди вокруг смеялись — то ли над его шутками, то ли над ним самим. — Да, вырубили его из камня! — упрямо повторил он. — Как и всех вас.
Он ушел из «Белого льва» и двинулся по улице Ардуре, миновал квартала четыре, оставил позади город, но продолжал идти на северо-восток, параллельно железнодорожным путям, что тянулись в том же направлении метрах в трехстах от дороги. Майское солнце над головой казалось маленьким и каким-то серым. Под ногами клубилась пыль, в которой кое-где торчала невысокая травка. Карст — огромная известняковая равнина — чуть шевелился вокруг него, дрожал в жарком мареве, похожем на прозрачные крылышки мух. Уменьшенные расстоянием, но все же суровые, в дрожащей сероватой мгле на горизонте высились горы. Он всю свою жизнь видел эти горы издали, только дважды вблизи, когда ездил на поезде в Брайлаву — туда и обратно. Он знал, что горы густо поросли лесом, темными елями, корни которых цепко держатся за берега быстрых ручьев; когда поезд с лязгом шел по горам, ветви елей то смыкались, то расступались над глубокими горными оврагами, освещенными восходящим солнцем, а дым от паровоза плыл вниз по зеленым склонам ущелий, словно оброненная вуаль. В горах бежали шумные сверкающие на солнце ручьи; и еще там были водопады. Здесь, на карстовой равнине, реки бежали под землей, молчаливые, запертые в темные каменные вены своих русел. Можно было целый день ехать верхом от Сфарой Кампе, но до гор все-таки не добраться и по-прежнему видеть вокруг ту же известняковую пыль, лишь на второй день к вечеру вы въезжали под сень деревьев, росших на берегах быстрых ручьев. Стефан Фабр присел на обочину неестественно прямой дороги, по которой шел, и уронил голову на колени. Он был здесь один, до города километра полтора, до железной дороги метров триста, до гор километров восемьдесят; он сидел и оплакивал своего брата. А равнина вокруг него дрожала, гримасничала в жарком мареве, точно лицо человека, мучимого болью.
После обеденного перерыва он опоздал на целый час. Он работал бухгалтером в «Чорин компани». К его столу подошел начальник отдела.
— Фабр, вам сегодня вовсе не обязательно было возвращаться на работу.
— Почему?
— Ну, может быть, вы хотели бы пойти в больницу…